Наконец наступил декабрь; мама только что рассказала, что Котильонный клуб единогласно решил послать приглашения мистеру и миссис Сноупс на рождественский бал, и дедушка уже встал, положив салфетку, и сказал: «Благодарю тебя за обед, Маргарет», и Гаун открыл для него двери, ожидая, пока он выйдет, и тут отец сказал:
   – На танцы? А вдруг она не умеет? – И Гаун сказал:
   – А зачем ей уметь? – И тут все замолчали; Гаун рассказывал, что все они замолчали сразу и посмотрели на него, и он рассказывал, что хотя мама с дядей Гэвином приходятся друг другу братом и сестрой, но она женщина, а он мужчина, а отец вообще им не родной по крови. Но, как говорил мне потом Гаун, они все трое посмотрели на него с совершенно одинаковым выражением лица. Потом отец сказал маме:
   – Подержи-ка его под уздцы, я посмотрю ему в зубы. Ты же говорила, что ему всего тринадцать.
   – А что я такого сказал? – спросил Гаун.
   – Да, – сказал отец. – Так о чем же мы говорили? Ах да, про танцы, про рождественский бал. – Теперь он обращался к дяде Гэвину: – Да, клянусь честью, ты обскакал Манфреда де Спейна на целую голову. Он же бедный сирота, у него нет ни жены, ни сестры-близнеца, основательницы всех джефферсонских литературных и снобистских клубов; и с женой Флема Сноупса он только и может что… – Гаун рассказывал, что до этих слов мама все время стояла между отцом и дядей Гэвином, упираясь каждому рукой в грудь, чтобы не подпустить их друг к другу. Но тут, рассказывал Гаун, оба – и мама и дядя Гэвин – обернулись к отцу, и мама одной рукой закрыла отцу рот, а другой пыталась зажать ему, Гауну, уши, и она с дядей Гэвином выпалили одно и то же, только дядя Гэвин сказал это не так, как мама:
   – Не смей, слышишь!
   – Ну, говори! Ну!
   И отец смолчал. Но даже он не мог предвидеть, что еще затеял дядя Гэвин: он пробовал уговорить маму, чтобы Котильонный клуб вообще не приглашал Манфреда де Спейна на рождественский бал. – Сто чертей! – сказал отец. – Нельзя это делать!
   – А почему нельзя? – сказала мама.
   – Он – мэр города! – сказал отец.
   – Мэр города – слуга народа, – сказала мама. – Конечно, он – главный слуга, мажордом. Но никто не приглашает мажордома в гости за то, что он мажордом. Его приглашают несмотря на это.
   Но мэр де Спейн все же получил приглашение. Может быть, мама не отменила это приглашение, как того хотел дядя Гэвин, просто по той причине, которую она уже назвала, объяснила, уточнила: что она и ее Котильонный клуб вовсе не обязаны приглашать его за то, что он был мэром города, и в доказательство, в подтверждение этого они его и пригласили. Один только отец не верил, что это так. – Нет, – сказал он, – вы меня не проведете, вы никому очки не вотрете, бабье проклятое. Вам скандал нужен. Вам надо, чтобы что-нибудь случилось. Это вы любите. Вам надо, чтобы эти два петуха друг на дружку наскакивали, из-за вас, курочек. Вы готовы куда угодно их затолкать, только бы один, защищаясь, пустил кровь другому, потому что каждая капля крови, каждый подбитый глаз, или разорванный на виду у всех воротничок, или прореха, или вымазанные в грязи брюки – все это для вас еще одна отместка мужскому сословию, которое вас, женщин, поработило и держит круглые сутки, изо дня в день, в плену, где вам нечего делать, кроме как кормить ихнего брата, а в промежутках сплетничать по телефону. Клянусь честью, – сказал он, – если бы уже не существовал клуб, где через две недели можно устроить бал, вы бы, наверно, срочно организовали новый, лишь бы пригласить миссис Сноупс вместе с Гэвином Стивенсом и Манфредом де Спейном. Только на этот раз вы зря тратите время и деньги. Гэвин не сумеет затеять ссору.
   – Гэвин – джентльмен, – сказала мама.
   – Еще бы, – сказал отец. – Я же так и говорю: он не то что не хочет ссоры, он просто не умеет ее затеять. О нет, я вовсе не думаю, что он и пробовать не станет. Он сделает все, что в его силах. Но просто он не сумеет затеять такую ссору, которую человек, вроде Манфреда де Спейна, принял бы всерьез.
   Но мистер де Спейн сделал все, что мог, чтобы научить дядю Гэвина, как затевать ссору. Начал он в тот день, когда разослали приглашения и он тоже его получил. Еще раньше, когда он купил свой красный гоночный автомобиль, первое, что он сделал, это поставил сирену, и до того дня, как он был выбран в первый раз мэром, сирена выла на весь город с той минуты, как он выезжал из дому. А вскорости после этого Люшьюс Хоггенбек кого-то уговорил (кажется, мистера Рота Эдмондса, а может, и мистера де Спейна, так как отец Люшьюса, старый Бун Хоггенбек, еще в те времена, когда майор де Спейн владел охотничьими угодьями, служил у этого майора де Спейна, и у отца мистера Рота – Маккаслина Эдмондса и у его дяди старика Айка Маккаслина, чем-то вроде доезжачего – псаря – верного Пятницы) дать ему вексель на покупку старого фордика-пикапа и занялся перевозкой грузов и пассажиров, и он тоже себе приделал сирену, а по воскресеньям в послеобеденные часы половина взрослого мужского населения Джефферсона удирала от своих жен, и все собирались на прямом отрезке дороги, милях в двух от города (а слышно их было даже за две мили, если ветер дул с той стороны), и мистер де Спейн пускался с Люшьюсом наперегонки. Люшьюс брал по никелю с пассажира за участие в гонках, но мистер де Спейн сажал всех бесплатно.
   И вдруг первое, что сделал мистер де Спейн, когда его выбрали мэром, это – издал распоряжение, что воспрещается пользоваться сиреной в пределах города. Так что вот уже много лет, как никто не слыхал сирены. И вдруг, однажды утром, мы ее услыхали. То есть услыхали все наши – дедушка, мама, отец, дядя Гэвин и Гаун, – потому что сирена завыла прямо у нас под окнами. Время было раннее, все либо ушли в школу, либо на работу, и Гаун сразу узнал, чья это машина, даже прежде, чем подбежал к окошку, потому что машина Люшьюса гудела совсем иначе, а кроме того, один только мэр города мог себе позволить нарушать распоряжение, ставшее законом. Это и был он: красная машина уже скрылась за углом, и сирена смолкла, как только он проехал наш дом; а дядя Гэвин сидел себе за столом, кончал завтрак, словно никакого шума и не было.
   А когда Гаун в полдень, возвращаясь из школы, завернул за угол у нашего дома, он опять ее услышал: мистер де Спейн сделал крюк в несколько кварталов, лишь бы промчаться мимо нашего дома на второй скорости, с завывающей сиреной. И еще раз, когда мама, отец, дядя Гэвин и Гаун кончали обедать и мама сидела, словно окаменев, и никуда не глядела, а отец смотрел на дядю Гэвина, а дядя Гэвин сидел и помешивал кофе ложечкой, будто на всем свете никаких звуков, кроме звяканья ложечки в чашке, и не существовало.
   И опять, около половины шестого, уже в сумерки, когда лавочники, и врачи, и адвокаты, и мэры, вообще вся эта публика уже расходилась по домам, чтобы тихо и спокойно поужинать и уже больше никуда не выходить до завтрашнего утра, и на этот раз Гаун даже видел, что дядя Гэвин прислушивается к сирене, когда де Спейн промчался мимо дома. То есть на этот раз дядя Гэвин не скрывал ни от кого, что он слышит ее, он поднял глаза от газеты и держал газету перед собой, пока сирена выла и потом умолкла, когда мистер де Спейн проехал мимо нашего сада и отпустил педаль; и дядя Гэвин и дедушка подняли головы, когда машина проехала, но на этот раз дедушка только слегка нахмурился, а дядя Гэвин и того не сделал: просто ждал, с самым мирным видом, так что Гаун словно слышал его голос: «Ну вот и все. Надо же ему проехать в четвертый раз, чтобы попасть домой».
   И действительно, ничего не было слышно ни во время ужина, ни позже, когда все перешли в кабинет, где мама, сидя в качалке, всегда что-то шила, хотя она как будто чаще всего штопала носки или чулки Гауна, а отец с дедом у письменного стола играли в шахматы, а иногда заходил и дядя Гэвин с книжкой, если только он не пытался в который раз научить маму играть в шахматы, что продолжалось до тех пор, пока я не родился и не подрос настолько, что он стал пробовать эту науку на мне. И вот уже наступило время, когда те, кто собирался в кино, туда пошли, а другие просто вышли после ужина из дому, в центр города, чтобы посидеть в кондитерской Кристиана или поболтать с коммивояжерами в холле гостиницы, а то и выпить чашечку кофе в кофейной; каждый мог бы подумать, что дяде Гэвину больше ничего не грозит. Но на этот раз уже не отец, а сам дедушка вскинул голову и сказал:
   – Что за безобразие! Второй раз за день!
   – Нет, пятый, – сказал отец. – Видно, у него нога соскользнула.
   – Что? – сказал дедушка.
   – Хотел нажать на тормоз, чтобы потише проехать мимо нас, – сказал отец. – Да, видно, нога у него соскользнула, и вместо тормоза он нажал педаль сирены.
   – Позвони Коннорсу, – сказал дедушка. Он говорил про мистера Бака Коннорса. – Я этого не допущу.
   – Это дело Гэвина, – сказал отец. – Он – главная юридическая власть города, когда вы заняты игрой в шахматы. Ему и говорить с начальником полиции. А еще лучше с самим мэром. Верно ведь, Гэвин, а? – И Гаун сказал, что все посмотрели на дядю Гэвина и что ему самому стала стыдно, не за дядю Гэвина, нет, а за наших, за всех остальных. Гаун говорил, что у него было такое же чувство, как бывает, когда видишь, как у человека брюки падают, а обе руки заняты: он крышу подпирает, чтобы на голову не упала; ему было и жалко, и смешно, и стыдно, но нельзя было не видеть, как дяде Гэвину вдруг, неожиданно, пришлось скрывать наготу лица, когда внезапно завыла эта сирена и машина снова проехала мимо дома на малой скорости, хотя все уже имели полное право думать, что тогда, за ужином, она проехала в последний раз, хотя бы до завтра, а тут сирена взвыла, словно кто-то захохотал, и хохотал, пока машина не завернула за угол, где мистер де Спейн всегда снимал ногу с педали. Но смех был настоящий: смеялся отец; сидел за шахматной доской, смотрел на дядю Гэвина и смеялся.
   – Чарли! – сказала ему мама. – Перестань! – Но поздно. Дядя Гэвин уже вскочил, второпях пошел к двери, словно не видя ничего, и вышел.
   – Это еще что за чертовщина? – сказал дедушка.
   – Побежал к телефону звонить Баку Коннорсу, – сказал отец. – Раз такое происходит по пять раз на дню, значит, он, наверно, решил, что у этого молодчика нога вовсе и не соскользнула с тормоза. – Но мама уже стояла над отцом, в одной руке чулок и штопальный гриб, в другой иголка, как кинжал.
   – Может быть, ты замолчишь, миленький? – сказала она. – Может быть, ты затк… к чер… Прости, папа, – сказала она деду. – Но он такой… – И опять на отца: – Замолчи, слышишь, замолчи сию минуту!
   – Что ты, детка! – сказал отец. – Я сам за мир и тишину. – И тут мама вышла, и пора было ложиться спать, и Гаун мне рассказывал, как он видел, что дядя Гэвин сидит в темной гостиной, без лампы, только из прихожей свет, так что читать он не мог, даже если б захотел. Но, по словам Гауна, он и не хотел: просто сидел в полутьме, пока мама не спустилась вниз, уже в халате, с распущенными волосами, и не сказала Гауну:
   – Почему ты не ложишься? Иди спать! Слышишь? – И Гаун ей сказал:
   – Да, мэм. – А она прошла в гостиную, остановилась за креслом дяди Гэвина и говорит:
   – Я ему позвоню, – а дядя Гэвин говорит:
   – Кому позвонишь? – И мама вышла из гостиной и сказала: – Сейчас же иди спать, сию минуту! – и, пропустив Гауна впереди себя на лестницу, пошла за ним. А когда он уже лег и потушил свет, она подошла к его двери и пожелала ему спокойной ночи, и теперь им всем только оставалось, что ждать. Потому что, хотя пять – число нечетное, а нужно было четное число, чтобы вечер для дяди Гэвина закончился, все равно ждать, очевидно, надо было недолго, потому что кондитерская закрывалась, как только кончалось кино, а если кто засидится в холле гостиницы, когда все коммивояжеры уже улягутся спать, так тому придется объяснить всему Джефферсону, почему так вышло, хоть бы он сто раз был холостяком. И Гаун сказал, что он подумал; по крайней мере, хорошо, что им с дядей Гэвином так уютно, тепло, приятно ждать у себя дома, пусть даже дяде Гэвину приходится сидеть одному в темной гостиной, все же это лучше, чем торчать в кондитерской или в холле гостиницы и оттягивать как можно дольше возвращение домой.
   Но на этот раз, рассказывал Гаун, мистер де Спейн пустил сирену, как только выехал на площадь: Гаун слышал, как она завывала все громче и громче, когда машина заворачивала за один, потом за другой угол к нашему дому, и звук был громкий, насмешливый, но, по крайней мере, машина шла не на второй скорости, и быстро промчалась мимо нашего дома, мимо темной гостиной, где сидел дядя Гэвин, завернула за угол и еще раз за угол, чтобы попасть на свою улицу, и сирена затихла, так что осталась только ночная тишина, и потом – шаги, когда дядя Гэвин тихо поднимался наверх. Потом свет в прихожей погас и все кончилось.
   То есть кончилось на эту ночь, на этот день. Потому что даже дядя Гэвин не думал, что все совсем кончилось. Более того, все вскоре поняли, что дядя Гэвин вовсе и не хотел, чтобы все на этом кончилось; на следующее утро, за завтраком, именно дядя Гэвин первый поднял голову и сказал: – Вот и Манфред едет в наши соляные копи, – а потом Гауну: – Вот когда твой кузен Чарли заведет себе машину, ты тоже будешь развлекаться, как мистер де Спейн, верно, Чарли? – Только вряд ли это когда-нибудь могло случиться, потому что отец даже не дал дяде Гэвину договорить:
   – Чтобы я завел себе такую вонючку? Нет, у меня на это смелости не хватит. Слишком много у меня клиентов, которые всю жизнь ездят лишь на мулах и на лошадях. – Но Гаун сказал, что если бы мой отец купил машину, пока Гаун у них жил, так он-то уж нашел бы, что с ней делать, не то что ездить туда-сюда перед домом и сигналить вовсю.
   И опять то же самое, когда Гаун шел домой обедать, и опять – когда все сидели за столом. Но не только Гаун понял, что дядя Гэвин вовсе не собирается положить этому делу конец, потому что мама поймала Гауна, когда дядя Гэвин еще и отвернуться не успел. Гаун не понял, как это ей удалось. Алек Сэндер всегда говорил, что его мать сквозь стенку и видит и слышит (а когда он подрос, он уверял, что Гастер и по телефону чувствует запах, если он дыхнет) и, возможно, что любая женщина, став матерью или заменяя мать, – как приходилось моей маме заменять мать Гауну, пока он жил у нас, – тоже все чувствует, а мама сделала так: вышла из гостиной в ту самую минуту, когда Гаун засовывал руку в карман.
   – Где оно? – сказала мама. – Где то, что Гэвин тебе дал? Это коробка с кнопками, так ведь? Коробка с кнопками? Чтобы ты рассыпал их на дороге и он проколол шины? Верно ведь? Гэвин ведет себя как мальчишка, как школьник. Нет, ему надо жениться на Мелисандре Бэкус, пока он всю семью не погубил.
   – А раньше вы говорили, что уже слишком поздно, – сказал Гаун. – Вы сказали, что Гэвин обязательно женится на вдове с четырьмя детьми.
   – Должно быть, я хотела сказать – слишком рано, – ответила мама. – У Мелисандры даже мужа еще нет. – А потом она, как бы не видя Гауна, сказала: – И Манфред де Спейн тоже хорош. Школьник, мальчишка. – Гаун говорил, что она смотрела на него, но совсем его не видела, и вдруг, как он рассказывал, она стала такая хорошенькая, совсем девочка: – Нет, все хороши, все одинаковы. – И тут она опять увидала Гауна. – Не смей это делать, слышишь? Только посмей!
   – Хорошо, мэм! – сказал Гаун. Все было легче легкого. Ему с Тапом надо было только разделить кнопки на две пригоршни и побегать посреди дороги, будто они еще не решили, куда идти, а кнопки пусть сами сыплются у них из рук по автомобильной колее: мистер де Спейн уже проехал девять раз, так что, как говорил Гаун, образовались две настоящие колеи. Но ему с Тапом пришлось долго торчать на холоду, потому что им ужасно хотелось посмотреть, как это случится. Тап сказал, что, когда шины лопнут, весь автомобиль взлетит на воздух. Гаун не очень этому верил, но наверняка не знал, и Тап, может быть, хоть отчасти был прав, во всяком случае настолько, что стоило подождать.
   Им пришлось спрятаться за высоким кустом жасмина; уже темнело и становилось все холоднее и холоднее, и Гастер открыла кухонную дверь и стала звать Тапа, а потом вышла на крыльцо и стала звать их обоих; уже было совсем темно и ужасно холодно, когда наконец они увидели свет фар, машина дошла до угла, а сирена все выла, и машина медленно, с шумом проехала мимо, а они все слушали и смотрели, но ничего не случилось, машина просто проехала и даже сирена умолкла; Гаун сказал, что, может быть, кнопки не сразу воткнулись и надо подождать, и они стали ждать, но все равно ничего не случилось. Да и Гауну давно пора было домой.
   А после ужина все снова сидели в кабинете, но ничего вообще не произошло, даже никто не проехал мимо дома, и Гаун подумал: «Может быть, машина взорвалась, только когда приехала домой, и теперь дядя Гэвин и не узнает – можно ли ему уже уйти наверх из темной гостиной и лечь спать». И тогда Гаун ухитрился шепнуть дяде Гэвину: – Хочешь, я побегу к нему домой и посмотрю, как там? – Но тут отец сразу сказал:
   – Что такое? О чем вы шепчетесь? – так что ничего не вышло. И на следующее утро тоже ничего не было, и сирена медленно провыла так близко от нашего дома, что казалось, в следующий раз она завоет прямо у нас в столовой. И еще два раза, в полдень, а после обеда, когда Гаун возвращался из школы, Тап кивнул ему головой, и они спустились в погреб; у Тапа были старые грабли, с куском черенка, торчавшим из них, так что им пришлось развести костер и спалить этот черенок, и, когда совсем стемнело, Гаун уже караулил на улице, а Тап вырыл канавку поперек колеи и воткнул грабли зубьями кверху, набросал сверху листьев, и они оба снова спрятались за кустом жасмина, пока машина не проехала мимо. И опять ничего не случилось, хотя они вышли на дорогу, когда машина проехала, и своими глазами увидели, что колеса прошлись прямо по граблям.
   – Еще разок попробуем, – сказал Гаун. И они попробовали на другое утро: опять ничего. А после обеда Тап поработал над граблями старым напильником, и Гаун тоже поработал над ними, но они поняли, что придется пилить до того дня, в будущем году, когда Котильонный клуб опять будет устраивать рождественский бал. – Нужен точильный камень, – сказал Гаун.
   – У дяди Нуна есть, – сказал Тап.
   – Возьмем ружье, как будто идем зайцев бить, – сказал Гаун. Так они, и сделали: пошли до самой кузни дядюшки Нуна Гейтвуда, на окраине. Дядя Нун был высокий, желтый; одно колено у него было скрючено будто нарочно для того, чтобы подводить под ногу лошади, под переднюю бабку; он брал коня за ногу, упирался в нее коленом и одной рукой хватался за ближайший столб, и если столб выдерживал, то конь мог играть и брыкаться сколько угодно, и дядя Нун вместе с ним качался во все стороны, но нога с места не двигалась. Он разрешил Гауну и Тапу воспользоваться точилом, и Тап вертел колесо и поливал камень водой, а Гаун отточил все зубья так, что они прокололи бы все что угодно, не только автомобильную шину.
   Гаун мне рассказывал, что после этого им непременно нужно было дождаться темноты. И темноты, и позднего часа, чтобы их никто не увидал. Потому что если отточенные зубья сработают, может случиться, что машина не очень пострадает и мистер де Спейн успеет сообразить, что тут дело неладно, – а вдруг он сразу начнет искать и найдет грабли? Сначала казалось, будто все сойдет отлично оттого, что стоял долгий декабрьский вечер и земля так замерзла, что пришлось снова прокопать канавку, и не такую короткую, как в тот раз, а много длиннее, так, чтобы можно было привязать к граблям веревку и успеть выдернуть их обратно, к нам во двор, в ту минуту, как лопнет шина, а мистер де Спейн еще не успеет оглядеться и найти причину аварии. Но Гаун сказал, что на следующий день была суббота, так что у них был весь день свободен и можно было пристроить грабли так, чтобы, спрятавшись за куст жасмина, увидеть все еще при дневном свете.
   Там они и спрятались: они уже сидели за кустам», пристроив грабли, и Гаун сжимал в кулаке конец веревки, когда послышался шум и они увидели машину, а потом завыла сирена, и машина прошла мимо, а сирена весело говорила: «ХАхаХАхаХАха», и они уже решили, что и на этот раз все сорвалось, как вдруг шина сделала – «бамм», и Гаун рассказывал, что он не успел дернуть за веревку, потому что веревка сама дернулась, выскочила у него из рук и обвилась вокруг куста жасмина, как змея, а машина говорила: «Хаха, Хаха, Хаха, Хаха-бам», – каждый раз, как грабли, впившиеся в шину, стукались об крыло, пока мистер де Спейн не остановил машину. И тут, рассказывал Гаун, за их спиной открылось окно гостиной и мама с отцом показались в окне, а потом мама сказала:
   – Ступайте-ка с Тапом и помогите ему; надо же тебе привыкнуть обращаться с машиной, скоро твой двоюродный брат Чарли, наверно, и себе купит автомобиль.
   – Чтоб я купил эту дурацкую вонючую тарахтелку? – сказал отец. – Да я же потеряю всех покупателей, кто тогда купит у меня лошадь или мула?
   – Глупости, – сказала мама. – Ты бы машину хоть сегодня купил, если б знал, что отец не будет возражать. Вот что, – сказала она Гауну, – ты один пойди помоги мистеру де Спейну. А Тап мне нужен в доме.
   И Тап пошел в дом, а Гаун – к машине, около которой стоял мистер де Спейн, он разглядывал лопнувшую шину, держа грабли в руках и вытянув губы, будто посвистывая про себя, как рассказывал Гаун. Потом он покосился на Гауна, вынул ножик, перерезал веревку, сунул грабли в карман пальто и стал сворачивать веревку, глядя, как она выползает из нашего двора, и все еще вытягивая губы дудочкой, будто насвистывая про себя. Тут из дому вышел Тап. На нем была белая куртка, он ее всегда надевал, когда мама учила его, как прислуживать за столом, и он держал поднос с чашкой кофе, сливочником и сахарницей. – Мисс Мэгги велела сказать – не угодно ли чашечку кофе, пока отдыхаете тут, на холоду? – сказал Тап.
   – Премного благодарен, – сказал мистер де Спейн. Он уже смотал нашу веревку, взял поднос у Тапа, поставил на крыло машины и потом отдал свернутую веревку Тапу. – Вот тебе веревка для удочки.
   – А она вовсе не моя, – сказал Тап.
   – Теперь твоя, – сказал мистер де Спейн. – Я ее тебе подарил. – И Тап взял веревку. Тогда мистер де Спейн сказал, чтоб Тап прежде всего снял свою чистую белую куртку, потом открыл багажник, показал Гауну и Тапу, где домкрат и пластырь для шины, а потом стал пить кофе, пока Тап лазил под машину и прилаживал домкрат и они с Гауном поднимали ее. Потом мистер де Спейн поставил пустую чашку, снял пальто и пристроился около проколотой шины с инструментами. Правда, как рассказывал Гаун, они за это время научились только одному – таким ругательствам, каких раньше и не слыхивали, а потом мистер де Спейн встал, отшвырнул инструменты и обратился на этот раз к Гауну: – Беги в дом, позвони Баку Коннорсу, пусть приведет Джеббо, да поживей! – Но тут уже подошел отец.
   – Может, у вас слишком много помощников, – сказал он. – Заходите, выпейте с нами. Знаю, время раннее, но сейчас ведь рождество.
   Тут все пошли в дом, и отец позвонил мистеру Коннорсу, чтобы он привел Джеббо. Джеббо был сыном дядюшки Нуна Гейтвуда. Он собирался стать кузнецом, но тут мистер де Спейн купил этот красный автомобиль и, как говорил дядя Нун, «сгубил малого». Хотя Гаун не понимал, как это так, потому что, когда Джеббо был всего-навсего кузнецом, он напивался и попадал в тюрьму не меньше трех-четырех раз в год, а теперь, когда в Джефферсоне появились автомобили, он стал лучшим механиком округа, и хотя по-прежнему напивался и попадал в тюрьму, но никогда больше суток там не сидел, потому что наутро оказывалось, что он до зарезу нужен кому-нибудь из владельцев машин, и тот сразу вносил за него штраф.
   Все пошли в столовую, где мама уже поставила графин и стаканы. – Погодите, – сказал отец, – я позову Гэвина.
   – Он уже ушел, – сказала мама очень быстро. – Садитесь, выпейте пуншу.
   – А может, он еще дома, – сказал отец и вышел.
   – Пожалуйста, не ждите их, – сказала мама мистеру де Спейну.
   – Ничего, я подожду, – сказал мистер де Спейн. – Время еще раннее, можно и подождать несколько минут. – Но тут вернулся отец.
   – Гэвин очень просит извинить его, – сказал отец, – его в последнее время мучает изжога.
   – Скажите ему, что при изжоге соль очень помогает.
   – Что? – сказал отец.
   – Скажите, пусть идет сюда, – сказал мистер де Спейн. – Скажите ему, что Мэгги поставит между нами солонку. – На этом все и кончилось. Пришел мистер Коннорс с ружьем, а с ним Джеббо в наручниках, и все пошли к машине, и мистер Коннорс дал Джеббо подержать ружье, а сам достал ключ, чтобы отомкнуть наручники, а потом забрал у него ружье. Джеббо взялся за инструменты и в минуту снял покрышку с колеса.