Анни, порозовевшая и окрепшая на деревенском воздухе, стала ходить. Розвита правильно рассчитала, что навстречу маме она уже потопает ножками. Брист разыгрывал нежного дедушку, однако предостерегал всех от избытка любви, а еще больше от излишней строгости к ребенку, а в общем был такой, как всегда. В сущности, его настоящая нежность по-прежнему принадлежала одной только Эффи. Он много думал о ней, и, даже оставаясь вдвоем с женой, говорил только о дочери.
   -- Как ты находишь Эффи?
   -- Мила и добра, как всегда. Не знаю, как и благодарить всевышнего за то, что он послал нам такую чудесную дочь. Она бывает так благодарна за все! А как она радуется, что снова находится под нашей крышей.
   -- Да,-- сказал Брист,-- по-моему, даже несколько больше, чем следует. Похоже, что она по-прежнему считает Гоген-Креммен своим настоящим домом. А у нее теперь есть семья -- муж и ребенок, муж -- бриллиант чистейшей воды, да и девочка -- ангел. И все-таки она ведет себя так, будто самое важное для нее -- Гоген-Креммен, а муж и ребенок, по сравнению с нами, --второстепенное дело. Она великолепная дочь, даже лучше, чем надо. Откровенно говоря, это меня и волнует. Она ведь несправедлива к Инштеттену. Ну, а как у них обстоят, знаешь, эти дела?
   -- Что ты имеешь в виду, Брист?
   -- Что я имею в виду? Разве не ясно? Ну... счастлива она с ним или нет? Так и жди, как бы чего не случилось! Мне с самого начала казалось, что она его скорей уважает, чем любит. А это, по-моему, никуда не годится. Любовь и та не всегда способна удержать от греха, а уж уважение и подавно. Женщина всегда начинает досадовать и сердиться, если ей приходится уважать, не любя. Да, сначала сердиться, потом понемногу скучать и, наконец, развлекаться.
   -- Тебе это известно по собственному опыту?
   -- Кажется, нет! Для этого ко мне никогда не питали достаточно высокого уважения. А лучше -- не цепляйся, Луиза. Скажи, как обстоит дело?
   -- Ах, Брист, вечно ты возвращаешься к этому вопросу. Уж раз десять мы толковали об этом, и вот все начинается снова. А вопросы твои, между прочим, ужасно наивны. Ты, кажется, считаешь, что твоя супруга умеет читать в душе. Ты как-то странно представляешь себе душу молоденькой женщины, и особенно своей дочери. Ты думаешь, что там все происходит по какому-то плану. Или ты считаешь меня какой-то... тьфу ты! забыла, как их там величают... словом, оракулом. Дескать,, стоит Эффи чуточку приоткрыть свою душу -- и я все поняла. Знай, самое сокровенное всегда остается в душе. Да и вряд ли бы она стала меня посвящать в свои тайны. И еще...-- ума не приложу, от кого она унаследовала эту черту,-- но она очень хитрая девочка. И это тем опаснее, что она так обворожительна.
   -- Значит, и ты признаешь, что она это... обворожительна. Но она и добрая, правда?
   -- Добрая, этого у нее не отнимешь. А за остальное я бы не могла поручиться. К тому же, на бога она смотрит как на доброго дядю, который ей ни в чем не откажет.
   -- Ты так думаешь?
   -- Да, мне кажется. Впрочем, теперь как будто дело поправилось. Нет, не характер: его, конечно, не легко изменить. Я имею в виду их взаимоотношения. После переезда в Берлин они как будто стали больше сживаться друг с другом. Во всяком случае, она в таком духе говорила об этом. А главное, -- я сама, собственными глазами, смогла убедиться, что это действительно так.
   -- А что говорила она?
   -- Она сказала: "Мамочка, теперь все идет лучше. Инштеттен --великолепный супруг, какого встретишь не часто, но вначале мне было очень трудно привыкнуть к нему, он все время казался мне каким-то чужим. Даже в те минуты, когда он был нежен со мной. Тогда, пожалуй, даже больше всего. Бывали случаи, когда я этой нежности просто боялась".
   -- Это я знаю, это я знаю.
   -- Что ты хочешь этим сказать, Брист? Кто боялся из нас, я или ты? И то и другое смешно.
   -- Ты же хотела рассказать об Эффи.
   -- Вот она и призналась, что теперь это чувство прошло и что она счастлива, что это прошло. Между прочим, Кессин был для нее совершенно неподходящим местом: этот дом с привидением, да и люди -- одни слишком набожны, другие уж очень просты. Но с тех пор, как они перебрались в Берлин, она чувствует себя как рыба в воде. Она, правда, еще говорит, что Инштеттен хоть и самый лучший человек на земле, но слишком староват и слишком хорош для нее. Но теперь, сказала она, самое трудное уже позади, теперь она за себя не боится. Заметь, она именно так и сказала, мне запомнились эти слова.
   -- Как это -- за себя не боится? Мне это выражение не особенно нравится. Но...
   -- И по-моему, это сказано неспроста. Она, кажется, даже намекала на это.
   -- Ты думаешь?
   -- Да, Брист. Ты считаешь, твоя дочь и воды не замутит. Но ты глубоко заблуждаешься. Ее нетрудно увлечь. И, если волна будет чистой, она тоже останется чистой. А что касается борьбы и сопротивления, то на это она вряд ли способна.
   В этот момент в комнату вошла Розвита с маленькой Анни, и разговор прекратился.
   Этот разговор происходил между супругами Брист сразу же после отъезда Инштеттена. Оставляя жену в Гоген-Креммене еще на неделю, Инштеттен хорошо понимал, что больше всего на свете она любит спокойную, беззаботную жизнь, что ей приятно жить в Гоген-Креммене, где все окружают ее заботой и лаской, где все ей твердят, как она мила и прелестна, где так хорошо предаваться мечтам. Да, такая жизнь ей действительно нравилась больше всего, и она блаженствовала всей душой, несмотря на то что в Гоген-Креммене не было никаких развлечений. Гости приходили теперь очень редко; для них, по крайней мере для молодежи, с тех пор как Эффи уехала в Кессин, в доме уж не было никакой притягательной силы. В жизни семей пастора и учителя тоже произошли изменения. Особенно осиротел дом учителя Янке: сестры-близнецы весной вышли замуж, обе за преподавателей округа Гентин, и об их двойной свадьбе сообщалось даже в газете "Вестник Гавелланда". А Гульда жила сейчас во Фризаке, где ей приходилось ухаживать за старой, умирающей теткой, единственными наследниками которой были Нимейеры и которая тянула гораздо дольше, чем предполагали родители Гульды. Тем не менее дочь писала домой очень бодрые письма, не потому, что ей в самом деле доставляло удовольствие ухаживать за больной (дело обстояло как раз наоборот), а для того, чтобы ни у кого не закралось сомнение, что такому совершенному созданию, каким себя считала Гульда Нимейер, живется не особенно хорошо. Пастор,-- о, отцовская слабость! -- с гордостью показывал ее письма. А Янке? Янке тоже был занят семейными делами: он полагал, что обе молодые женщины, его дочери, должны родить в один день, по его подсчетам, как раз в канун рождества. Эффи смеялась над ним от души, желая деду in spe (Предполагаемому /лат./.)стать крестным отцом будущих внуков. Потом, оставив семейные темы, она рассказала ему о Копенгагене и Эльсиноре, о Лимфьорде и замке Аггергуус. Но больше всего она говорила о Торе фон Пенц, этой типичной скандинавке, голубоглазой, с волосами как лен -- и в национальном костюме с корсажем из красного бархата. Янке просиял и несколько раз повторил:
   -- Да, да, они гораздо больше германцы, чем мы, немцы.
   Эффи хотела вернуться в Берлин в день их свадьбы, то есть третьего октября. Вечером накануне отъезда она довольно рано ушла к себе в комнату, сказав, что ей нужно приготовиться к отъезду и собрать свои вещи. На самом деле ей захотелось остаться одной. При всей общительности у Эффи бывали минуты, когда ей было необходимо побыть в одиночестве.
   Ее комнаты были на верхнем этаже и выходили окнами в сад. В той, что была немного поменьше, спали за полуприкрытой дверью Розвита и Анни. Эффи прошла в свою комнату и стала машинально ходить взад и вперед; окна были открыты настежь, и маленькие белые занавески то вздувались от ветра, то лениво повисали на креслах, стоявших у самых окон. В комнате было настолько светло, что можно было ясно прочесть названия картин, висевших над диваном, в рамках из узкого золотого багета. "Атака на Дюппель, окоп No 5", и рядом -- "Король Вильгельм с графом Бисмарком на Липской вершине"*. Эффи покачала головой и улыбнулась.
   -- Когда я в следующий раз приеду сюда, я выпрошу себе другие картины. Терпеть не могу военных сюжетов.
   Закрыв одно окно, она присела на подоконник другого, которое ей захотелось оставить открытым. Как ей здесь хорошо!
   На небе около башни повисла луна. Ее серебряный свет заливал лужайку в саду в том месте, где стояли солнечные часы и росли гелиотропы. Полосы тени на земле чередовались с белыми-пребелыми полосками света: казалось, что внизу кто-то расстелил куски полотна для отбелки. А в глубине сада виднелись заросли ревеня с желтыми по-осеннему листьями. И ей вспомнился день, когда два года тому назад, нет, чуточку больше, она играла в этом саду с девочками Янке и с Гульдои. А потом ей сказали, что гость уже здесь, и она побежала вон по той маленькой каменной лестнице, около которой стоит старая скамейка, а через час ее уже объявили невестой.
   Она встала и направилась в соседнюю комнату, где мирно спали Розвита и Анни.
   При виде ребенка перед ее глазами замелькали картины из кессинской жизни: мрачный кессинский дом с высокой готической крышей, веранда с видом на питомник, кресло-качалка, в которой она тихо и безмятежно качалась, когда на веранду вошел Крампас, чтобы поздороваться с ней, и потом -- Розвита с ребенком. Она взяла ребенка на руки, стала подбрасывать вверх и целовать его.
   Все и началось с этого самого дня.
   Перебирая в памяти все, что случилось потом, она снова вышла из комнаты, в которой спали Розвита и Аннхен. Присев на подоконник открытого окна, она стала смотреть вниз, в тихую лунную ночь.
   "Наверное, мне никогда не избавиться от этих видений... Однако гораздо больше меня пугает..."
   В этот момент на башне начали бить часы, и Эффи стала считать.
   "Десять... Завтра утром в этот час я уже буду в Берлине. Мы вспомним нашу свадьбу, он скажет мне много нежных, ласковых слов. А я буду молча сидеть и слушать его, зная, что я перед ним виновата".
   Она приложила руку ко лбу, устремила взгляд перед собой и задумалась.
   "Я перед ним виновата, -- повторила она.-- Виновата. Но разве меня тяготит чувство вины? Нет. И, по-моему, в этом весь ужас. Ведь то, что меня угнетает, это совсем другое -- страх, безумный страх и вечное опасение, что вся эта история когда-нибудь выйдет наружу, И кроме страха... стыд. Мне стыдно. Но по-настоящему я ни в чем не раскаиваюсь. И мне стыдно только того,., что я все время должна была лгать и обманывать. Я всегда гордилась тем, что не умею лгать, что у меня нет никакой необходимости кого-то обманывать. Лгут, по-моему, только низкие люди. Тем не менее я должна была лгать -- ив большом и в малом, и ему и другим. Даже доктор Руммшюттель заметил, он только плечами пожал. Он, наверное, очень дурно думает обо мне. Да, меня мучает страх, и мне стыдно, что я все время лгала. Но своей вины я ничуть не стыжусь. Мне почему-то кажется, что у меня ее нет, во всяком случае, она не такая большая. По-моему, это страшно, то, что я не чувствую за собой вины и греха. Если все женщины таковы, это ужасно. А если, как я надеюсь, они не такие, значит, со мной дело плохо, значит, в моей душе нет настоящего чувства. Я хорошо помню, как старый Нимейер сказал в свои лучшие дни -- тогда я была совсем еще девочкой: "Очень важно, чтобы в душе было настоящее чувство. Если оно есть, плохого ничего не случится, а если нет, оступиться нетрудно, и то, что принято называть дьявольским наваждением, всегда будет намного сильнее". Господи, неужели и со мной случилась такая беда?"
   Она закрыла лицо руками и горько заплакала.
   Когда она подняла голову, то почувствовала, что на душе у нее стало спокойнее, и она снова взглянула вниз. Кругом была тишина, только из сада доносился какой-то непонятный шум, будто легкий шелест дождя в листьях платанов.
   Так прошло еще немного времени. Вдруг в деревне послышался стук: это ночной сторож Кулике стал отбивать колотушкой часы. Когда удары смолкли, издали донесся шум проходившего поезда (Гоген-Креммен находился в полуверсте от железной дороги). Затем звук колес стал постепенно стихать и наконец прекратился совсем. Только лунный свет по-прежнему заливал весь газон да в листьях платанов так же слышался тихий шелест дождя.
   Но нет, это был не дождь, это пробежал легкий ночной ветерок.
   Глава двадцать пятая
   А на другое утро Эффи была снова в Берлине. На вокзале ее встречали Инштеттен и Ролло, который не отставал от них ни на шаг, когда они, болтая, ехали по Тиргартену.
   -- Знаешь, Эффи, я уже стал опасаться, что ты не выполнишь своего обещания.
   -- Ну, что ты! Я всегда буду держать свое слово, я ведь знаю, как это важно.
   -- Не зарекайся: всегда держать свое слово не очень легко, а иногда просто невозможно. Вспомни, как я ждал тебя, когда ты снимала квартиру. А кто не приехал? Эффи!
   -- Но тогда была совсем другая причина.
   У Эффи не повернулся язык сказать: "я была больна", а Инштеттен, занятый мыслями о делах и о предстоящем сезоне, не обратил на это никакого внимания.
   -- Собственно, теперь, Эффи, у нас начнется настоящая столичная жизнь. В апреле, когда мы перебрались в Берлин, сезон подходил, как ты помнишь, к концу, мы едва успели сделать самые необходимые визиты. Вюллерсдорф, с которым мы были ближе всего, в счет не идет,-- он, к сожалению, холост. А в июне жизнь в Берлине, как известно, совсем замирает, спущенные жалюзи уже за сто шагов докладывают: "господа уже уехали", неважно, правда это или нет... Ну, что нам тогда оставалось? Пообедать у Гиллера или поболтать с кузеном Бристом -- это еще далеко не столичная жизнь! А теперь все пойдет по-другому. Я сделал список берлинских советников, еще достаточно бодрых, чтобы держать собственный дом. И мы тоже скоро начнем принимать. Мне хочется, чтобы в министерстве, когда наступит зима, пошли разговоры: "Знаете, кто самая очаровательная женщина у нас в министерстве? Ну, конечно, госпожа фон Инштеттен!"
   -- Ах, Геерт, что с тобой? Тебя не узнать! Ты так любезен, совсем превратился в великосветского денди!
   -- Сегодня день нашей свадьбы. Мне хочется доставить тебе удовольствие.
   Инштеттен всерьез был намерен отказаться от спокойного образа жизни, который он вел в должности ландрата, и заменить его на образ жизни по-столичному оживленный отчасти из-за своего нового положения, но больше всего из-за Эффи. Конечно, новая жизнь налаживалась вначале медленно и неравномерно: для этого еше не пришло настоящее время, и успехи их здесь были пока что такие же, как и в прошлый сезон, а именно -- оживление в доме. Их часто навещал Вюллерсдорф, иногда заглядывал кузен Брист, а когда случалось, что они приходили одновременно, Эффи посылала прислугу за молодыми супругами Гицики, жившими этажом выше. Советник окружного суда Гицики был женат на умной и очень бойкой особе, урожденной Шметтау. Музицировали, иногда даже пытались сыграть партию в вист, но больше всего любили болтать. Гицики еще совсем недавно жили в одном из небольших городов Верхней Силезии, а Вюллерсдорфу -- конечно, это было давно -- случалось заглядывать в самые захолустные города провинции Позен, поэтому, когда речь заходила о провинциальных городах, он сразу же с пафосом принимался читать небезызвестную эпиграмму:
   Шримм -- это гадость,
   Рогазен -- проказа,
   А в Замтер поедешь -
   Сразу поседеешь.
   Гости смеялись, но никто не смеялся так звонко, как Эффи. Тут все наперебой начинали вспоминать забавные истории из жизни мелких городов и захолустных местечек. Разумеется, дело доходило и до Кессина с его Гизгюблером и Триппелли, Сидонией Гразенабб и со старшим лесничим Рингом. Даже Инштеттен, когда бывал в хорошем настроении, принимал живое участие в беседе.
   -- Да,-- говорил он тогда,-- наш добрый Кессин! Должен сказать, там не было недостатка в ярких фигурах. Например, Крампас! Майор Крампас, красавец собой, этакий Барбаросса, непонятным, а, может быть, и "понятным" образом обвороживший мою супругу.
   -- Тогда уж лучше сказать "понятным" образом, -- вмешался Вюллерсдорф.-- Он, видимо, стоял во главе городского комитета, участвовал в любительских спектаклях,-- разумеется, в роли первого любовника или какого-нибудь бонвивана. А может это был даже и тенор!
   Инштеттен подтвердил как одно, так и другое, а Эффи, смеясь, постаралась обратить его слова в шутку, но ее хорошее настроение в таких случаях исчезало, и, когда гости уходили, а Инштеттен удалялся к себе в кабинет, чтобы рассмотреть еще одну кипу бумаг, она снова попадала во власть мучительных воспоминаний и образов, и ей начинало казаться, что от них так же невозможно избавиться, как от собственной тени.
   Но постепенно приступы страха становились все более слабыми, да и повторялись они все реже и реже. Этому в немалой степени способствовал их новый образ жизни, а еще больше, пожалуй, та любовь, которую питал к ней не только Инштеттен, но и все окружавшие ее, даже самые далекие люди, и не в последнюю очередь трогательная дружба, которой удостоила ее молодая еще супруга министра. А когда на второй год их жизни в Берлине императрица выбрала по случаю открытия нового приюта госпожу тайную советницу в число почетных дам-патронесс, а кайзер Вильгельм на одном из придворных балов сказал молодой красивой женщине, "о которой он столько слышал", несколько ласковых, милостивых слов, страхи исчезли совсем. Да, когда-то с ней что-то случилось, но это случилось не здесь, на земле, а словно на какой-то другой планете, а теперь все рассеялось, теперь осталось смутное воспоминание, будто все это было во сне.
   Время от времени на Кейтштрассе гостили родители Эффи, радуясь счастью детей. Анни росла, становясь такой же "красивой, как бабушка", как говорил старый Брист. Да, все шло хорошо, только одно маленькое облачко все-таки омрачало их небосклон -- все сожалели, что дело остановилось на маленькой Анни. Роду Инштеттенов грозила опасность угаснуть, так как у барона не было даже двоюродных братьев с этой фамилией. Брист, интересовавшийся вопросами продолжения рода других дворянских семей, но мечтавший, в сущности, о продолжении своего не раз принимался шутить:
   -- Да, Инштеттен, если дело будет развиваться и дальше в таком направлении, то Анни в свое время не останется ничего другого, как выйти замуж за банкира (надеюсь, хоть христианского рода, если таковые к тому времени останутся), а его величество, приняв во внимание старинный род баронов фон Инштеттен, соблаговолит, я думаю, издать специальный указ, чтобы детей Анни, этаких отпрысков haute finance (Финансовой верхушки /франц./), именовать в Готском календаре, или хотя бы в истории Пруссии, что менее важно, баронами фон Инштеттен.
   Эти шутливые замечания воспринимались по-разному: Инштеттен немного смущался, госпожа фон Брист всегда пожимала плечами, а Эффи звонко смеялась. Хотя ей и не была чужда дворянская гордость, правда, только в отношении своей милой особы, но она ничего не имела против зятя -- сына банкира, лишь бы он был элегантен, воспитан и, прежде всего, из богатого, очень богатого дома.
   Да, Эффи легко относилась к вопросам продолжения рода, как это часто бывает с молодыми красивыми женщинами, но когда прошло уже много, много времени и наступил седьмой год их жизни в Берлине,; обеспокоенная госпожа фон Брист решила посоветоваться со старым Руммшюттелем, который слыл также неплохим гинекологом. Он порекомендовал вначале Швальбахский курорт, но так как у Эффи еще с зимы не проходило катаральное состояние легких и Руммшюттель уже дважды выслушивал ее по этому поводу, то его окончательное, решение звучало следующим образом:
   -- Итак, сударыня, сначала Швальбах, скажем, недельки на три, а затем, примерно на столько же,-- Эмс. В Эмсе сможет отдыхать и господин тайный советник, так что разлука в целом затянется не более, чем на три недели. Большего, мой милый Инштеттен, я сделать для вас ничего не могу.
   Это предложение все нашли чрезвычайно разумным; было решено, что в Швальбах Эффи поедет с тайной советницей Цвикер, "для охраны последней", как метко заметил отец. Действительно, Цвикер, несмотря на то, что ей было, очевидно, за сорок, нуждалась в охране больше, чем Эффи. Инштеттен, которому опять предстояло кого-то замещать, посетовал на то, что из-за службы он, к сожалению, не сможет отдыхать с нею в Эмсе, не говоря уже о совместной поездке в Швальбах.
   Отъезд был назначен на 24 июня, то есть на Иванов день. Собирать и переписывать белье помогала Розвита, Она по-прежнему была любимицей Эффи, только с ней Эффи могла говорить, не стесняясь, о прошлом: о Кес-сине и Крампасе, о китайце и племяннице капитана Томсена.
   -- Скажи, Розвита, ты ведь католичка, а ты ходишь на исповедь?
   -- Нет.
   -- Почему же?
   -- Раньше ходила. Только самого главного все равно не решалась сказать.
   -- По-моему, это нечестно. Тогда исповедь, конечно, тебе не поможет.
   -- А, сударыня, у нас в деревне все поступали так. Некоторые даже потихоньку смеялись.
   -- А тебе никогда не казалось, что это счастье -- снять с души какой-нибудь грех?
   -- Нет, сударыня. Страха я натерпелась как следует, особенно, когда отец помчался за мной с раскаленной палкой в руке. А кроме страха, я вроде ничего и не чувствовала.
   -- А страх перед Богом?
   -- Какой тут Бог, сударыня! Когда отца боишься так, как его боялась я, тут уж никакой Бог не страшен. Я ведь всегда думала, что боженька добрый и что он поможет мне, несчастной.
   Эффи улыбнулась и прекратила расспросы, видимо, признав, что Розвита в чем-то права. Но все-таки она сказала:
   -- Об этом, Розвита, мы с тобой потолкуем, когда я приеду из Эмса. Все-таки грех твой немалый.
   -- То, что малыш погиб, и погиб голодной смертью? Да, сударыня, это, видимо, так. Но тут виновата не я, тут виноваты другие... А потом, это было очень давно.
   Глава двадцать шестая
   Эффи отдыхала уже более месяца. Она присылала Инштеттену веселые, даже слегка шаловливые письма,. особенно с тех пор, как они с советницей переехали в Эмс, где, слава богу, опять оказались в человеческом обществе, то есть в мужском, которого в Швальбахе почти не было. Советница Цвикер уже однажды поднимала вопрос, нужна ли для курортной жизни эта приправа, и решительно высказалась против, однако выражение ее лица как будто говорило об обратном. Да, Цвикер очень мила, хотя ее взгляды на жизнь несколько отходят от нормы. У нее, вероятно, весьма пикантное прошлое, но она восхитительна, необыкновенно любезна, и у нее есть чему поучиться. Эффи ни с кем не чувствовала себя такой маленькой девочкой, несмотря на свои двадцать пять лет, как с этой советницей. К тому же Цвикер начитана, превосходно знакома с зарубежной литературой и, когда недавно речь зашла о "Нана" * и Эффи спросила: "Правда ли, что это ужасно?" -- Цвикер ответила: "Ах, госпожа баронесса, что значит ужасно? Там ведь есть и другие моменты". "Она, кажется, собиралась познакомить меня с этими "моментами",-- писала Эффи в заключение,-- но я уклонилась: я ведь знаю, что этим ты объясняешь безнравственность нашего времени, и, по-моему, ты прав. А что касается здоровья, то мне, кажется, легче не стало. Эмс ведь лежит в котловине, и мы здесь просто задыхаемся от жары".
   Инштеттен прочел это последнее письмо с двойственным чувством: оно его рассмешило и в то же время немного расстроило. Нет, для Эффи Цвикер плохая партнерша, у Эффи и без того есть тенденция свернуть с прямого пути. Но он решил ничего не писать ей об этом, во-первых, потому, что не хотел ее огорчать, а во-вторых, говорил он себе, это вряд ли поможет. Он только с тоской ожидал, когда она вернется домой, и жаловался, что именно теперь, когда почти каждый советник министерства или уехал, или собирался уехать, ему приходится нести двойную работу.
   Да, Инштеттен стремился как можно скорее прервать свою работу и свое одиночество; подобные же чувства питали и на кухне, где Анни, вернувшись из школы, любила проводить свое свободное время. Это было естественно, так как Розвита и Иоганна не только равным образом любили свою маленькую барышню, но и между собой жили по-прежнему мирно. Дружба служанок Инштеттенов была любимой пищей для разговоров гостей. Советник суда Гицики даже как-то сказал Вюллерсдорфу:
   -- В этом я лишний раз вижу подтверждение мудрого изречения: "Пусть вокруг меня будут тучные люди". Как видно, Цезарь неплохо разбирался в людях, он прекрасно понимал, что обходительность и добродушие бывают только при embonpoint (Полнота, дородность /франц./).
   Действительно, это иностранное слово, которое здесь нелегко заменить, великолепно подходило к Розвите с Йоганной, с той лишь разницей, что, будучи в отношении к Розвите слишком мягким, как нельзя лучше соответствовало пропорциям Иоганны. Правда, эту последнюю еще нельзя было назвать тучной, но она была, как говорится, женщиной в теле. Она по-прежнему взирала на всех голубыми глазами поверх своего высокого бюста, впрочем, онгбыл нормальных размеров, взирала со свойственной ей миной победительницы, которая ей о,чень шла. Полагая, что все в жизни сводится к приличным манерам и к правилам хорошего тона, она жила в гордом сознании того, что служит в хорошем, очень хорошем доме; при этом она была настолько убеждена в своем недосягаемом превосходстве над Роз-витой, в которой оставалось еще много деревенского, что только снисходительно посмеивалась над ее временным высоким положением у госпожи. Конечно, думала она, этого предпочтения нельзя отрицать, у каждой молоденькой женщины бывают свои забавные причуды, только ей, госпоже-то, не очень позавидуешь: ей ведь постоянно приходится слушать историю "об отце с раскаленной железной палкой". "Когда себя соблюдаешь, такого не случится",--думала Иоганна, но вслух своих мыслей она никому не высказывала, так что их совместная жизнь проходила тихо и мирно. Но сохранению мира и добрых отношений больше всего содействовало то обстоятельство, что в уходе за Анни и, если так можно выразиться, в ее воспитании, все, словно по уговору, было поделено между ними. Розвита заведовала "поэтическим департаментом" -- она рассказывала девочке всевозможные сказки и басни, а Иоганна числилась по департаменту "хорошего тона". Это разделение укоренилось настолько, что конфликтов и необходимости прибегать к третейскому судье почти не случалось, да и характер Анни способствовал этому -- у нее была заметна тенденция стать со временем благовоспитанной барышней,-- так что лучшей наставницы, чем Иоганна, сыскать было трудно.