Так прошел год, другой, третий. Общение с людьми сделало Эффи счастливой, будило в ней желание возобновить старые знакомства, завязать новые. Но порой ее охватывала страстная тоска по Гоген-Креммену. Больше же всего ей хотелось повидаться с Анни. Ведь она была ее дочь. О ней она думала без конца, вспоминая при этом фразу, как-то сказанную певицей Триппелли: "До чего же тесен мир, попади вы хоть в Центральную Африку, и там в один прекрасный день встретится старый знакомый". Тем не менее дочурку свою, как это ни странно, ей еще ни разу не довелось повстречать. Но вот что случилось однажды. Эффи возвращалась с урока рисования. На остановке у Зоологического сада она села в вагон конки, который ходил по длинной Курфюрстенштрассе. День был жаркий, и ей было приятно колыхание приспущенных шторок, вздувавшихся от сквозняка. Откинувшись в углу на спинку сиденья, обращенного к передней площадке, она смотрела на длинный ряд прижатых к окнам синих мягких кресел, отделанных кистями и бахромой. Конка двигалась медленно. И вдруг в нее вскочили три школьницы в остроконечных шапочках, с ранцами на спине. Две из них были белокурые, шаловливые, а третья темноволосая, серьезная. Это была Анни. Эффи вздрогнула. Неожиданная встреча, о которой Эффи так долго и так страстно мечтала, наполнила ее теперь безумным страхом. Что делать?! Быстро, не раздумывая, она прошла через весь вагон, открыла дверь на переднюю площадку, где был один только кучер, и попросила его разрешить ей сойти здесь, до следующей остановки.
   -- Здесь, барышня, нельзя, не разрешают, -- сказал кучер. Но она дала ему монету и так умоляюще посмотрела на него, что добродушный кучер не выдержал и пробормотал:
   -- Оно, конечно, нельзя, да уж ладно!
   И когда конка остановилась, он снял решетку, и Эффи спрыгнула.
   Домой она вернулась в состоянии крайнего возбуждения.
   -- Розвита, представь себе, я видела Анни!
   И она рассказала, как она встретила Анни. Розвита была недовольна, что матери и дочери не довелось испытать радости свидания, и Эффи лишь с трудом убедила ее, что в присутствии стольких людей это было бы невозможно. Затем, не скрывая своей материнской гордости, сна рассказала, как выглядит Анни.
   -- Да, она получилась половина наполовину. Самое красивое, можно сказать изюминка, у нее от мамы, ну, а серьезность так целиком от папы. А как пораздумаешь, все-таки она больше похожа на господина.
   -- Ну и слава богу,-- сказала Эффи.
   -- Как сказать, сударыня, это еще вопрос. Кое-кому больше нравится мама.
   -- Ты так думаешь, Розвита? Я.лично другого мнения.
   -- Как бы не так, меня не проведешь. Вы тоже понимаете, что к чему и что нравится больше мужчинам.
   -- Не будем говорить об этом, Розвита. Разговор прекратился и больше не возобновлялся. Но
   Эффи, хотя и избегала теперь говорить с Розвитой об Анни, не могла забыть свою встречу с ней и очень страдала оттого, что сама убежала от дочери. Ей было больно и стыдно, а желание встретиться с Анни стало невыносимым, доводило ее до галлюцинаций. Писать Инштетте-ну, просить его об этом было невозможно. Она сознавала свою вину перед ним, даже с каким-то исступлением терзала себя сознанием этой вины, но вместе с тем ее часто охватывало чувство возмущения Инштеттеном. Она говорила себе, что он прав, тысячу раз прав, но в конце концов в чем-то все-таки и неправ. Все, что случилось тогда, было давно,-- ведь потом она начала новую жизнь, он должен был убить в себе воспоминание об этом, а он вместо этого убил бедного Крампаса.
   Нет, писать Инштеттену было невозможно. Но в то же время ей так хотелось увидеть Анни, поговорить с ней, прижать ее к своей груди, что после долгих размышлений она, кажется, нашла способ попытать добиться этого.
   На следующее утро Эффи оделась особенно тщательно и в простом, но изящном черном платье отправилась на Унтер-ден-Линден к супруге министра. Она послала свою визитную карточку, на которой было написано: "Эффи фон Инштеттен, урожд. Брист". Все остальное было опущено, даже титул баронессы.
   -- Ее превосходительство просит пожаловать,-- сказал, вернувшись, слуга, и, проводив Эффи в приемную, попросил подождать. Она присела и, несмотря на охватившее ее волнение, стала рассматривать висевшие на стенах картины. Здесь была, между прочим, "Аврора" Гвидо Рени*, а на противоположной стене висело не-сколко английских эстампов, гравюр Бенджамина Уэста*, в его прославленной манере акватинты, полной света и тени. На одной из них был изображен король Лир в степи во время грозы*.
   Едва Эффи успела рассмотреть все картины, как дверь соседней комнаты отворилась и к посетительнице вышла высокая стройная дама с приветливым выражением лица и протянула ей руку.
   -- Моя дорогая, как я рада вас видеть.-- И, говоря это, она подошла к дивану и усадила Эффи рядом с собой.
   Эффи была тронута ее добротой: ни тени превосходства, ни единого упрека, лишь по-человечески теплое участие.
   -- Чем могу вам служить? -- спросила затем супруга министра.
   У Эффи дрожали губы. Наконец она сказала:
   -- Меня привела к вам, сударыня, просьба, и выполнить ее, вероятно, будет нетрудно. У меня есть десятилетняя дочь, которую я не видела уже три года. А мне так хочется увидеть ее!
   Супруга министра взяла Эффи за руку и посмотрела на нее с дружеским участием.
   -- Я сказала, что не видела ее более трех лет, но это не совсем верно: я встретила ее три дня тому назад.
   И Эффи с большой живостью описала свою встречу с Анни.
   -- Я убежала от собственной дочери... Говорят, что посеешь, то и пожнешь. Я знаю это и ничего не хочу изменить в своей жизни. Все, что есть, так должно и остаться. Но ребенок... Это жестоко. Я хочу видеть ее, хоть изредка, хоть иногда. Но видеться украдкой я тоже не могу; встречи должны происходить с ведома и согласия заинтересованных сторон.
   -- С ведома и согласия заинтересованных сторон,-- повторила жена министра слова Эффи. -- Стало быть, с согласия вашего супруга. Я вижу, он не желает допускать к дочери мать -- воспитание, о котором я не имею права судить. Вероятно, он прав. Простите мне эти слова, дорогая.
   Эффи кивнула.
   -- Вы и сами, очевидно, понимаете позицию вашего супруга и хотите только, чтобы отдали должное и вашему материнскому чувству, быть может, самому лучшему из всех человеческих чувств, по крайней мере с нашей, женской, точки зрения. Вы согласны со мной?
   -- Вполне, сударыня.
   -- Следовательно, вам нужно получить разрешение видеться с дочкой у себя в доме, чтобы вновь обрести сердце своего ребенка?
   Эффи снова кивнула, а супруга министра сказала:
   -- Я сделаю все, что могу, сударыня. Но это будет нелегко. Ваш супруг,-- простите, что я называю его по-прежнему -- не из тех мужчин, которые подчиняются настроению. О нет, он руководствуется принципами, и ему нелегко будет отказаться от них или хотя бы временно поступиться ими. Если бы это было не так, его поведение и воспитание были бы иными. То, что кажется вам жестоким, он считает только справедливым.
   -- Вы думаете, что мне лучше отказаться от моей просьбы?
   -- Нет, почему же. Мне хотелось лишь объяснить, чтобы не сказать --оправдать, поведение вашего мужа, и, кроме того, указать на те трудности, с которыми нам, по всей вероятности, придется столкнуться. Но я полагаю, что мы настоим на своем. Ведь мы, женщины, можем многого добиться, стоит лишь с умом приняться за дело и не слишком перегнуть палку. Кроме того, ваш супруг один из моих почитателей и, думаю, не откажет мне в просьбе, с которой я к нему обращусь. Кстати, у нас собирается завтра наш маленький тесный кружок, я увижу его и поговорю с ним, а послезавтра вы получите от меня письмецо и увидите, принялась ли я за дело с умом, то есть я хотела сказать удачно или нет. Я думаю, что мы добьемся успеха, и вы увидитесь с дочерью. Говорят, она очень красивая девочка. Впрочем, в этом нет ничего удивительного.
   Глава тридцать третья
   Через день пришло обещанное письмо, и Эффи прочла: "Рада сообщить Вам, сударыня, приятные новости. Все получилось так, как нам хотелось. Ваш супруг слишком светский человек, чтобы отказать в просьбе даме. Однако было совершенно очевидно (и я не могу этого скрыть от Вас), что его согласие не соответствует тому, что сам он считает разумным и справедливым. Но не будем придирчивы там, где следует только порадоваться. Мы договорились, что Анни придет к Вам сегодня после двенадцати. Пусть Ваша встреча пройдет под счастливой звездой!"
   Письмо пришло со второй почтой, и до появления Анни оставалось менее двух часов. Кажется, недолго, но вместе с тем, мучительно долго. Эффи ходила, не находя покоя, из комнаты в комнату, заходила на кухню, говорила с Розвитой о всевозможных вещах: о плюще, который на будущий год, наверное, совсем обовьет окна церкви Христа-спасителя, о швейцаре, который опять плохо привинтил газовый кран (как бы не взлететь из-за этого в воздух), о том, что керосин лучше брать опять на Унтер-ден-Линден, а не в лавке на Ангельтштрассе. Она говорила обо всем на свете, только не об Анни. Ей хотелось заглушить страх, охвативший ее, несмотря на письмо супруги министра, а может быть им и вызванный.
   Наконец наступил полдень. В прихожей раздался робкий звонок. Розвита пошла взглянуть, кто пришел. Анни? Да, это была она. Поцеловав девочку, но не расспрашивая ни О- чем, Розвита тихонечко, будто в доме был тяжелый больной, повела ее по коридору, через первую комнату, до двери второй.
   -- Ну, входи туда, Анни, -- сказала она и, не желая мешать, оставила девочку одну, а сама вернулась на кухню.
   Когда Анни вошла, Эффи стояла в противоположном конце комнаты, прислонившись спиной к дубовой раме зеркала.
   -- Анни!..
   Девочка же остановилась у полуприкрытой двери, не то в нерешительности, не то не желая идти дальше. Тогда Эффи сама бросилась к дочери, подняла и поцеловала ее.
   -- Девочка моя, Анни! Как я рада! Ну, проходи же, рассказывай.
   И, взяв ее за руку, она подошла к дивану и села. Анни стояла не двигаясь, сжимая свободной рукой край свесившейся скатерти, робко поглядывая на мать.
   -- Знаешь, Анни, я тебя недавно видела.
   -- Мне тоже так показалось.
   -- А теперь расскажи мне обо всем поподробнее. Какая ты стала большая! И этот шрамик здесь--Розвита рассказала мне о нем. Ты всегда была в играх резвой и шаловливой. Это у тебя от мамы, мама твоя была тоже такая! А как ты учишься? Наверное, отлично, ты похожа на первую ученицу, которая приносит домой только самые лучшие баллы. Тебя хвалит фрейлейн фон Ведельштедт, мне говорили об этом. Это очень хорошо. Я тоже была честолюбивой девочкой. Только у нас не было такой хорошей школы. Больше всего я любила мифологию. А ты, какой у тебя самый любимый предмет?
   -- Я не знаю.
   -- Нет, ты, наверное, знаешь, это не трудно сказать. По какому предмету у тебя самые лучшие отметки?
   -- По закону божию.
   -- Ну, вот видишь. Я же знаю. Это очень хорошо. А я не особенно была в нем сильна. По-видимому, это зависело и от преподавателя -- у нас был кандидат.
   -- И у нас был кандидат.
   -- А сейчас его нет? Анни кивнула.
   -- Почему?
   -- Я не знаю. Теперь у нас снова проповедник.
   -- Вы его любите?
   -- Да, двое из первого класса даже хотят перейти к нам *.
   -- Мне это понятно. Это хорошо. А как поживает Иоганна?
   -- Это она проводила меня сюда.
   -- А почему ты ее не привела сюда наверх?
   -- Она сказала, что лучше побудет внизу, подождет меня на той стороне у церкви.
   -- А потом ты зайдешь за ней? - Да.
   -- Надеюсь, она будет ждать терпеливо. Там есть маленький садик, а окна церкви до половины заросли плющом, будто церковь старая-престарая.
   -- Мне бы не хотелось заставлять ее ждать.
   -- Я вижу, ты очень внимательна к людям. Я рада этому, только нужно быть ко всем справедливой. А теперь расскажи мне о Ролло.
   -- Ролло очень хороший. А папа говорит, что он стал ленивым. Больше всего он любит греться на солнышке.
   -- Представляю себе! Это он любил даже тогда, когда ты была совсем еще маленькой. А теперь скажи мне,; Анни, ты часто будешь приходить ко мне? Ведь сегодня мы видимся просто так!
   -- Приду, если мне разрешат.
   -- А пойдешь со мной в Сад принца Альбрехта? -- Да, если мне разрешат.
   -- Или отправимся к Шиллингу есть мороженое; ананасы и ванильное мороженое я люблю больше всего.
   -- Конечно, если мне разрешат.
   Эти в третий раз произнесенные слова "если мне разрешат" переполнили чашу терпения. Эффи встала и посмотрела на девочку взглядом, полным возмущения.
   -- Кажется, тебе пора, Анни. А то Иоганна устанет ждать.-- И она позвонила. Розвита, находившаяся в соседней комнате, явилась немедленно.
   -- Розвита, проводи Анни до церкви, там ее ожидает Иоганна. Мне будет жаль, если она простудится. Передай ей от меня привет.
   И они ушли.
   Но едва Розвита хлопнула дверью в парадном, как Эффи разразилась истерическим смехом. Она стала срывать с себя платье -- ей было душно, она задыхалась.
   -- Так вот оно, это свидание!..
   И, не зная, как помочь себе, Эффи бросилась к окну и распахнула его. Рядом с окном была книжная полка, на ней стояли одинакового размера томики со стихами Шиллера и Кернера *, а наверху лежала библия и книга псалмов. Ей вдруг захотелось молиться, она взяла библию и положила ее на стол как раз там, где стояла Анни. Бросив туда быстрый взгляд, она упала на колени и сказала:
   -- О господи, прости мне все, что я сделала, я была тогда почти ребенком!.. Но нет, я уже не была ребенком, я была достаточно взрослой, чтобы понимать, что я делаю. И я понимала это, я нисколько не хочу умалять свою вину. Но то, что случилось теперь, это уж слишком!.. Боже, это не ты был сейчас с моей дочерью, это не ты хотел покарать меня! Это был он, только он! Я думала, у него благородное сердце, я чувствовала себя рядом с ним маленькой и ничтожной. А теперь я поняла, что маленький и ничтожный -- это он! И поэтому он жесток. Все ничтожные люди жестоки. Это он научил ребенка. Недаром Крампас в насмешку называл его "прирожденным педагогом", и он был прав. "Конечно, если мне разрешат"!.. Можете не разрешать! Мне уже не нужно вашего разрешения. Я больше не хочу вас видеть! Я ненавижу вас всех, даже собственного ребенка. Нет, это уж слишком!.. А он честолюбец: всюду у него честь, честь, честь... Он застрелил бедного человека, которого я даже не любила и которого забыла именно потому, что не любила. Все это было глупостью, а кончилось убийством и смертью. И в этом виновата, конечно, я... А он послал мне ребенка, потому что не может ни в чем отказать супруге министра! Но прежде чем послать ко мне девочку, он дрессировал ее, как попугая, научив одной только фразе: "Если мне разрешат". Мне тошно от того, что я когда-то сделала, но от вашей добродетели мне худо вдвойне. Прочь от вас. Жить я еще должна, но всему приходит конец.
   Когда Розвита вернулась, она нашла Эффи на полу: бедняжка лежала, спрятав лицо, не шевелясь, словно мертвая.
   Глава тридцать четвертая
   Пригласили Руммшюттеля. Состояние Эффи, по его мнению, было небезопасным. Рюммшюттель не сомневался теперь, что у нее туберкулез, который он подозревал уже давно, но гораздо больше его тревожили сейчас признаки тяжелого нервного расстройства. В его присутствии Эффи немного успокоилась -- его дружеское обхождение, его ласковое участие и шутки всегда благотворно действовали на нее, поднимали ее настроение. Провожая доктора до двери, Розвита спросила:
   -- Господин Руммшюттель, неужели это опять повторится? Боже, как страшно! Я теперь не знаю ни минуты покоя. Эта история с девочкой, это уж слишком! Бедная, бедная госпожа! И такая еще молодая! В ее годы некоторые только еще начинают жить.
   -- Успокойся, Розвита, все еще может наладиться. Но ей нужно уехать. Вот тогда мы увидим. Знаете, свежий воздух, новые люди.
   Через день в Гоген-Креммен пришло письмо следующего содержания:
   "Милостивая сударыня! Мои давнишние дружеские отношения с семьями Брист и Беллинг, а еще больше искренняя любовь, которую я питаю к Вашей дочери, вынуждают меня писать эти строки. Я считаю, что дальше так продолжаться не может. Ваша дочь может скоро погибнуть, если ее не вырвать из той атмосферы одиночества и страдания, в которой она находится уже несколько лет. Предрасположение к туберкулезу у нее наблюдалось всегда, почему я, собственно говоря, и рекомендовал ей в свое время поездку в Эмс. Но к старому недугу недавно присоединился новый -- ее здоровье быстро разрушается вследствие расстройства нервной системы. Чтобы приостановить это, ей необходим свежий воздух. Куда ей поехать? Можно было бы порекомендовать какой-нибудь курорт в Силезии -- хорошо бы Зальцбрунн или даже Рейнерц, если принять во внимание ее нервное состояние. Однако я лично считаю, что это должен быть Гоген-Креммен. Вашей дочери, милостивая сударыня, необходим не только свежий воздух. Она чахнет, потому что у нее нет никого, кроме Розвиты. Верность служанки -- это хорошо, но любовь родителей лучше. Простите мне, старому человеку, что я вмешиваюсь в Ваши семейные дела, которые, собственно, не имеют прямого отношения к моей профессии. Но косвенно они связаны с ней, ибо именно долг врача заставляет меня, да простятся мне эти слова, диктовать Вам условия... Ведь в жизни мне столько пришлось всего видеть!.. Но об этом не стоит. Засвидетельствуйте мое глубокое уважение Вашему супругу.
   Искренне преданный Вам доктор Руммшюттель".
   Госпожа фон Брист прочитала письмо своему мужу. Оба они сидели в саду в тенистой каменной галерее. Перед ними была площадка с солнечными часами, позади крытая стеклянная беседка. Ветерок шелестел в листьях дикого винограда, вьющегося по окнам; над водой, нежась в лучах солнца, застыли стрекозы.
   Брист молчал, он только барабанил пальцем по подносу.
   -- Пожалуйста, не стучи. Лучше скажи что-нибудь.
   -- А что мне сказать, Луиза? Достаточно того, что я стучу. Мое мнение ты знаешь давно. Правда, вначале, когда, как гром среди ясного неба, пришло письмо от Инштеттена, я согласился с тобой. Но с тех пор прошла целая вечность... Ты же знаешь, не по душе мне роль Великого инквизитора, она мне давно надоела.
   -- Не упрекай меня, Брист. Я ее люблю не меньше, если не больше, чем ты. Каждый любит по-своему. Но мы существуем на свете не для того, чтобы нянчить и потакать нашим детям и снисходительно смотреть, как они попирают заповеди и мораль, и все то, что осуждают все люди -- и в данном случае осуждают совершенно справедливо!
   -- Ну, что ты! Всегда что-нибудь одно бывает важнее.
   -- Конечно. Что же по-твоему?
   -- Любовь родителей к детям. И если к тому же у вас одна единственная дочь...
   -- Тогда махни рукой на катехизис и мораль и не претендуй на общество.
   -- Знаешь, Луиза, о катехизисе еще можно поговорить, но об "обществе"...
   -- А без общества жить очень трудно.
   -- И без дочери тоже, К тому же "общество", когда захочет, кое на что закрывает глаза. Я полагаю так: Придут к нам Ратеноверские гусары -- хорошо, и не придут -- хорошо. И если хочешь знать мое мнение, я скажу. Надо попросту послать телеграмму: "Эффи, приезжай". Ты не возражаешь?
   Она встала и поцеловала его в лоб.
   -- Ну конечно. Только не упрекай меня. Это не легкий шаг. С этого дня наша жизнь пойдет совсем по-другому.
   -- Я лично выдержу. Рапс в этом году уродился, стало быть, осенью я смогу травить зайцев. Красное вино мне и сейчас по вкусу; а когда здесь будет Эффи, оно покажется еще вкуснее... Значит, сейчас же пошлем телеграмму.
   И вот уже более полугода Эффи живет в Гоген-Креммене. В ее распоряжение отданы две комнаты на втором этаже, те самые, которые она занимала и прежде, когда гостила здесь у родителей. Одна из них предназначена лично для Эффи, в другой поселилась Розвита. Надежды, которые Руммшюттель связывал с пребыванием в Гоген-Креммене, казалось, начинали сбываться. Эффи перестала кашлять, исчезло суровое выражение, которое лишало очарования ее милое личико, и наконец наступил даже день, когда она в первый раз засмеялась., О Кессине и обо всем, что было с ним связано, старались не вспоминать; лишь иногда разговор заходил о госпоже фон Падден и уж, конечно, о добром Гизгюблере, к которому старый Брист питал большую симпатию. "О, этот Алонзо, этот прециозный испанец, который дает приют Мирамбо и воспитывает Триппелли. Он -- гений, не спорьте со мной!" И Эффи должна была изображать ему Гизгюблера, как он стоит со шляпой в руке и отвешивает бесконечные поклоны. Она выполняла просьбу отца не очень охотно -- это ей казалось несправедливым по отношению к милому доброму Гизгюблеру, Однако при таланте Эффи копировать людей аптекарь получался у нее как живой. Но ни об Инштеттене, ни об Анни никто никогда не упоминал, хотя Анни считалась наследницей Бристов, и Гоген-Креммен должен был со временем стать ее собственностью.
   Да, Эффи совсем ожила, и мама, не уступавшая теперь своему супругу в нежности и знаках внимания к дочери, стала, как это часто бывает у женщин, во всей этой истории видеть даже нечто пикантное.
   -- Давно у нас не было такой приятной зимы,-- сказал как-то старый Брист. Эффи, сидевшая в кресле, встала, подошла к нему и нежно убрала с его лба прядку редких волос.
   Но все эти признаки выздоровления были одной только видимостью, болезнь прогрессировала и, подтачивая жизнь, медленно уносила здоровье. И, когда Эффи легкой эластичной походкой входила в комнату родителей, чтобы пожелать им доброго утра, изящная в своем девичьем платье в белую и голубую полоску (оно было на ней в день помолвки с Инштеттеном), они смотрели на нее с радостным удивлением, к которому, однако, примешивалось чувство щемящей тоски, ибо от них не могло ускользнуть, что не молодость и здоровье, а какая-то отрешенность от жизни была в ее стройной, гибкой фигуре и особенно в выражении блестящих глаз. Все, кто имел наблюдательный взгляд, видели это, только Эффи не хотела ничего замечать. Она жила ощущением счастья, что снова была в родном милом, доме, в согласии с теми, кого так любила и кто всегда платил ей не меньшей любовью, да, всегда, даже в тяжелые дни беды и изгнания.
   Ее занимали сейчас дела по хозяйству, она заботилась об уюте и о маленьких усовершенствованиях в доме. А читать и в особенности заниматься искусствами она перестала: "Хватит с меня, хочу посидеть сложа руки..." Видимо, это напоминало ей самые печальные дни ее жизни. Зато она овладела искусством наслаждаться природой. Ей было мило любое время года: и когда с платанов тихо осыпалась листва, и когда на пруду на корочке льда играло зимнее солнце, и когда в саду на неоттаявшей еще как следует круглой площадке с клумбой распускались первые крокусы. Всем этим она могла любоваться часами, совершенно забывая о том, что жизнь лишила ее многих радостей и удовольствий; впрочем, винить в этом нужно было не жизнь, а только самое себя.
   Иногда к ним приходили гости -- не все ведь отвернулись от них. Но Эффи бывала лишь в доме учителя и у пастора.
   Ее ничуть не смущало, что ее подруг, дочерей учителя Янке, давно уже не было в их родном гнезде (может быть, так было и лучше!). К самому же Янке, который рассматривал не только Шведскую Померанию, но и Кессинскую область как часть Скандинавии и задавал ей по этому поводу множество вопросов, она относилась теперь гораздо теплее, чем прежде.
   -- Да, Янке, у нас там был пароход. И я вам, кажется, не то рассказывала, не то писала, что я чуть-чуть не поехала в Висби. Подумать только, чуть-чуть не поехала. Забавно, но о многом в моей жизни можно сказать: "чуть-чуть не..."
   -- Жаль, жаль,-- ответил ей Янке.
   -- В самом деле, жаль. Но на острове Рюген я все же побывала. Вам было бы, наверное, очень интересно увидеть Аркону. Там, говорят, сохранились следы огромного военного лагеря вендов. Я, правда, там не была, но зато я побывала на озере Герты, где плавает столько белых и желтых кувшинок. Я все время вспоминала там вашу Герту.
   -- Герту... да... Но ведь вы хотели рассказать об озере Герты...
   -- Ах, да... Представьте себе, прямо у озера лежат два огромных жертвенных камня, они кажутся отполированными, и на них видны еще следы желобков, по которым стекала кровь. Бр... с этих пор у меня появилось даже отвращение к вендам.
   -- Простите, сударыня, но это были не венды. Жертвенные камни лежали там много столетий раньше, еще до рождества Христова; они принадлежали древним германцам, от которых мы все и происходим...
   Эффи рассмеялась.
   -- Само собой разумеется, от которых мы все и происходим, во всяком случае все Янке, а, может быть, и Бристы.
   И она забыла о Рюгене и озере Герты и стала спрашивать его о внуках, о том, кого он больше любит -- детей Берты или Герты.
   Да, Эффи хорошо относилась к Янке. Но, несмотря на его любовное отношение к озеру Герты, Скандинавии и Висби, он был уж очень незанимательный человек, и беседа с пастором Нимейером казалась молодой одинокой женщине куда интереснее. Осенью, когда можно было еще совершать прогулки, они часто гуляли в парке. Но с приходом зимы встречи на несколько месяцев прекратились. В пасторский дом она не ходила,-- госпожа Нимейер и прежде была неприятной особой, а теперь ее высокомерие и вовсе стало непомерным, хотя, по мнению прихода, ее собственная репутация была не совсем безупречна.