Он попросил расписаться и отправился дальше. Мадам Цвикер бегло просмотрела рекламы парикмахера и громко рассмеялась: оказывается, подешевел шампунь.
   А Эффи ее не слушала, она вертела в руках письмо, не решаясь, по-видимому, вскрыть его. Заказное, скрепленное двумя большими печатями, в толстом конверте! Что это значит? На штемпеле: "Гоген-Креммен"; адрес написан матерью. А от Инштеттена пятый день ни строчки.
   Она взяла ножницы для вышивания с кольцами из перламутра и медленно стала срезать одну из сторон конверта. Еще одна неожиданность: письмо написано убористым почерком матери, а в конверт вложены деньги, заклеенные широкой полосой бумаги, на которой красным карандашом рукой отца проставлена сумма.
   Эффи сунула деньги снова в конверт и, опустившись в кресло-качалку, стала читать. Но не прошло и минуты, как письмо выпало у нее из рук, а в лице не осталось ни кровинки. Она нагнулась и подняла письмо.
   -- Что с вами, дорогая? Что-нибудь неприятное?
   Эффи кивнула, но ничего не ответила, только попросила дать ей стакан воды. Отпив несколько глотков, она промолвила:
   -- Ничего, это скоро пройдет, дорогая советница. Извините, я поднимусь на минутку к себе. Если можно, пришлите мне Афру.
   Эффи поднялась и вернулась в гостиную, видимо, обрадовавшись, что здесь она может опереться на палисандровый рояль. Держась за него, она нетвердыми шагами дошла до своей комнаты, расположенной справа от гостиной, открыла дверь и, добравшись до кровати, лишилась сознания.
   Глава тридцать первая
   Так прошло несколько минут. Когда Эффи немного оправилась, она присела на стоявший у окна стул и посмотрела на тихую улицу. Если бы хоть там был какой-нибудь шум и движение. Но дорога была только залита солнцем, да еще выделялись на ней полосы тени, отбрасываемые решеткой и деревьями. И Эффи охватило горькое чувство одиночества. Еще час назад она была счастливой женщиной, любимицей всех, кто ее знал, а сейчас она стала отверженной. Она успела прочесть только начало письма, но и этого было достаточно, чтобы ясно представить себе свое положение. Куда теперь? На этот вопрос она не знала ответа, ей только безумно хотелось выбраться отсюда как можно скорее, бежать от тайной советницы, для которой она была всего лишь "интересным случаем" и участие которой, если оно и было, далеко уступало ее любопытству.
   Ну куда же?
   Перед ней на столе лежало письмо, но у нее не хватало мужества продолжать чтение. Наконец она сказала:
   -- Чего мне еще бояться? Что мне можно сказать такого, чего бы я уже себе не сказала. Тот, из-за кого все это произошло, погиб, возвращения домой быть не может, через несколько недель будет развод, ребенка оставят отцу. Это ясно, -- ведь я виновная сторона. А виновная мать не может воспитывать ребенка. Да и на какие средства?! Сама я как-нибудь перебьюсь. Надо посмотреть, что пишет об этом мама, как она представляет себе мою жизнь теперь.
   И с этими словами она взяла письмо, чтобы дочитать его до конца.
   "...А теперь о твоем будущем, моя дорогая Эффи. Ты теперь должна стать самостоятельной, хотя можешь быть уверена, что мы будем помогать тебе, насколько позволят обстоятельства, от нас не зависящие. Лучше всего тебе остаться в Берлине (в большом городе как-то легче забыться): ты там будешь одною из многих, кто лишил себя чистого воздуха и светлого солнца. Ты будешь жить одна, и -- хочется тебе или нет -- ты должна будешь отказаться от тех сфер, в которых ты привыкла вращаться. Высшее общество, в котором ты жила, будет для тебя, несомненно, закрыто. Но самое грустное -- и для нас и для тебя (да, и для тебя, насколько мы тебя знаем) -- это то, что и родительский дом для тебя теперь тоже закрыт. Мы не можем предложить тебе приюта у нас в Гоген-Креммене, не можем дать тебе тихого пристанища в нашем доме, ибо это означало бы отрезать себя от целого мира, а делать этого мы решительно не намерены. И не потому, чтобы мы были уж очень привязаны к обществу и рассматривали разрыв с тем, что именуют "обществом", как совершенно невозможное, нет, не потому, а просто потому, что мы не хотим скрывать своего отношения к тому, что случилось, и хотим выразить, прости мне эти слова, наше осуждение твоего поступка, поступка нашей единственной и столь нами любимой дочери..."
   Эффи не могла читать дальше, ее глаза наполнились слезами и, несмотря на отчаянные попытки овладеть собой, она разразилась наконец рыданиями, которые немного облегчили ей сердце.
   Через полчаса кто-то постучал в дверь. Эффи сказала: "Войдите", -- и на пороге появилась советница.
   -- Можно войти?
   -- Конечно, дорогая госпожа советница,-- сказала Эффи, лежавшая теперь на диване, слегка прикрыв чем-то ноги и подложив ладони под щеку. -- Я очень устала и устроилась, как пришлось. Возьмите стул, садитесь, пожалуйста.
   Советница села так, что между нею и Эффи оказался столик с вазой для цветов. Эффи не обнаружила и тени смущения, она даже не переменила позы. Ей вдруг стало решительно все равно, что подумает эта женщина, ей только хотелось как можно скорее уехать отсюда.
   -- Вы получили неприятные известия, дорогая...
   -- Более чем неприятные, -- сказала Эффи.-- Во всяком случае, достаточно печальные, чтобы положить конец нашему совместному пребыванию здесь. Мне придется уехать сегодня же.
   -- Я не хочу быть назойливой, но, надеюсь, это не из-за Анни?
   -- Нет, не из-за нее. Я получила письмо не из Берлина, это пишет мама. У нее возникли опасения из-за меня, и мне необходимо рассеять их, и если даже это будет не в моих силах, я все-таки должна буду поехать.
   -- Я понимаю вас, как ни печально мне провести последние дни здесь, в Эмсе, одной. Прошу вас, располагайте мною, я к вашим услугам.
   Но не успела Эффи ответить на эти слова, как в комнату вошла Афра и доложила, что все уже собрались к ленчу. Господа очень взволнованы новостью: говорят, сюда на три недели приезжает кайзер, в заключение будут маневры, приедут боннские гусары.
   Цвикер сразу же стала говорить о том, стоит ли в таком случае задержаться, пришла к выводу, что стоит, и тотчас же пошла к столу, чтобы, конечно, извиниться за Эффи.
   Афра тоже хотела было уйти, но Эффи остановила ее:
   -- Немного погодя, Афра, когда вы освободитесь, зайдите сюда ненадолго, чтобы помочь мне собрать мои вещи. Я уезжаю сегодня семичасовым поездом.
   -- Уже сегодня? Как жаль, сударыня. Ведь самые лучшие дни только что начинаются.
   Эффи улыбнулась.
   Госпожу Цвикер, еще надеявшуюся что-нибудь выведать у Эффи, лишь с трудом удалось уговорить не провожать "госпожу баронессу" на вокзал.
   -- Вы же знаете, на вокзале как-то теряешься, в уме только место и багаж. Именно с теми, кого любишь, нужно попрощаться заранее.
   Цвикер пришлось согласиться, хотя она прекрасно поняла, что это отговорка. О, она прошла огонь и воду и на лету схватывала, где правда и где неправда.
   На вокзал Эффи проводила Афра; она взяла с госпожи баронессы обещание обязательно приехать сюда на следующее лето -- кто хотя раз побывал в Эмсе, всегда возвращается снова. После Бонна Эмс самое красивое место на свете.
   А госпожа Цвикер меж тем села за письма. Она писала не в гостиной за шатким секретером в стиле рококо, аза тем самым столиком на веранде, где утром она завтракала вместе с Эффи. Ей доставляло удовольствие писать письмо, которое должно будет развлечь ее приятельницу, одну берлинскую даму, отдыхавшую сейчас в Рейхенхал-ле. Эти души давно уже обрели друг друга, и обе дамы старались только превзойти друг друга в чувстве скепсиса, распространявшегося на всех мужчин; они считали мужчин гораздо ниже того, что могло бы снискать их одобрение, особенно так называемых "неотразимых" мужчин. "Все же лучше те, кто от смущения не знает, куда и смотреть, а больше всего разочаровывают донжуаны. И отчего так бывает?!" Таковы были мудрые сентенции, которыми, как правило, обменивались подруги.
   Госпожа Цвикер строчила уже второй лист и развивала более чем благодарную тему, называвшуюся, конечно, "Эффи":
   "В целом она была мила, приятна, как будто откровенна, без дворянской спеси (а может быть, просто обладает искусством скрывать ее) и всегда слушала с интересом, если я ей рассказывала что-нибудь интересное, чем я и пользовалась (и заверений в этом, как ты знаешь, не требуется). Стало быть, еще раз: очаровательная молодая женщина, лет двадцати пяти или чуточку больше. И все-таки я не доверяла ее безмятежности, так же как не доверяю ей и сейчас; собственно, сейчас менее всего. Сегодняшняя история с письмом,--о, за этим что-то кроется, даю голову на отсечение. Если я ошибусь, это будет моей первой ошибкой в жизни. То, что она с увлечением говорила о модных берлинских проповедниках и устанавливала меру божественной благодати каждого из них, а также то, что по временам она бросала взгляд невинной Гретхен, который должен был, очевидно, означать, что она не способна воды замутить, только лишний раз подтверждает... Но вот входит наша Афра, красивая горничная, о которой я, кажется, уже писала, и кладет мне на стол газету, которую, по ее словам, мне посылает хозяйка; одно место обведено синим карандашом. Прости, я хочу прочесть, что это такое...
   О, в газете есть интересные вещи, они мне как нельзя кстати. Я вырежу место, отмеченное синим карандашом, и вложу его в письмо. И ты убедишься, ошиблась ли я. Кто этот Крампас? Невероятно -- писать кому-то записочки, а самое главное -- хранить у себя его письма! Для чего же тогда существуют печи и камины? Пока приняты эти дурацкие дуэли, нельзя допускать ничего подобного. Наше поколение не может позволить себе страсть к коллекционированию писем, это дело будущих поколений (тогда это станет, очевидно, безопасно). А теперь до этого еще далеко. Впрочем, мне жаль молодую баронессу, хотя меня и утешает суетное чувство, что я опять не ошиблась. А дело было не так уж просто. Менее сильного диагностика не трудно было бы провести. Как всегда,
   твоя Софи".
   Глава тридцать вторая
   Прошло три года, и почти все это время Эффи жила на Кениггрецштрассе, между Асканской площадью и Галльскими воротами, где она снимала маленькую квартиру из двух комнат. Окна одной комнаты выходили на улицу, другой -- во двор; сзади помещалась кухня с каморкой для прислуги,-- все чрезвычайно просто и скромно. Однако это была премиленькая квартирка, нравившаяся всем, кто ее видел, но, кажется, больше всего тайному советнику, старику Руммшюттелю, который, время от времени навещая Эффи, простил бедной молодой женщине (если, вообще говоря, требовалось его прощение) не только давнишнюю комедию с ревматизмом и невралгией, но и все остальное, что случилось потом; ибо Румм-шюттель знал и еще кое-что. Ему теперь было под восемьдесят. Но стоило только Эффи, которая с некоторых пор стала довольно часто прихварывать, прислать ему письмо с просьбой навестить ее, как он приходил на другое же утро, не желая слышать ее извинений, что ему из-за нее приходится высоко подниматься.
   -- Пожалуйста, не извиняйтесь, сударыня. Во-первых, это моя профессия, а во-вторых, я счастлив, чтобы не сказать горд, что могу, и так хорошо еще, подниматься на четвертый этаж. И если бы я не боялся докучать вам -- ведь, в конце концов, я прихожу как врач, а не как любитель природы и красивых видов, -- я приходил бы и чаще, просто чтобы повидать вас и посидеть здесь несколько минут у вашего окна. Мне почему-то кажется, что вы недооцениваете этой прелестной панорамы.
   -- О нет, что вы! -- сказала Эффи, но Руммшюттель перебил ее:
   -- Прошу вас, сударыня, подойдите на минутку к окну, или, лучше, разрешите мне самому подвести вас к нему. Сегодня снова все так чудесно! Взгляните на эти железнодорожные арки, их три, нет, четыре. И все время там что-то движется... А сейчас вон тот поезд исчезнет за группой деревьев... Не правда ли, чудесно! А как красиво освещен солнцем этот белый дым. Было бы просто идеально, не будь за насыпью кладбища Маттей.
   -- А мне всегда нравилось смотреть на кладбище.
   -- Да, вам можно так говорить. А нашему брату! При виде кладбища у нас неизбежно возникают печальные мысли и желание как можно дольше не попадать туда. Впрочем, сударыня, я вами доволен и сожалею лишь об одном -- вы и слышать не хотите об Эмсе. А Эмс при вашем катаральном состоянии мог бы совершить чудо...
   Эффи молчала.
   -- Да, Эмс мог бы совершить чудо. Но так как вы его не любите (и мне это понятно), тогда придется попить минеральную воду из местного источника. Три минуты ходьбы -- и вы в саду принца Альбрехта. И хотя там нет ни музыки, ни роскошных туалетов, словом, никаких развлечений настоящего водного курорта, все же самое главное -- это источник.
   Эффи не возражала, и Руммшюттель взялся за шляпу и трость. Но он еще раз подошел к окну.
   -- Я слышал, поговаривают об устройстве террас на Крестовой горе, да благословит бог городское управление. Если бы еще озеленили пустырь там позади... Прелестная квартирка! Я, кажется, вам завидую... Да, вот что я уже давно хотел сказать вам, сударыня. Вы всегда пишете мне такие любезные письма. Кто бы им не порадовался! Но для этого каждый раз нужно усилие... Посылайте ко мне попросту Розвиту!
   Эффи поблагодарила, и на этом они расстались.
   "Посылайте ко мне попросту Розвиту!" -- сказал Руммшюттель. А разве Розвита была у Эффи? Разве она жила на Кениггрецштрассе, а не на Кейтштрассе? Конечно, она жила здесь и притом ровно столько, сколько и Эффи. Явилась она к своей госпоже за три дня до переезда сюда, и это был радостный день для обеих, настолько радостный, что о нем здесь следует рассказать особо.
   Когда из Гоген-Креммена пришло письмо с отказом родителей принять ее и Эффи вечерним поездом вернулась из Эмса в Берлин, она решила вначале, что квартиру снимать не будет, а устроится где-нибудь в пансионе. В этом ей относительно повезло. Обе дамы, возглавлявшие пансион, были образованны и внимательны и давно перестали быть любопытными: в пансионе бывало столько жильцов, что попытки вникать в тайны каждого отнимали бы слишком много времени, да и мешали бы делу. Эффи была приятна их сдержанность: она еще не забыла назойливых взглядов госпожи Цвикер, которые ни на минуту не оставляли ее в покое. Но когда прошло две недели, она ясно почувствовала, что вся царившая здесь атмосфера, как моральная, так и физическая, то есть самый воздух, в буквальном смысле этого слова, для нее невыносима.
   В столовой пансиона собиралось обычно семь человек: кроме Эффи и одной из владелиц (другая бывала занята по хозяйству вне дома),4к столу являлись две англичанки, посещавшие высшую школу, дама-дворянка из Саксонии, затем очень красивая еврейка из Галиции, о которой никто не знал, чем она, собственно, хочет заняться, и, наконец, дочь регента из Польцина в Померании, собиравшаяся стать художницей. Все вместе они, однако, не составляли удачной компании, особенно неприятной была их надменность в отношениях друг с другом, причем англичанки, как это ни странно, не занимали в этом бесспорно ведущего места, а лишь оспаривали пальму первенства у исполненной величайшего художественного вкуса девицы из Польцина. II все же Эффи, не проявлявшая никакой активности, мирилась бы с гнетом духовной атмосферы, если бы не воздух пансиона. Трудно сказать, из чего он, собственного говоря, состоял, этот воздух, но то, что им нельзя было дышать болезненно чуткой в отношении запахов Эффи, было более чем ясно. И вот, оказавшись вынужденной по этой чисто внешней причине искать себе другой приют, Эффи и сняла недалеко отсюда хорошенькую, уже описанную нами квартирку на Кениггрецштрассе. Она должна была занять ее к началу зимнего сезона, приобрела все необходимое и в конце сентября считала уже часы и минуты, остававшиеся ей до избавления от пансиона.
   В, один из этих последних дней -- через четверть часа после того, как она ушла из столовой, чтобы отдохнуть на диване, обтянутом шерстяной материей цвета морской волны с крупными цветами,-- в дверь кто-то тихо постучал.
   -- Войдите.
   Вошла одна из горничных, болезненная особа лет тридцати пяти, всегда вносившая с собой, очевидно в складках своего платья, затхлый запах пансиона, в коридорах которого ей постоянно приходилось бывать, и сказала:
   -- Сударыня, извините, пожалуйста, но вас кто-то спрашивает.
   -- Кто же?
   -- Какая-то женщина.
   -- Она назвала свое имя?
   -- Да. Розвита.
   Одно упоминание этого имени как ветром сдунуло полусонное состояние Эффи. Она вскочила, выбежала в коридор, схватила Розвиту обеими руками и потащила ее в комнату.
   -- Розвита, ты! Какая радость! С чем ты? О, конечно, с чем-нибудь хорошим. Такое доброе, старое лицо не может быть с плохими вестями. Как я счастлива, мне хочется расцеловать тебя. Вот никогда бы не поверила, что я еще могу так радоваться! Добрая, хорошая моя, как ты живешь?.. Помнишь те старые времена, когда в комнату приходило привидение, тот китаец? О, то были счастливые дни. А мне они не казались счастливыми,-- ведь я не знала тогда, как сурова жизнь. Теперь-то я знаю! Привидение -- это далеко не самое худшее. Входи, входи, моя добрая Розвита, садись рядом со мной и рассказывай... Ах, как я тоскую!.. Что там делает Анни?
   Розвита не сразу обрела дар речи; она осматривала странную комнату, серые, словно покрытые пылью стены которой были отделаны узким золотым багетом. Наконец она пришла в себя и рассказала: Инштеттен сейчас уже вернулся из Глаца* (старый кайзер сказал: шести недель, мол, в таком случае вполне достаточно), а она, Розвита, дожидалась, когда вернется господин,--из-за Анни, ей же нужен присмотр. Конечно, Иоганна особа аккуратная, но все еще слишком красива и еще слишком занята собой -- поди воображает невесть что. Но раз господин здесь и может сам за всем последить, она отпросилась и пришла посмотреть, как поживает ее госпожа...
   -- И хорошо сделала, Розвита...
   Да, узнать, может, чего здесь не так, может она нужна госпоже. Тогда она, Розвита, останется здесь и будет заботиться о том, чтобы у нее все было как следует.
   Эффи слушала с закрытыми глазами, откинувшись на спинку дивана. Но вдруг она выпрямилась и промолвила:
   -- Все, что ты сказала, хорошо, это очень хорошая мысль. Я хочу сказать, что здесь, в пансионе, я не останусь. Я сняла недалеко отсюда квартиру, купила уже обстановку и через три дня хочу переехать. Было бы, конечно, чудесно, если бы мы переехали вместе и, расставляя мебель, я могла бы сказать тебе: "Нет, не сюда, Розвита, шкаф нужно поставить туда, а зеркало сюда". А когда мы устанем от всей этой возни, я, наверное, тебя попрошу: "Ну-ка, Розвита, сходи купи бутылочку шпа-тенбреу, поработали -- не грех и выпить, да захвати что-нибудь вкусненькое из "Габсбургского двора", а посуду отнесешь потом..." Уже от одной мысли об этом у меня становится веселее на сердце. Но и я не могу не спросить, хорошо ли ты это обдумала. Анни, скажем, не в счет. Хоть ты к ней и очень привязана, она для тебя почти что родная дочь, тем не менее о ней есть кому позаботиться. И Иоганна тоже по-своему любит ее. Значит, об этом ни слова. Но раз ты хочешь ко мне, подумай о том, что у меня теперь все, все изменилось. Я теперь живу совсем по-другому. Квартирку я сняла очень маленькую, швейцар там не будет ухаживать ни за тобой, ни за мной. И хозяйство у нас будет небольшое --что-то вроде того, что мы, помнишь, называли "четверговым меню", потому что в доме тогда шла уборка. А помнишь, как в такой день к нам пришел однажды добрый Гизгюблер, и мы усадили его за стол, и как он сказал потом: "Мне еще никогда не приходилось отведывать таких кушаний". Он, конечно, был необыкновенно деликатен, но, по правде говоря, это был единственный человек в городе, понимавший толк в еде, другие же все находили превосходным.
   Розвита с радостью слушала каждое слово своей госпожи, ей казалось уже, что дело идет на лад, как вдруг Эффи сказала:
   -- Нет, боюсь, ты не все еще обдумала. Ведь ты... извини, но мне придется об этом сказать, хоть речь и идет о моем собственном доме... ты теперь избалована, ты отвыкла за эти годы быть экономной, нам ведь этого и не требовалось. А теперь мне приходится быть бережливой, я бедна, денег, как ты знаешь, у меня немного, только то, что мне присылают из Гоген-Креммена. Отец и мать стараются сделать все, что могут, но они небогаты... Ну, а теперь что ты скажешь?
   -- А то, что я перееду к вам в эту субботу, привезу свой чемодан, да не вечером, а пораньше с утра,-- хочу помочь расставить мебель. Ведь я примусь за дело не так, как вы, сударыня.
   -- Не говори так, Розвита. Я тоже могу. Когда нужно, всякий сумеет.
   -- И вообще, сударыня, за меня вы не бойтесь. Розвита не скажет: "Меня это не очень устраивает". Розвиту все устраивает, раз она будет делить с госпожой и хорошее и плохое, а уж в особенности плохое. Вот увидите, я это умею, и еще как умею. А если бы и не умела, не велика беда -- научусь. Ведь я не забыла, сударыня, как сидела на кладбище -- одна-одинешенька в целом свете, хоть ложись и помирай. А кто подошел ко мне? Кто поддержал меня?.. Да, немало мне пришлось всего пережить! Вот, например,- когда отец бросился на меня с раскаленным железом...
   -- Я уже знаю, Розвита!
   -- Уже одного этого достаточно. А на кладбище тогда... сижу, бедная, одинокая, никому ненужная, -- это было еще похуже. И тогда подошли вы, сударыня. Да не будет мне вечного спасения, если я забуду об этом!
   Сказав это, она встала и подошла к окну.
   -- Взгляните-ка, сударыня, его-то как раз и не хватало!
   Эффи тоже подошла к окну и посмотрела на улицу. Там, на противоположной стороне, сидел Ролло и смотрел вверх, на окна пансиона.
   И вот через несколько дней Эффи с помощью Розвиты переехала на новую, понравившуюся ей с самого начала квартиру. Правда, у нее теперь не было общества, но ведь и общение с жильцами пансиона приносило ей не много радости, так что она легко, по крайней мере вначале, переносила свое одиночество. Да, одиночество,-- ведь с Розвитой не будешь рассуждать об эстетике, да и о том, что пишут в газетах, вряд ли поговоришь. Хотя, впрочем, если речь заходила о простых обыкновенных вещах, или Эффи начинала свою обычную жалобу: "Розвита, мне снова так страшно", у доброй Розвиты всегда находились слова утешения и дельный совет.
   До рождества все шло хорошо, но уже в сочельник Эффи стало очень грустно; а когда наступил Новый год, ее охватила безумная тоска. Холодов еще не было, но дни стояли такие серые и дождливые. И чем короче становился день, тем длиннее казались вечера. Чем занять их, что делать? Она принималась вязать, читала, раскладывала пасьянс, часто играла Шопена. Но даже любимые ноктюрны не могли озарить ее тусклую жизнь. И когда Розвита приносила на подносе чай и ужин -- одно яйцо и мелко нарезанный венский шницель,-- Эффи, закрывая пианино, просила:
   -- Сядь поближе и составь мне компанию. И Розвита садилась.
   -- Уж вижу, сударыня, вы сегодня опять слишком много играли. У вас всегда потом появляются красные пятна. Господин советник вам это запретили.
   -- Ах, Розвита, ему легко запрещать, а тебе еще легче повторять его слова. А что делать мне? Не могу же я целый день сидеть у окна и смотреть на церковь Христа-спасителя. Правда, в воскресенье во время всенощной, когда освещены все окна, я люблю смотреть на нее. Только это не помогает, наоборот, на душе становится еще тяжелее.
   -- Попробуйте как-нибудь сходить туда. Впрочем, раз вы уже, кажется, заходили туда.
   -- О, уже не раз. Ну, а что из этого? Он очень умный человек и читает хорошо проповеди, я была бы рада, если бы у меня была хоть сотая часть его знаний. Но слушать проповедь -- это все равно что читать книгу. А когда он начинает повышать голос, размахивает руками и трясет черными прядями своих волос, от молитвы моей и помину нет.
   -- А был помин-то? Эффи рассмеялась.
   -- Думаешь, я и не начинала молиться? Может быть. А почему? В чем причина? Только не во мне. Он так много говорит о Ветхом завете. Как ни хорош этот завет, меня он не увлекает. И вообще слушать -- это что-то не то. Видишь ли, мне нужно какое-нибудь дело, которое захватило бы меня всю целиком. Вот это было бы хорошо для меня. Ведь есть же такие общества, где учат молоденьких девушек, как вести хозяйство, или, например, школы кройки, или курсы воспитательниц детского сада. Ты не слышала об этом?
   -- Кажется, слышала. Аннхен тоже должна была пойти в детский сад.
   -- Вот видишь, ты знаешь это даже лучше меня. Мне тоже хочется вступить в какое-нибудь общество, хочется быть полезной. Но об этом и думать нечего, дамы не примут меня, не смогут принять. Ужасно, что мир так тесен и что мне нельзя даже делать добро. Детям бедняков я и то не могу давать уроки, чтобы помочь им учиться.
   -- Ну, это и не для вас. Вы же знаете, у детей обувь смазана жиром, в сырую погоду от нее будет только запах и грязь, а вы, сударыня, этого не выносите.
   Эффи улыбнулась.
   -- Ты, кажется, права, Розвита. Но это и плохо, что ты права. Значит, у меня еще многое сохранилось от прежней жизни, значит, мне еще слишком хорошо живется.
   Ну уж с этим Розвита никак не могла согласиться.
   -- У кого такая хорошая душа, как у моей госпожи, тому вряд ли слишком хорошо живется. Только вы все равно не должны играть такой грустной музыки. У вас все еще наладится, и уж какое-нибудь дело да найдется.
   И действительно дело нашлось. Эффи захотелось стать художницей, хотя она прямо с ужасом вспоминала самомнение девицы из Польцина, воображавшей, что она хорошо рисует. Посмеиваясь над собой, зная, что ей никогда не подняться выше робкого дилетантизма, Эффи все же со страстью принялась рисовать, найдя в этом то дело, тихое, нешумное, какое ей было по сердцу. Она договорилась с одним старым профессором живописи, довольно известным в кругах бранденбургской аристократии. Он был простодушен и набожен и скоро привязался к Эффи; очевидно, он полагал, что спасает заблудшую душу, и относился к ней очень внимательно и тепло, как к собственной дочери. Эффи почувствовала себя почти счастливой, и день ее первого урока живописи стал поворотным моментом к лучшему. Жизнь ее не была теперь такой серой и однообразной. А Розвита прямо торжествовала: она оказалась права, и дело все же нашлось.