Эффи была совершенно права. Дальнейшего сближения с четой Крампас не последовало. Встречи сними происходили иногда в семье Борков, затем мимолетно на вокзале, а несколько дней спустя на увеселительной прогулке, которая состоялась в дубовой роще неподалеку, от Брейтлинга. Однако все ограничилось только краткими приветствиями, и Эффи обрадовалась, когда в начале июня объявили об открытии сезона. Правда, курортников было еще очень мало. До Иванова дня приезжали только одиночки, но уже в самих приготовлениях к открытию сезона было некоторое развлечение. На территории разместили карусель и тиры, лодочники конопатили и красили свои лодки, каждый маленький домик обзаводился новыми занавесками, а сырые комнаты с потолками, пораженными грибком, окуривались серой и затем проветривались.
   В доме Эффи также царило возбуждение, разумеется не из-за курортников, а совсем по другой причине. Даже госпожа Крузе хотела принять в хлопотах посильное участие. Но это напугало Эффи, и она заявила:
   -- Геерт, пусть только госпожа Крузе ни до чего не дотрагивается. Я сама обо всем позабочусь.
   Инштеттен обещал ей: ведь у Христели и Иоганны было достаточно свободного времени. Чтобы дать иное направление мыслям своей молодой жены, он прекратил разговор о приготовлениях и спросил, не заметила ли она, что прибыл некто из курортников, правда, не первым, но одним из первых.
   -- Мужчина?
   -- Нет, дама. Она прежде бывала здесь и всегда снимала одно и то же помещение. Она приезжает всегда так рано потому, что не любит, когда все уже переполнено.
   -- Это нельзя поставить ей в вину. Но кто она?
   -- Вдова регистратора Роде.
   -- Странно. Обычно я была невысокого мнения о вдовах регистраторов.
   -- Да? -- рассмеялся Инштеттен.-- Так уж заведено. Но здесь --исключение. Во всяком случае, она имеет
   ? больше, чем свою вдовью пенсию, и приезжает всегда с большим багажом, значительно большим, чем ей требуется. Вообще она очень своеобразная женщина, странная и болезненная -- у нее болят ноги,-- никому не доверяет и всегда держит при себе пожилую служанку, достаточно сильную, чтобы ее защитить, или, если понадобится, перенести на руках. На этот раз у нее новая служанка, и, как обычно, крепко сбитая особа, похожая на Триппелли, только еще здоровее.
   -- О, я ее видела. Добрые карие глаза смотрят на всех так доверчиво и честно. Правда, вид глуповатый.
   -- Верно. Она самая.
   Их разговор происходил в середине июня. С этого времени приток отдыхающих что ни день возрастал. У жителей Кессина, как всякое лето, появилось новое своеобразное занятие -- прогулка к бастиону в ожидании прибывающего парохода. Эффи, разумеется, была вынуждена отказываться от подобных прогулок в тех случаях, когда Инштеттен не мог ее сопровождать. Зато она могла по крайней мере из окна видеть оживленное движение на улицах, ведущих к пляжу и отелю, на улицах, бывших прежде такими безлюдными. Теперь она больше, чем обычно, проводила время в своей спальне, откуда все было хорошо видно. Иоганна при этом стояла рядом и давала справки почти на все вопросы. Курортники большей частью принадлежали к ежегодным посетителям Кессина, и девушка не только называла их фамилии, но и сообщала о них краткие сведения.
   Все это очень занимало Эффи и поднимало ее настроение. Однако, как раз в Иванов день, около одиннадцати часов дня, когда поток людей с парохода был особенно оживленным и пестрым, из центра города вместо обычных экипажей с супружескими парами, детьми и чемоданами прибыла колесница, завешанная черным. За ней следовали две траурные кареты. Колесница остановилась у дома напротив. Вдова регистратора Роде умерла три дня тому назад. Ее родственники, срочно прибывшие из Берлина, решили не перевозить покойную в Берлин, а похоронить здесь, на Кессинском кладбище, на дюнах. Эффи стояла у окна и не без любопытства смотрела на необычайно торжественную сцену, которая разыгрывалась перед ней. На похороны из Берлина прибыли два племянника со своими женами. Всем лет по сорока или что-нибудь в этом роде, у всех удивительно здоровый цвет лица. Племянники в превосходных фраках были еще приемлемы, и трезвая их деловитость была скорее уместной, чем излишней. Но обе дамы -- они явно стремились показать жителям Кессина, что представляет собою траур -- были облечены в длинные, до самой земли, траурные вуали, закрывавшие их лица. И вот гроб, на котором лежало несколько венков и даже пальмовый лист, был поставлен на дроги, и обе четы сели в кареты. В первую, вместе с одной из скорбных пар, сел Линде-квист, позади второй шла хозяйка дома, а рядом с ней та статная особа, которую покойная привезла с собою в Кессин. Эта последняя была очень возбуждена, и, казалось, так искренне, хотя ее волнение означало, может, и не совсем скорбь. Всхлипывала и хозяйка дома, тоже вдова; но ее лицо явно выражало, что она все время думает о неожиданной возможности сдать квартиру вторично, квартиру, которая оплачена покойной за все лето. Хозяйка чувствовала себя в привилегированном положении и вызывала зависть других подобных ей особ.
   Когда процессия двинулась, Эффи пошла в сад, расположенный позади двора. Здесь в буковой аллее она хотела избавиться от тяжелого впечатления, произведенного всей этой сценой, лишенной жизни и любви. Эффи действительно отвлеклась, и ей пришла в голову мысль вместо однообразного блуждания по саду совершить более отдаленную прогулку. К тому же врач советовал больше движений на свежем воздухе -- это лучшее, что следует делать в ее положении. Иоганна, которая тоже была в саду, принесла ей накидку и шляпу. Приветливо распрощавшись, Эффи вышла из дому и направилась к лесу, через который тянулось шоссе и вдоль него узкий тротуар. Последний вел к дюнам и отелю, расположенному на берегу. По пути стояли скамейки, на которые Эффи часто присаживалась, потому что ей было тяжело идти, к тому же палило солнце. Она устроилась поудобнее и стала рассматривать экипажи и туалеты дам, проезжавших мимо. Это ее оживило. Развлекающие зрелища были ей необходимы, как воздух. Когда лесок остался позади, начался самый тяжелый отрезок пути -- песок и снова песок и нигде ни признака тени. К счастью, здесь лежали брусья и доски. По ним она прошла к прибрежному отелю, разгоряченная и усталая, но в бодром настроении. Там в этот час обедали, и кругом все было тихо и пустынно, что доставляло ей большое удовольствие. Она заказала себе стакан хереса, бутылку биллингской воды и посмотрела на море, которое переливалось в лучах яркого солнца, а у берега плескало мелкими волнами. "Там, за морем, лежит Борнхольм, а за ним -- Висби, о котором Янке рассказывал мне в детстве чудесные сказки. Висби нравился ему больше Любека и Вулленвебера*. А за Висби -- Стокгольм, где случилась стокгольмская резня *, а там -- большие проливы, Нордкап, полуночное солнце". Внезапно ее охватило желание увидеть все это. Но тут она снова вспомнила, что предстоит ей в ближайшее время, и испугалась. "Грех быть такой легкомысленной и уноситься мечтами вдаль, тогда как надобно думать о том, что так близко. Может быть, за этим последует возмездие, и мы оба умрем -- и ребенок, и я. А дроги и две кареты... Они остановятся тогда не у того дома, а у нашего... Нет, нет, я не хочу умирать здесь, не хочу, чтобы меня похоронили на местном кладбище. Я хочу в Гоген-Креммен. А Линдеквист, как он ни хорош... нет, Нимейер мне дороже. Он меня крестил и венчал, пусть Нимейер меня и схоронит...". -- И слеза капнула ей на руку. И она снова рассмеялась: "Я ведь еще живу, мне только семнадцать лет, а Нимейеру пятьдесят семь". Она услышала звон посуды в столовой, потом стук отодвигаемых стульев. Наверно, встают из-за стола. Эффи хотелось избежать всяких встреч. Она быстро поднялась со своего места, чтобы окольным путем вернуться в город. Эта дорога привела ее к кладбищу на дюнах. Ворота были открыты. Она вошла. Здесь все цвело, бабочки летали над могилами, а высоко в небе повисли несколько чаек. Было тихо и чудесно, она могла отдохнуть тут, возле могил. Но так как солнце с каждым мгновением припекало все сильнее, она пошла вверх по дорожке, затененной плакучими ивами и несколькими ясенями, печально склоненными у могил. Дойдя до конца этой дорожки, она увидела справа, немного поодаль от аллеи, свежий песчаный холмик с четырьмя или пятью венками, а около холмика скамью. На ней сидела та самая добродушная и крепко сбитая особа, которая шла рядом с хозяйкой за гробом вдовы регистратора. Эффи тотчас же-узнала ее и была тронута преданностью этой женщины (так по крайней мере ей показалось), та сидела под палящими лучами, а со времени похорон прошло около двух часов.
   -- Жаркое место вы себе выбрали, -- проронила Эффи.-- Слишком жаркое. Здесь можно получить солнечный удар.
   -- И хорошо бы.
   -- То есть как?
   -- Тогда меня не станет на свете.
   -- Мне кажется, нельзя так говорить даже при несчастье, даже когда умирает кто-нибудь дорогой. Вы ее, наверно, очень любили?
   -- Я? Ее? Избави боже!
   -- Но ведь вы так грустны. В чем-то должна быть причина.
   -- Есть и причина, госпожа.
   -- Вы знаете меня?
   -- Да! Вы супруга господина ландрата. Мы со старухой часто о вас говорили. Перед самым концом она уже не могла, ей не хватало воздуха, что-то давило ее внутри, вероятно, вода. Но пока силы не сдали, она тараторила без умолку. Настоящая была берлинка...
   -- Славная женщина?
   -- Нет. Если бы я так сказала, я бы солгала. Но она лежит здесь, а о мертвых плохо не говорят, зачем нарушать их покой! Как бы не так, получит она у меня покой! Она была никуда не годной, сварливой и скупой женщиной и обо мне никогда не заботилась. А родственники, что приехали вчера из Берлина... грызлись друг с другом до поздней ночи. Эти тоже никуда не годятся, никуда не годятся. Ужасный народ, жадный, алчный и жестокосердный. Уплатить они мне уплатили, а как грубо, неприветливо и со всякими там оговорками, да и то лишь потому, что обязаны были заплатить и до конца квартала оставалось всего шесть дней. Иначе я ничего бы не получила, или только половину, или даже четверть. Ничего не добавили сами, по доброй воле. И дали-то всего одну рваную бумажку в пять марок, только добраться до Берлина, и то в четвертом классе, где придется сидеть на собственном чемодане. Никуда я не поеду, буду сидеть здесь и ждать смерти... Боже! Я надеялась, что у старухи нашла наконец спокойную работу. И вот я ни с чем, и опять придется бродить по свету. К тому нее я католичка. Как мне все надоело! Лучше бы мне лежать на месте старухи, а ей бы остаться вместо меня... Она с удовольствием пожила бы еще, такие зловредные люди всегда любят жить.
   Тем временем Ролло, сопровождавший Эффи, уселся перед женщиной и, высунув язык, стал рассматривать ее. Когда она замолчала, он поднялся, подошел к ней и положил голову на колени.
   Женщина мгновенно преобразилась.
   -- Боже! Как много это для меня значит! Это единственное существо, которое переносит меня, которое дружелюбно смотрит на меня, кладет свою голову мне на колени! Боже, давно я не видела такой ласки. Ну, мой славный, как зовут тебя? Ты ведь замечательный пес!
   -- Ролло, -- сказала Эффи.
   -- Ролло, это странное имя. Но имя ни о чем не говорит. У меня тоже странная фамилия, то есть имя. Другого я не имею.
   -- Как же вас зовут?
   -- Меня зовут Розвита.
   -- Да, имя редкое, это ведь...
   -- Совершенно верно, госпожа, это католическое имя. Я же католичка. Из Эйхсфельда. А католику всегда труднее и горше на свете. Многие не любят католиков, потому что они так часто ходят в церковь. "Вы исповедуетесь, а в главных грехах не признаетесь". Боже, как часто я это слышала, сперва, когда была в прислугах в Гибихенштейне, а затем в Берлине. Но я плохая католичка, совсем забросила свою религию, и, может быть, именно поэтому мне живется так плохо. Да! Нельзя забывать свою веру, нужно все делать, как полагается.
   -- Розвита, -- повторила Эффи и села рядом с женщиной на скамейку, -- и что вы думаете делать?
   -- Ах, госпожа, что мне делать? Ничего-то у меня нет. Собираюсь остаться здесь и ждать смерти. Это было бы самое лучшее для меня. И тогда людям останется .думать, что я любила старуху, как верный пес, не хотела уходить с ее могилы, там и умерла. Но это неверно, ради такой старухи не умирают. Я хочу умереть только потому, что не могу больше жить.
   -- Позвольте спросить вас, Розвита, любите вы детей? Ухаживали вы когда-нибудь за маленькими детьми?
   -- Конечно, ухаживала. Самое милое дело, как раз по мне. За такой старой берлинкой-- бог да простит мне мой грех, ведь она уже умерла, стоит перед престолом господа и может на меня пожаловаться -- да, за такой старухой, как она, просто омерзительно ухаживать, от этого тошнит... а маленькое дорогое существо, этакая куколка, так и смотрит на тебя своими глазенками, какая прелесть, сердце радуется. В Галле я была мамкой у госпожи директорши, а в Гибихенштейне, куда потом переехала, я выкормила из бутылочки близнецов. Да, уж это дело я знаю как свои пять пальцев.
   -- Тогда вот что, Розвита. Сразу видно, что вы добрая, честная женщина, немножко прямолинейны, ну да ничего, среди таких и попадаются настоящие люди. Я сразу почувствовала к вам доверие. Хотите пойти ко мне? У меня такое ощущение, словно вас послал сам гос--подь бог. Я ожидаю ребенка, благослови меня господи. И когда ребенок появится, за ним нужно будет ухаживать, присматривать, а там и подкармливать. Никогда не знаешь, что будет, хотя рассчитываешь на лучшее. Так вы согласны? Думаю, что не ошибусь в вас.
   Розвита вскочила, схватила руку молодой женщины и порывисто поцеловала.
   -- Ах, видно, есть бог на небесах! И когда нужда горше всего, ближе всего и помощь. Вот увидите, госпожа, все уладится, я порядочная женщина, у меня хорошие рекомендации. Вы сами увидите, когда я их принесу. В первый же день, когда я увидела госпожу, я подумала: "Хорошо бы получить такое место!" И вот оно мое! О боже! О пресвятая дева Мария! Кто бы мог такое подумать, когда схоронили старуху и ее родственники удалились, оставив меня здесь одну.
   -- Да, в жизни много неожиданностей, Розвита, и они порой ведут к лучшему. Ну, пойдемте. Ролло уже-полон нетерпения и стремится за ворота.
   Розвита тут же привела себя в порядок, но прежде чем уйти, еще раз подошла к могиле, пошевелила губами и перекрестилась. Потом обе женщины пошли по тенистой дорожке вниз, к воротам кладбища.
   По ту сторону ворот виднелось огороженное место, где сверкал на солнце белый камень. Но теперь Эффи чувствовала себя спокойнее. Еще некоторое время дорога шла между дюнами до мельницы Утпателя, к опушке леса. Потом Эффи свернула налево и по аллее, которую прозвали "Рипербан"*, направилась вместе с Розвитой к дому ландрата.
   Глава четырнадцатая
   Не минуло и четверти часа, как они уже были у дома. Когда обе вошли в прохладную переднюю, Розвита поразилась при виде висевших там удивительных вещей, но Эффи не дала ей рассмотреть их как следует.
   -- Пройдите, Розвита,-- сказала она. -- Вот комната, в которой мы будем спать. А я сейчас сбегаю к мужу, в управление -- это большое здание рядом с тем домиком, в котором вы жили,-- и сообщу ему о своем желании взять вас для ухода за ребенком. Конечно, он не будет возражать, но спросить его о согласии я все же должна, А когда я его получу, мы выселим мужа, и вы будете спать со мной в алькове. Я думаю, что мы с вами уживемся.
   Узнав, в чем дело, Инштеттен скороговоркой и мягко
   сказал:
   -- Ты поступила правильно, Эффи. Если в ее свидетельстве не записано чего-нибудь слишком порочащего, положимся на ее доброе лицо. Внешность, слава богу, редко обманывает.
   Эффи была счастлива, что встретила так мало препятствий с его стороны, и промолвила:
   -- Ну, вот и хорошо. Теперь я больше не боюсь.
   -- Чего, Эффи?
   -- Ах, ты же знаешь... Собственной фантазии, она порой хуже всего.
   Розвита тут же перебралась в дом ландрата и устроилась в маленьком алькове. Вечером она рано улеглась в постель и, утомленная, сразу же заснула.
   На другое утро Эффи, с некоторых пор опять жившая в страхе (было как раз полнолуние), осведомилась, как спала Розвита и не слышала ли она чего-нибудь.
   -- А чего? -- спросила та.
   -- О, ничего. Это я так. Ну, скажем, нечто вроде звука метущего веника или шарканья по полу.
   Розвита рассмеялась, и это произвело на ее молодую госпожу особенно хорошее впечатление. Эффи была воспитана в твердом протестантском духе, и очень бы возмутилась, если бы в ней обнаружили нечто от католицизма. Несмотря на это, она верила, что католицизм лучше охраняет от такого рода вещей, как "там, наверху". Более того, эти соображения сильно повлияли на ее замысел взять в дом Розвиту.
   Скоро они сжились друг с другом: у Эффи была милая черта, свойственная многим бранденбургским сельским барышням, охотно выслушивать всякие маленькие истории, а покойная госпожа регистраторша со своей скупостью, ее племянники и их жены служили неисчерпаемым источником. Иоганна слушала эти истории тоже охотно.
   Правда, Иоганна, когда Эффи в особенно заинтересовавших ее местах часто громко смеялась, тоже улыбалась, но в душе дивилась тому, что ее госпожа получает столько удовольствия от всех этих глупостей. Однако это удивление, тесно сочетавшееся с чувством превосходства, также никому не приносило вреда, препятствуя возникновению между прислугой споров о старшинстве. Розвита была просто очень комичной, и зависть к ней для Иоганны была бы равносильна зависти к Ролло за его дружбу с хозяйкой.
   Так, в болтовне, очень мило прошла неделя. Эффи ждала предстоящего ей испытания с меньшим страхом, чем прежде. Она даже не верила, что оно так близко. Но на девятый день беззаботный покой был нарушен и все беседы прерваны; началась беготня и суета, даже Ин-штеттен изменил своей привычке держаться от всего в стороне, а уже 3 июля рядом с кроватью Эффи стояла колыбелька. Доктор Ганнеманн похлопал молодую женщину по руке и сказал: "Сегодня у нас годовщина Кениггреца*, жаль, что девочка. Но это можно наверстать, у пруссаков много юбилеев побед". Розвита мыслила почти так же, но пока безгранично радовалась тому, что было налицо, и недолго думая назвала ребенка "Лютт-Анни", что показалось молодой матери добрым знаком. "Должно быть, это внушение свыше, коли Розвита выбрала именно такое имя". Сам Инштеттен ничего не имел против, и имя маленькой Анни повторялось всеми уже задолго до крещения. Эффи, намеревавшаяся в середине августа навестить родителей в Гоген-Креммене, охотно бы отложила крестины до этого времени. Но, увы, Инштеттен не мог взять отпуск, а поэтому обряд крещения, естественно, в церкви, был назначен на 15 августа, несмотря на совпадение этой даты с днем рождения Наполеона, что вызвало осуждение со стороны некоторых семей. Поскольку в доме ландрата не. было залы, последовавшее за крещением празднество, на которое было приглашено и приехало все окрестное дворянство, состоялось в большом отеле "Ресурс", около крепости. Пастор Линдеквист сердечным и встретившим всеобщее одобрение тостом пожелал матери и ребенку здоровья. Сидония фон Гразенабб заметила при этом своему соседу, асессору, дворянину строгих правил:
   -- Да, его речи по поводу таких событий -- это еще куда ни шло. Но его проповеди не могут удовлетворить ни бога, ни людей; он половинчат, он один из тех, кто порочны, потому что равнодушны. Правда, я не хотела бы цитировать здесь дословно Библию.
   Затем, чтобы провозгласить тост за здоровье Инштет-тена, взял слово старый господин фон Борке.
   -- Господа, мы живем в тяжелые времена: куда ни бросишь взгляд, везде сопротивление, упрямство, недисциплинированность. Но пока у нас есть мужчины, и позволю себе добавить, жены и матери (при этом он поклонился и сделал элегантный жест в сторону Эффи)... пока у нас есть мужчины, подобные барону Инштеттену, которого я горжусь называть своим другом, до тех пор жизнь будет продолжаться, до тех пор наша старая Пруссия будет стоять крепко. Да, друзья мои, Померания и Бранденбург, -- с их помощью мы добьемся этого и раздавим дракону революции его ядовитую голову. Твердые и верные, мы победим. У католиков, наших братьев, которых мы должны уважать, хотя и боремся против них, есть "утес Петра"*, у нас же-- rocher de bronze (бронзовая скала (франц.))*. Да здравствует барон Инштеттен!
   Инштеттен в нескольких кратких словах выразил свою благодарность, а Эффи заметила сидящему рядом с ней майору фон Крампасу, что слова по поводу утеса Петра, возможно, были комплиментом Розвите и что она спросит старого советника юстиции Гадебуша, не придерживается ли он ее мнения. Крампас почему-то принял ее слова всерьез и посоветовал не обращаться к советнику юстиции, что необычайно развеселило Эффи.
   -- А я-то считала вас знатоком душ.
   -- Ах, сударыня, когда дело касается прекрасных юных дам, которым нет еще и восемнадцати, всякое знание души терпит крах.
   -- Вы совсем испортились, майор. Можете называть меня хоть бабушкой, но намека на то, что мне еще нет восемнадцати, я вам никогда не прощу.
   Когда встали из-за стола, к пристани подошел вечерний пароход, совершавший рейсы по Кессине. Эффи сидела с Крампасом и Гизгюблером за' кофе, у открытого окна, и наблюдала эту картину.
   -- Завтра, в девять утра, этот пароход увезет меня вверх по реке, в полдень я буду в Берлине, а вечером -- в Гоген-Креммене, и Розвита будет стоять с ребенком на руках рядом со мной. Надеюсь, он не будет кричать. Ах, как я рада, как я рада уже сегодня! Милый Гизгюблер, вы когда-нибудь так радовались встрече с отчим домом?
   -- Да, сударыня, бывало это и со мной. Только я не привозил с собой Аннхен, потому что у меня ее не было.
   -- Еще будет, -- сказал Крампас. -- Чокнемся, Гизгюблер; вы здесь единственный благоразумный человек.
   -- Но у нас остался только коньяк, господин майор.
   -- Тем лучше.
   Глава пятнадцатая
   В середине августа Эффи уехала, а к концу сентября снова вернулась в Кессин. Иногда за эти шесть недель ее тянуло обратно; но когда она вернулась и вошла в темную переднюю, куда только с лестницы падал бледноватый свет, ей опять стало не по себе, и она тихо сказала:
   -- В Гоген-Креммене такого бледно-желтого полумрака никогда не бывает.
   Да, несколько раз в течение дней, проведенных в Гоген-Креммене, ею овладевала тоска по "заколдованному дому", но в общем жизнь у родных пенатов была для нее полна счастья и удовольствия. Конечно, с Гульдой, которая все еще ждала мужа или жениха, она чувствовала себя не совсем в своей тарелке; но тем лучше ей было с близнецами, и не раз, играя с ними в мяч или крокет, она забывала о своем замужестве. То были счастливейшие минуты. Но истинное удовольствие ей доставляли старые качели, она снова стояла на взлетающей в воздух доске с чувством страха, своеобразно щекочущим и вызывающим сладкую дрожь. Оставив качели, она провожала обеих девушек до скамейки перед школой и, сидя на ней, рассказывала присоединявшемуся к ним старому Янке о своей жизни в полуганзейском, полускандинавском Кессине, совсем не таком, как Швантиков или Гоген-Креммен.