Что же касается девочки, то Анни, как правило, одинаково хорошо относилась и к той и к другой. Но в эти дни, когда шла подготовка к возвращению Эффи, Розвита снова на одно очко опередила соперницу -- на ее долю, в силу служебных обязанностей, выпала задача устроить госпоже достойную встречу. А программа этой встречи распадалась на две части --гирлянды с венком и приветственное стихотворение. Венок и гирлянды ке составили трудности, хотя сначала колебались, на каких буквах лучше остановиться -- на "Д. П." ("Добро пожаловать!") или на "Э. ф. И.". В конце концов выбрали "Д. П.", которые будут вплетены в венок из голубых незабудок. Гораздо больше хлопот было со стихотворением; оно, вероятно, так бы и осталось неосуществленной мечтой, если бы не находчивость Розвиты, которая, набравшись храбрости, остановила на лестнице возвращавшегося с заседания советника суда и попросила его написать какой-нибудь "стишок" по случаю приезда барыни. Гицики очень добрый человек, живо откликнулся на просьбу, и к вечеру его кухарка принесла Розвите желанные стихи следующего содержания;
   "О мама, тебя мы давно уже ждем.
   Как долго тянулись недели и дни!
   Встретить тебя мы пришли на балкон,
   Где венки для тебя мы плели.
   Папа сейчас веселый такой -
   Без супруги и матери золотой
   Кончились его безотрадные дни,
   Розвита смеется, Иоганна сияет,
   Аннхен торопится, туфлю теряет
   И громко кричит: Ну, иди же, иди!"
   Само собой разумеется, что в тот же вечер стихотворение было разучено, хотя к его "красотам" отнеслись весьма разборчиво и критически. То, что здесь подчеркиваются слова "супруга" и "мать", это хорошо, сказала Иоганна, но в них звучит что-то такое, что может вызвать обиду, во всяком случае, она бы обиделась. Анни немного смутило это замечание, и она обещала, что завтра же покажет стихотворение своей школьной учительнице. На следующий день она вошла со словами: "Фрейлейн согласна с "супругой и мамой", только она категорически возражает против "Розвиты и Иоганны", на что Розвита ответила:
   -- Твоя фрейлейн просто глупышка. Это все оттого", что она уж слишком ученая.
   Этот разговор служанок и Анни, а также их спор из-за сомнительной строчки закончился в среду. А в четверг -- все эти дни в доме с нетерпением ждали от Эффи письма, в котором она должна была сообщить о дне своего приезда, предположительно ожидаемого в конце следующей недели,-- в четверг Инштеттен утром, как всегда, ушел в министерство. Сейчас было уже около двенадцати, занятия в школе окончились, и Анни, покачивая за спиной ранцем, возвращалась из школы. Девочка повернула с набережной канала на Кейтштрас-се и вдруг у подъезда увидала Розвиту.
   -- А ну, Розвита,-- крикнула Анни,-- кто из нас быстрее поднимется по лестнице?!
   Розвита и слышать не хотела о таком соревновании, но Анни тем не менее понеслась сломя голову вверх. Добежав до своей площадки, она обо что-то споткнулась и упала, причем так неудачно, что ударилась лбом о скребок и разбила голову в кровь. Розвита, с трудом взобравшись по лестнице, принялась неистово дергать звонок. Когда Иоганна внесла напуганную девочку в квартиру, обе служанки стали обсуждать, что же теперь предпринять.
   -- Немедленно нужно послать за врачом... нужно сбегать за господином... Лене -- дочка швейцара, кажется, уже вернулась из школы.
   Но все это было снова отвергнуто, так как требовало слишком много времени, а какие-то меры нужно было принимать и сейчас; поэтому девочку положили на диван, а лоб стали охлаждать холодной водой. Кровь унялась, и женщины начали понемногу приходить в себя.
   -- А теперь нужно сделать повязку,-- сказала наконец Розвита. -- У нас, по-моему, где-то был длинный бинт. Помните, госпожа от него зимой отрезала кусок, когда у нее в прошлом году на льду подвернулась нога?..
   -- Правильно, правильно! -- сказала Иоганна,-- Только где он лежит?.. А-а... вспомнила! В столике для рукоделья. Он хотя и заперт, но замочек --игрушка, его нетрудно открыть. Принесите-ка, Розвита, стамеску из кухни, сейчас мы вскроем замок.
   Открыв после некоторых усилий крышку, они сверху донизу перерыли все ящики, но бинт словно куда-то исчез.
   -- Я же хорошо помню, что видела его именно здесь, -- твердила Розвита.
   И так как она торопилась и сердилась, что не находит бинта, то все, что попадалось ей под руки, летело на подоконник: несессер для шитья, подушечка для булавок, мотки шелка и нитки, маленькие засохшие букетики фиалок, визитные карточки, билеты, а под конец связка писем, перевязанная красной шелковой ниткой, которую она извлекла с самого дна третьего ящика. Но бинта она все равно не нашла.
   В это время в комнате появился Инштеттен.
   -- О боже! -- сказала Розвита, испуганно становясь рядом с ребенком.--Сударь, не бойтесь! Ничего страшного нет! Анни ударилась на лестнице о скребок. Господи, что скажет сударыня? Хорошо еще, что хоть сейчас ее нет.
   Инштеттен снял со лба Анни компресс и обнаружил под ним довольно глубокую, но не опасную ранку.
   -- Ничего, это как будто не страшно,-- сказал он. -- Но Руммшюттеля все-таки следует вызвать. Лене, кажется, свободна, надо будет ее попросить добежать до него. Боже, но что это тут у вас творится со столиком?
   Розвита рассказала, как они искали здесь бинт, к сожалению, ничего не нашли, придется, видимо, отрезать полоску от нового полотна.
   Инштеттен одобрил ее предложение и, как только обе женщины вышли из комнаты, сел на диван подле Анни.
   -- Ах ты, шалунья, ну прямо вся в маму. Носишься повсюду, как вихрь. Хорошего из этого ничего не получится, только вот такие истории.
   Он показал пальцем на рану и поцеловал девочку.
   -- Но ты молодец, ты не плакала, за это можно простить твою шалость... Через час сюда, наверное, явится доктор. Ты должна будешь выполнять все, что он скажет. Если он положит повязку, не срывай ее и не дергай: так скорей заживет. Когда приедет мама, все должно быть в порядке. Счастье еще, что она приедет в конце следующей недели: я только что получил от нее письмо. Она очень рада, что скоро увидит тебя, и просит передать тебе огромный привет.
   -- А ты не мог бы, папа, прочитать мне ее письмо?
   -- С удовольствием.
   Но не успел он начать, как вошла Иоганна доложить, что обед уже подан. Анни, несмотря на ушиб, тоже поднялась, и отец с дочерью сели за стол.
   Глава двадцать седьмая
   Некоторое время Инштеттен и Анни сидели молча друг против друга. Наконец от этой тишины ему стало не по себе, он спросил что-то о директрисе и о том, какую учительницу Анни любит больше всех. Анни ответила, но ответила без особого удовольствия, чувствуя, что мысли отца заняты чем-то другим. Тут Иоганна шепнула ей на ухо: сейчас будет что-то еще. В самом деле, Розвита, почему-то считавшая себя виновницей сегодняшнего происшествия, приготовила для своей любимицы омлет с начинкой из яблок.
   При виде любимого блюда Анни стала куда разговорчивей, настроение Инштеттена тоже улучшилось, особенно когда раздался звонок и в комнату вошел тайный советник Руммшюттель. Оказывается, он заглянул сегодня чисто случайно, он даже не подозревал, что за ним посылали; тем, что положили компресс, он остался доволен. Теперь нужно послать за свинцовой примочкой, а завтра Анни придется посидеть дома. Покой прежде всего. Затем, спросив относительно самочувствия Эффи и о том, что она пишет из Эмса, Руммшюттель удалился, обещав приехать на следующий день и осмотреть Анни еще раз.
   Когда все встали из-за стола и направились в соседнюю комнату,-- ту самую, где так усердно и тем не менее безрезультатно искали оставшийся бинт,-- Анни было приказано снова полежать на диване. Иоганна устроилась рядом с ней, а Инштеттен стал складывать разбросанные на подоконнике вещи в столик для рукоделий. Иногда он затруднялся, куда положить какую-нибудь вещицу, и обращался к Иоганне.
   -- А где лежали эти письма, Иоганна?
   -- В самом низу,-- ответила она,-- на дне вот этого ящика.
   Во время разговора Инштеттен вдруг внимательно посмотрел на толстую пачку, перевязанную красной шелковой ниткой и состоявшую скорей из каких-то записок, чем писем. Он машинально провел по ним большим и указательным пальцем, словно по колоде игральных карт, и некоторые строчки, вернее несколько слов, невольно привлекли его внимание. Нет, постойте, он где-то видел такие же буквы, этот почерк ему ужасно знаком. Может быть, взглянуть, что здесь написано?
   -- Принесите нам кофе, Иоганна. Анни тоже выпьет полчашки. Доктор ведь этого не запрещал, а то, что не запрещено, может считаться дозволенным.
   Говоря это, он стал разматывать красную нитку, а когда Иоганна вышла из комнаты, принялся перебирать пальцами пачку. На двух-трех письмах было помечено: "Госпоже фон Инштеттен". Теперь он узнал, чей это почерк. Это же почерк майора! Однако он не помнил, чтобы между Крампасом и Эффи была переписка. В его голове все перемешалось. Он сунул пакетик в карман и вышел из комнаты. Через несколько минут Иоганна постучала ему в кабинет в знак того, что кофе готов. Инштеттен ответил, но не вышел из комнаты; за дверью было тихо. Только через четверть часа послышались беспрерывные шаги по ковру.
   -- Что с папой? -- спросила у Анни Иоганна. -- Ведь Доктор сказал, что ничего страшного нет.
   Шагам, казалось, не будет конца. Но через некоторое время он все же появился на пороге своего кабинета.
   -- Иоганна, посмотрите, чтобы Анни спокойно вела себя на диване. Мне нужно часа на два уйти.
   Он внимательно посмотрел на ребенка и вышел.
   -- Ты заметила, Иоганна, как выглядит папа?
   -- Да, Анни. У него, очевидно, большие неприятности. Он страшно побледнел. Таким я его еще никогда не видела.
   Прошло много часов. Когда Инштеттен вернулся, на крышах домов лежали вечерние тени и красный отблеск заката. Он пожал Анни руку, спросил, как она себя чувствует, и велел принести себе лампу. Лампу немедленно подали. В ее зеленый абажур были вделаны полупрозрачные овалы с фотографиями Эффи (подобные снимки были преподнесены в Кессине всем участникам спектакля "Неосмотрительный шаг"). Инштеттен медленно поворачивал абажур слева'направо и внимательно рассматривал каждую фотографию. Затем прекратил это, открыл дверь на балкон -- ему было душно -- и снова взялся за письма. Видимо, уже при первом просмотре он отобрал кое-какие из них и положил сверху. Теперь он вполголоса стал перечитывать их.
   "Приходи снова после обеда в дюны за мельницу. Мы сможем спокойно поговорить у старухи Адерман, ее домик стоит на отлете. Ты не должна ничего бояться. Мы тоже имеем полное право. И если ты скажешь это решительно, я уверен, что страх твой пройдет. Жизнь ничего бы не стоила, если бы мы считались со всеми законами. Самое лучшее лежит по ту сторону правил. Научись находить в этом радость".
   "...Уехать, бежать, пишешь ты. Нет, это невозможно. Я не могу оставить жену, к тому же в нужде. Мы должны относиться к жизни гораздо легче и проще, иначе мы оба погибнем. Легкомыслие -- самая лучшая вещь на свете. Это судьба. От нее никуда не уйдешь. Неужели тебе в самом деле хотелось бы, чтобы было иначе, чтобы мы никогда не встретили друг друга?"
   И третье письмо:
   "...Приди еще раз на прежнее место. Просто не знаю, как пойдет теперь моя жизнь без тебя! Да еще в таком захолустье. Я вне себя от отчаяния, но в одном ты права: это спасение, и нам нужно лишь благословлять того, кто уготовил разлуку".
   Едва он отодвинул от себя это письмо, как в квартире раздался звонок. Иоганна тотчас же доложила: "Тайный советник Вюллерсдорф".
   Вюллерсдорф вошел и с первого взгляда заметил, что случилось что-то ужасное.
   -- Пардон, Вюллерсдорф, -- сказал Инштеттен, встречая его,-- я вынужден был попросить вас зайти ко мне сегодня. Обычно я не беспокою друзей в часы вечернего отдыха, особенно своих коллег по министерству, у которых и без того столько дел. Но иначе было нельзя. Прошу вас, садитесь. Будьте как дома. Вот сигары.
   Вюллерсдорф сел. Инштеттен снова принялся ходить' взад и вперед: он очень волновался, ему трудно было оставаться на месте. Однако нужно было начинать разговор, он взял сигару, сел напротив Вюллерсдорфа и попытался успокоиться.
   -- Я пригласил вас, -- начал он, -- в связи с двумя обстоятельствами: во-первых, я хочу попросить вас передать моему противнику вызов и, во-вторых, быть моим секундантом. Как видите, одна просьба не лучше другой. Жду, что вы мне на это ответите.
   -- Вы же знаете, Инштеттен, я всегда к вашим услугам. Но прежде, чем я узнаю все обстоятельства, я хотел бы спросить, извините за наивный вопрос: неужели нельзя поступить как-то иначе? Мы с вами уже не так молоды, вы --чтобы брать в руки пистолет, а я -- чтобы быть этому пособником. Прошу вас, не поймите меня превратно, я не собираюсь отказывать вам. Вы прекрасно знаете, что вам я ни в чем не могу отказать. А теперь расскажите, в чем дело.
   -- Речь идет о любовнике моей супруги. Он был моим другом, или чем-то вроде этого.
   Вюллерсдорф взглянул на Инштеттена.
   -- Это невозможно, Инштеттен.
   -- Это более, чем возможно, это факт. Читайте! Вюллерсдорф пробежал глазами несколько строчек.
   -- Они адресованы вашей жене?
   -- Да, я нашел их сегодня в столике для рукоделья.
   -- А кто их писал?
   -- Майор Крампас.
   -- Роман, стало быть, разыгрался в Кессине? Инштеттен кивнул.
   -- Следовательно, лет шесть или шесть с половиной тому назад.
   - Да.
   Вюллерсдорф замолчал. Через некоторое время Инштеттен не выдержал:
   -- На вас, кажется, произвело впечатление то, что с тех пор прошло несколько лет -- шесть или семь? Существует, конечно, теория давности, но я не знаю, применима ли она к данному случаю.
   -- Я тоже не знаю,-- сказал Вюллерсдорф. -- И я сознаюсь вам честно, суть дела заключается именно в этом.
   Инштеттен посмотрел на него с удивлением.
   -- Вы говорите это серьезно?
   -- Совершенно серьезно. Сейчас не время заниматься jeu d'esprit (Игрой ума /франц./) или уловками диалектики.
   -- Мне очень интересно, что вы думаете. Скажите откровенно, как вы к этому относитесь?
   -- Ваше положение ужасно, Инштеттен, вашему счастью конец. Но, если вы убьете любовника, вы будете вдвое несчастней: к сердечной ране прибавится новая боль -- то, что вы кого-то убили. Все сводится к вопросу -- стоит ли вызывать его на дуэль. Разве вы считаете себя настолько задетым, возмущенным, оскорбленным, чтобы вопрос стоял только так -- один из нас должен уйти: или я, или он. Считаете вы так?
   -- Я точно не знаю.
   -- Вы должны знать это.
   Инштеттен вскочил, подошел к окну и в нервном возбуждении стал стучать пальцем по стеклу. Затем он быстро обернулся, подошел к Вюллерсдорфу и сказал:
   -- Вы правы, этого нет.
   -- Что же есть?
   -- То, что я бесконечно несчастлив, глубоко оскорблен и позорно обманут. Но ненависти я все же не чувствую, у меня нет абсолютно никакой жажды мести. И, если спросить, почему, я думаю, прежде всего, дело во времени. У нас часто говорят о вине, которую будто бы нельзя искупить. Это неверно, неверно и перед людьми и перед богом. Прежде я не подозревал, что время, одно только время имеет такую чудодейственную силу. И затем, во-вторых: я люблю свою жену, люблю еще, хотя это и странно. Все, что случилось, я считаю ужасным, но я настолько пленен ее обаянием, ее милым светлым характером, что мог бы, даже вопреки своим собственным принципам, найти в глубине души прощение для нее.
   Вюллерсдорф кивнул.
   -- Мне это понятно, Инштеттен, вероятно, точно так же поступил бы и я. Но если вы так относитесь к этому делу, если вы говорите мне: "Я люблю эту женщину так сильно, что могу ее простить", и если к тому же принять во внимание, что все это случилось давно, очень давно, словно не на земле, а на какой-то другой планете, то невольно хочется спросить, дорогой мой Инштеттен, зачем затевать всю эту историю?!
   -- Потому что другого выхода нет. Я уже все взвесил и все обдумал. Каждый из нас живет не сам по себе, все мы являемся частицами единого целого, и нам приходится считаться с ним, с этим целым, хотим мы этого или нет. Живи я сам по себе, я бы все оставил как есть, я бы согласился один нести свою новую ношу. Настоящего счастья мне, конечно, было бы уже не видать, но, по-моему, многие, очень многие живут без него, без этого "настоящего" счастья. Мне бы тоже пришлось обойтись без него, и я бы тоже, наверное, привык. Быть счастливым совершенно не обязательно (большинство даже и не претендует на это), и не обязательно убивать человека, укравшего счастье. Если не считаться с общественным мнением, его можно было бы оставить в живых. Но в общественной жизни людей выработалось нечто такое, против чего не пойдешь. По железным параграфам этого "нечто" мы привыкли.судить и о себе и о других. Попробуйте настоять на своем, и общество обольет вас презрением. Поэтому в конце концов мы поступаем так, как угодно общественному мнению. А тот, кто не выдерживает, добровольно уходит со сцены,-- пуля в лоб -- и вас нет. Простите, Вюллерсдорф, я, кажется, принялся читать популярную лекцию, в которой содержится только то, что каждый уже говорил себе сотни раз. Но кто может сказать что-то абсолютно новое! Итак, повторю еще раз: ненависти я ни к кому не питаю, и из-за погубленного счастья я бы не хотел обагрить свои руки в крови. Однако, как вы видите, общественное "нечто" деспотически диктует мне свою волю, оно не признает ни любви, ни обаяния, ни теории давности. Я должен! Выбора нет.
   -- И все-таки я не знаю, Инштеттен... Инштеттен улыбнулся.
   -- Тогда вам придется решать самому, Вюллерсдорф. Сейчас уже десять часов. Шесть часов тому назад -- в этом, так и быть, я еще признаюсь -- мои карты не были раскрыты, тогда я еще мог выбирать. А сейчас выбора нет, сейчас я нахожусь в тупике. Если хотите, в этом ви-новат только я. Мне нужно было бы сохранить самообладание, нужно было бы попытаться пережить все в себе, схоронить в глубине души свою тайну. Но все произошло слишком внезапно, слишком неожиданно для меня. Я не виноват, что в такой ситуации мои нервы не выдержали. Я сгоряча отправился к вам, написал вам записку и... выпустил карты из рук. С этого момента о моем несчастье и, что гораздо хуже, о пятне, которое чернит мою честь, стало наполовину известно другому лицу, а теперь, после тех слов, которыми мы обменялись, он уже знает и обо всем остальном. И так как этот другой сидит сейчас здесь, то, следовательно, я не могу отступить.'
   -- Не знаю... -- повторил Вюллерсдорф. -- Мне бы очень не хотелось прибегать к избитому выражению, но лучше, кажется, все равно не сказать... Знайте, Инштет-тен: я буду нем как могила.
   -- Да, Вюллерсдорф, так принято говорить. Но, к сожалению, в этом мире тайн не бывает. Я прекрасно понимаю, что вы никому не скажете ни полслова. Но вы-то тем не менее знаете обо всем! И мне не легче от того, что вы меня одобряете, что вы, как вы выразились, согласны со мной. С этого момента -- и от этого никуда не уйдешь -- я как бы становлюсь объектом вашего сочувствия и участия (уже это одно пренеприятная вещь), вы невольно будете контролировать каждое слово, которым я перемолвлюсь с женой. И если ей случится заговорить о неверности мужу или судить о других -- все женщины любят поговорить о таких вещах,-- я буду сидеть, не зная, куда девать глаза. А если мне, улаживая какое-нибудь совершенно пустяковое дело, связанное с оскорблением чести, случится сказать: "Здесь как будто бы нет никакого dolus (Обман, хитрость /лат./) или еще что-нибудь в этом роде, на вашем лице может промелькнуть улыбка, и мне покажется, что в душе вы подумали: "Бедняга Инштеттен, у него просто какая-то страсть делать химический анализ состава оскорбления. Ему никак не удается постичь, в каком же количестве оскорбление может дать смертельный исход. Сам-то он проглотил довольно солидную дозу и тем не менее остался в живых". Ну, как по-вашему, Вюллерсдорф, прав я или нет?
   Вюллерсдорф поднялся из кресла.
   -- Это ужасно, что вы правы, но вы ведь действительно правы. Больше я не намерен вас мучить своими "так нужно"... Мир таков, как он есть, все идет в нем не так, как нам хочется, а как это нужно другим. "Божий суд", о котором высокопарно говорят некоторые люди, -- чепуха! Наш культ чести, наоборот, -- дань идолопоклонству, и все-таки нам приходится поклоняться идолам, покуда они существуют.
   Инштеттен кивнул.
   Вюллерсдорф посидел еще четверть часа; потом было решено, что он уедет сегодня. Ночной поезд уходит ровно в двенадцать. И они попрощались, договорившись встретиться в Кессине.
   Глава двадцать восьмая
   На следующий вечер выехал и Инштеттен. Он поехал тем же поездом, которым накануне отправился Вюллерсдорф. В шестом часу утра он вышел на железнодорожной станции, слева от которой начиналась шоссейная дорога на Кессин. Как всегда, пассажиров у пристани уже ожидал неоднократно упоминавшийся здесь пароход -- в летнее время он отходил сразу же после прибытия поезда. Первый гудок Инштеттен услыхал, когда сходил с последних ступенек платформы. До причала было недалеко, всего каких-нибудь пара минут ходьбы. Поднявшись на палубу, Инштеттен поздоровался с капитаном, который на сей раз показался ему немного смущенным -- очевидно, он уже вчера услыхал обо всем -- и встал, как всегда, недалеко от руля. Пароход, не задерживаясь, отчалил от пристани.
   Было чудесное утро, светило яркое солнце, а на борту почти не было пассажиров. Инштеттену вспомнилось, как, возвращаясь из свадебного путешествия, он вместе с Эффи ехал в открытой карете вдоль берега Кессины. Тот ноябрьский день был такой серый и пасмурный, зато сколько было света и радости в сердце! А теперь всюду свет, всюду солнце, и только в сердце ноябрь. И потом много раз ему приходилось ехать этой дорогой, мимо мирных полей, мимо крестьян, занятых повседневным трудом, мимо плодородных пашен и нив, мимо лугов, где коровы медленно поворачивают голову вслед проезжающим. Прежде ему доставляло удовольствие видеть этот мир и покой, а теперь его радовала появившаяся вдали гряда облаков, ему было приятно, что сверкающая лазурь небосвода начинает слегка омрачаться.
   Так плыли они некоторое время вниз по течению. Когда пароход прошел великолепную гладь бухты Брейт-линга, вдали показалась колокольня кессинской церкви. Затем стал виден бастион и ряд домиков с яликом или лодкой перед каждым из них. Наконец пароход подошел к причальным мосткам. Инштеттен, попрощавшись с капитаном, стал спускаться по трапу, который подкатили вплотную, чтобы удобнее было сходить. А на берегу его уже встречал Вюллерсдорф. Поздоровавшись, они молча пошли через насыпь к гостинице Гоппензака и сели за столик под тентом.
   -- Вот и я вчера, когда приехал, сразу же устроился в этой гостинице,--сказал Вюллерсдорф, которому не хотелось с места в карьер начинать разговор о делах. -- Удивительно, что в таком захолустье, как Кессин, находишь такую хорошую гостиницу. Теперь у меня уже не возникает сомнений, что мой друг, оберкельнер, говорит на трех языках. Судя по его пробору и в особенности по вырезу жилетки, можно предположить все четыре... Жан, будьте любезны, коньяк и кофе!
   Инштеттен понимал, что Вюллерсдорф взял правильный тон, но ему не удалось справиться со своим беспокойством, и он невольно вынул часы.
   -- У нас еще есть время,-- сказал Вюллерсдорф. -- Примерно часа полтора. Я заказал карету на четверть девятого. Ехать-то всего каких-нибудь десять минут.
   -- А куда?
   -- Крампас предложил было вначале угол леса за кладбищем. Потом осекся, сказав: "Нет, нет, там не надо". В конце концов мы выбрали одно место за дюнами. Оно находится почти у самого берега, там в передней дюне есть углубление с видом на море.
   Инштеттен улыбнулся.
   -- Конечно, Крампас выбирал прежде всего красивое место. Он всегда отличался пристрастьем к подобным вещам. А как он держался?
   -- Прекрасно.
   -- Высокомерно? Развязно?
   -- Ни то, ни другое. Скажу по чести, Инштеттен, его поведение меня глубоко взволновало. Вначале, когда я назвал ваше имя, он побледнел как мертвец, даже губы у него задрожали. Но это продолжалось не больше секунды. Усилие воли -- и он снова стал казаться спокойным, только в глазах затаилась печаль и что-то вроде чувства обреченности. Думается, он не рассчитывает на благоприятный исход для себя, собственно, и не хочет его. Если я правильно понял его -- он любит жизнь, хотя в то же время полон равнодушия к ней. Он берет все, что можно, от жизни, и знает, что это не бог весть как много.