А?
   Старик наклонил голову к земле и, словно прислушиваясь к шуму под ногами повторил:
   Не пойму я... А?
   Телега, мол, изломалась!
   Старик, будто стряхивая с рук воду, отошел, бормоча:
   Ну, ну... какие нонче телеги. Антихрист родился, хороших телег не жди.
   Вс. Иванов. "Бронепоезд 14-69".
   Пространство рациональностей: вертикальный разрез
   Новые поколения создают новые образы и переоценивают ценности. В общем-то, если отбросить все производное от этого нашего умения, то останется только оно, именно за его счет мы и выживаем. При этом образы, созданные вчера, сегодня могут вызвать улыбку как забавная глупость: как буденновские усы, завешанная орденами брежневская грудь, как фижмы, аксельбанты, Анна на шее, эполеты, парики с буклями, трости, цилиндры, лаковые штиблеты, и т. д. и т. п. Все это когда-то имело ценность как образы, и несмотря на кажущуюся сегодня свою глупость, вчера надежно обеспечивало равновесие для нашего мира. Нынче таких же глупостей, адаптированных ко времени, не меньше, и, конечно, мы обязаны ими дорожить так же, как дорожили своими наши предшественники.
   Действительность вырастает из жизни: стоит попробовать вырастить хоть один образ насильно, чтобы убедиться, что мы лишь посредники в деле происхождения ценностей, и ни одна из них, не впишется в обстоятельства нашей только потому, что мы этого хотим. Мы всего лишь посредники и тогда, когда сажаем растения в расчете вырастить полезный для нас урожай, и наши возможности как посредников и тут, хотя и велики, но ограниченны.
   Нам нужно сильно изменить климат пустыни Кара-Кум, чтобы поселить в ней дикие орхидеи или хотя бы неприхотливые сосны. Или почему бы не заселить ее огромные постранства карельской березой? - ведь из нее можно наделать дорогой мебели. Или почему бы не вырубить всю российскую березу и посадить вместо нее много-много кофейных деревьев? - последние ведь дают гораздо больше дохода.
   Почему у людей, вырванных из родной почвы привычных для них обстоятельств появляется странная и неизлечимая боль - ностальгия? Почему ценности, составляющие видовую гордость американца, никак не приживаются в России или в Китае, или приживаются в каком то новом, совершенно неузнаваемом виде?
   Мы вынуждены считаться с проблемой совместимости образов с действительностью, в которую мы их помещаем, хотя бы из соображений экономии нашей интеллектуальной работы. Но для того, чтобы знать секреты совместимости почвы и того, что на ней может вырасти, мы должны знать кое-что о самой почве, о секретах гумуса, который может быть плодородным для одних культур и равнодушным к другим.
   Гумус, из которого вырастают наши образы, не менее значителен для нас, чем гумус, из которого вырастает наш насущный хлеб. Мы, собственно, давно знаем об этом, а потому давно этот гумус пытаемся как-то обозначить - ум, разум, интеллект, мышление, мир идей, и т. д., - а еще лучше - не просто обозначить, а как-то изучить (тем более, что мы все-таки как-то биологически причастны к этому гумусу, он - наша видовая гордость, с помощью которой мы уравновешиваем мир образами). Но с видовыми особенностями нашей высшей нервной деятельности у нас больше неразберихи,чем ясности.
   Может быть, ясности даже и совсем нет - смысловая путаница во множестве понятий, относящихся к мышлению, стала привычной для нас и особенно не смущает. Правда, есть науки, которые профессионально занимаются мышлением, и уж там-то, кажется, точно должна царить какая-никакая ясность на этот счет, ясность, способная обеспечить необходимую процедурную определенность. Но нет - в большинстве случаев дальше сравнительной феноменологии мышления там, где разговор вот-вот уже должен зайти о его природе, а значит, об онтологии, дело не идет. (Наш масс-медиумный век нас хорошо к этому приучил: так ведут себя, например все представители по связям с общественностью, официально сообщающие о событиях специальными униками , вроде "Департамент не подтвердил, но и не опровергнул...")
   Большинство наук научилось обходить вопрос о природе мышления, то есть, делать его присутствие в своем продукте необязательным. Не то что бы он вовсе оставался за пределами интересов специальных наук, но как- то всегда был представлен в них в предельно свернутом состоянии - вроде и есть в каталоге, но под неизвестным никому паролем: попробуй, войди.
   С природой мышления дело обстоит так же, как с природой социального: все говорят о вещах, связанных с ними, но никто толком не знает, что это такое. Хотя, собственно, мы освоили уже по крайней мере три способа подобраться к этой проблеме.
   Первый способ - метафизический. У него самые старые традиции. Он самый умозрительный из всех и существует скорее как необходимость как-то объяснять то, чем мы вынуждены пользоваться для выживания, чем как демонстрация возможностей нашего опыта. Этот способ готов довольствоваться самыми общими представлениями о феномене. Поэтому он предельно прост, и в большинстве случаев мы, не любящие тех подробностей о предметах, которые не влияют, по нашему убеждению, на качество нашей жизни, довольствуемся именно таким отношением к мышлению. Этот способ представлять его себе достался нам от очень древних философов, которые когда-то догадались отделить мышление от реальности как нечто, что ее, во-первых, отражает, а во-вторых - получает о ней знание, не обязательно, кстати, и зависящее от нашего контакта с нею. На таком представлении о мышлении выстроено до сих пор ходовое наивно-возвышенное убеждение, что наш разум - это особый дар, особая вещь в себе. Это оптимистическое убеждение всегда объединяло нашу психологию с возрастным эгоцентризмом ребенка, стремящегося к абсолютной и непререкаемой особенности себя и своих вещей.
   Такого представления о мышлении нам вполне хватает до тех пор, пока мы не вынуждены искать способа структурировать его. Например, в случаях, когда с мышлением происходит что-то ненормальное. Тогда оно попадает в поле зрения психиатров и психологов, которые для своего ремесла вынуждены искать такие подробности, которых незаинтересованный опыт дать не может.
   Если психология не сможет объяснять как можно более широкий круг явлений, происходящих в мире высшей нервной деятельности, ей будет очень трудно выполнять свою ремесленную цель - предсказывать рамки поведения человека в различных ситуациях. Традиционный психолог - прежде всего ремесленник, и если он составляет теории, они должны прежде всего работать на наилучший практический результат. Поэтому в стратегию психологической теории закладывается некоторый диапазон более или менее стандартных ситуаций. В силу этого психология практически не обслуживает законы мышления и мышление вообще, и может быть, потому ей только только до каких-то довольно ограниченных пределов интересно спрашивать себя о его природе. (Существует, правда, по крайней мере одно исключение - в нем вопрос о природе мышления и о природе психического вообще задается как главный, и он не присутствует на мониторе теории параллельно и в стороне - развертка его образует совершенно новую по своему образу, нетрадиционную психологию топологическую психологию, о нем - ниже.)
   Третий способ представлять мышление - нейрофизиологический. Этот способ демонстрирует прежде всего возможности наших естественных наук, связывающие мышление с физическими и химическими процессами, и, как это может показаться, содержит в себе очень серьезные процедурные обещания. Еще бы: с одной стороны - мир физических событий, а с другой - мир событий психических, и все это, кажется, - в одном целом. Для составителей учебников по диалектическому материализму этого вполне достаточно, чтобы считать выполненной не менее как психофизическую процедуру.
   Психофизическая проблема - одна из двух проблем (вторая - проблема интерсубъективности), так и оставшихся неразрешенными в рамках старой, субстанциальной рациональности. Она, в сущности, может быть сведена к вопросу: откуда растет наше мышление, образующее особый мир, или как состыковать мышление с любой другой реальностью? Это очень неприятный для нас вопрос, потому что мы вообще-то не привыкли относиться к мышлению как к чему-то, включенному в единую структуру реальности.
   По большому счету, наше знание о реальности вокруг нас организовано нашим прагматическим интересом, тем интересом, который позволяет нам удерживать равновесие в отношениях с нею. Другими словами, наши познавательные амбиции определяются высотой наших ремесленных задач. Поэтому только серьезные ремесленные задачи могли бы заставить нас искать структуру мышления, а тем более сруктуру, в которую оно включено. Фрейда, во всяком, случае, его богатейший опыт ремесленника (а значит, знатока проблем) убедил такой поиск начать, и он заговорил о том, что наша психическая жизнь - не обособленное поле, что она состоит из напластований, то есть, вертикально стратифицирована.
   Мысль Фрейда можно, по сути, свести к тому, что наше эволюционное прошлое оставило свой след в напластовании операционных облочек нашей психики, в большей или меньшей степени готовых к внезапному применению. Все, что способно сконструировать нашу реакцию на окружающие нас витальные обстоятельства, - не интервенции случайности, а в конечном счете спрятано внутри нас. Даже исчезнувшие города не исчезают совсем - их руины заносит песок или покрывает вода или вулканический пепел, но оставленные нам их следы хранят какую-то возможность их исторической реконструкции. Так и слои человеческой психики, сформированные определенными витальными обстоятельствами, сворачиваются в запасной психический багаж, отражающий наш видовой эволюционный путь, а мы, совершенствуя наши возможности, можем вести археологические раскопки этих слоев.
   По сути дела, во фрейдовской идее вертикальной стратификации человеческой психики содержится один из основных принципов квантовой геометрии континуумального мира, состоящий в том, что связи между ее слоями канализированы и работают не между элементарными носителями психик, то есть, конкретными людьми, а только между самими психическими пластами, представляющими собой метрически выделенные геометрические единицы всего психического пространства.
   По сути дела, именно этот геометрический принцип, к которому сводится фрейдовская идея психоанализа, обеспечил последнему инженерное его применение (если даже и не говорить об армии психоаналитиков, зарабатывающих деньги на идее Фрейда, то уж во всяком случае Голливуд вовсю использует инженерию психоанализа, а Голливуд - это все-таки индустрия вполне мирового масштаба). Дело, конечно, не в том что фрейдовская философия психологии влиятельна. А дело в том, что определенный инженерный успех ее обеспечен не какими-то фантомными научными достоинствами, о которых можно так же долго спорить, как о мистических свойствах Святой Троицы, а вполне отчетливой ее онтологией, может быть, даже не столько онтологией, сколько онтологическим призывом. Суть этого призыва, скрытого во псхологической идее Фрейда и обеспечившего ей не всем понятный успех, можно сформулировать довольно просто: в понимании того, что образует причинную базу человеческой психики, нужно копать глубоко, очень глубоко, гораздо глубже, чем когда кажется, что уже достаточно. (Нечто похожее мы уже встречали у Д.Бруно*:
   *"О бесконечности, Вселенной и мирах" (1584 г.)
   "Утверждение, что Вселенная находит свои пределы там, где прекращается действие наших чувств, противоречит всякому разуму...")
   Фрейд, конечно, несмотря на свое стремление докопаться до природы психического, все-таки был в большей степени практиком, чем теоретиком. Он имел возможность сам, на своем врачебном опыте убеждаться, что его психологическая идея работает. И при этом он имел повод и право быть удовлетворенным глубиной, до которой он докопался. Можно сказать, что достигнутый им теоретический пласт был настолько богат, что вряд ли у него хватило бы жизни, исчерпав его возможности, искать новый.
   И потом, вот ведь как много значит принадлежать своему поколению, к тому, что Ортега-и-Гассет сравнивал с караваном, внутри которого мы добровольно движемся вперед: даже Фрейд оказался пленником своего каравана-поколения, а может быть, правильнее сказать - своей эпохи. Потому что по 1879 году проходит водораздел, который, в сущности, разделил нашу историю на две эпохи: в короткий промежуток времени длиной приблизительно в одно десятилетие (предпоследнее десятилетие 19-го века) родились практически все те, кто образовал первое поколение гениев-революционеров, радикально преобразивших рациональное лицо мира в недавно минувшем 20-м веке, некое особое поколение: Эйнштейн, Вейль, Бор, Ортега-и-Гассет, Пикассо, Брауэр, Гедель, де Бройль, Шредингер, Борн, и т. д. Произошло то, что время от времени происходит, когда мир созревает для открытий: массовый выброс первооткрывателей.
   Фрейд никак не принадлежал к этому поколению, поэтому он остался в добром старом времени, в котором гении мыслили по-старому, не геометрически, как Планк, запустивший квантовую идею, но, как он признавался, так и не смогший ее понять. Мыслить геометрически - это, пожалуй, самая точная характеристика, которая могла бы объединить поколение гениев начала 20-го века. В сущности, именно ей, геометрической эстетике мышления принадлежат все невероятные открытия, сделанные ими.
   Выброс гениев, произошедший на границе эпох, можно объяснить очень просто, если воспользоваться геометрическим, континуумальным образом мира: это был выброс связей в новый слой реальности, он же новый слой мышления из картины фрейдовских напластований. Во всяком случае, именно так отнестись к этому странному феномену можно было бы в рамках топологической психологии Курта Левина, тоже одного из "поколения гениев". Кажется, он был единственным, кто в этом поколении представлял психологию.
   Топологическая психология Левина была, в общем-то, довольно естественным образованием в новой традиции полевого мышления, вполне сформировавшейся к 30-м годам только что прошедшего века. Это была непонятная для традиционной, корпускулярной, психологии попытка включить мышление в общую структуру мира, у которой к тому времени уже появилось новое, геометрическое лицо. Идея универсальной геометризации мира была эстетической находкой не только для мира физических событий, но и для Левина, пытавшегося конституировать среду для психологической жизни.
   В рамках такого стремления идея представить среду для жизни мышления в виде пространственных образов была безумной только что по отношению к нашим вековым инертным представлениям, но никак не с точки зрения логически непротиворечивой процедуры. Потому что процедурное обеспечение со стороны топологии - науки о пространственных преобразованиях, - как никакое другое давало возможность, наконец, корректно умозрительно сшить мышление со всем остальным миром.
   Мах считал, что удачно подобранное слово экономит нашу мысль, а Пуанкаре на заре 20-го века с большим знанием дела писал, что очень хорошо можно экономить мысль с помощью удачно подобранных образов. Идее Пуанкаре, пожалуй, лучше всего соответствует свобода математических образов, чаще всего не достижимая любыми другими. В силу этого действительность, которая пустилась вдогонку за мыслью Пуанкаре, похоже, превзошла его ожидания.
   Если до 20-го века математика обслуживала мир, формализуя наше знание о нем, превращая его в стандартные блоки, и тем самым экономя нашу мысль, то в начале его она впервые начала вторгаться в самую природу мира. Ничем более, как витальной необходимостью, это вызвано не было: поля старых образов все с меньшей и меньшей готовностью способны были обслуживать наши витальные амбиции.
   Пришлось прибегать к услугам универсального оружия, которое мы не любим за холодность и удаленность его от жизни, но которое, оказывается, способно, на очень сильные результаты. (Собственно, эти результаты очень настойчиво подталкивают к мысли, что математика вообще, а геометрия в особенности, холодна и удалена не по отношению к нашей жизни, а всего лишь к нашему сегодняшнему отношению к жизни, которое, приспеет пора, и сменится на другое. Пожалуй, эта мысль и руководила Левиным, когда он всерьез заговорил о своей нетрадиционной, топологической псхологии.)
   Пожалуй, самым важным препятствием на пути его новой психологической идеи, не считая технологических трудностей ее воплощения, оказалась проблема интеллектуального тонуса - проблема удержания на уровне новых, геометрических образов, проблема, в общем-то, вполне понятная: старые, корпускулярные образы постоянно незаметно возникают среди новых в старом, не адаптированном к новым образам виде, и, вмешиваясь в картину новых представлений, создают безнадежную путаницу.
   То, что мы условились называть и называли выше континуумальным мышлением, можно вполне назвать и геометрическим, и топологическим мышлением - с потерей незначительного количества смысловых нюансов. Левин, скорее всего, должен был бы назвать свое новое психологическое мышление геометрическим, потому что он, кажется, не подходил к нему с позиций непрерывности, но топология "сшивки" левиновского психологического пространства с другой реальностью подразумевалась такой же, как и расмотренная выше топология сшивки метрических слоев континуумального космоса.
   А именно: для Левина главным действующим лицом в пространстве был не индивид как обособленная единица, корпускула, а психологическое пространство, включающее в себя группу индивидов. В сущности, это то же самое, что и достигнутая выше топологическая картина континуумального мира: связи между его элементами действуют только внутри соответствующих метрических слоев, образуя систему горизонтальных связей, вертикальные же связи, проходящие через эти элементы-узлы, связывают между собой геометрии этих слоев, а не сами элементы.
   Полученная таким образом топологическая сетка для мышления иллюстрирует уже высказанную ранее мысль. А именно: За любую нашу мысль несет ответственность, в сущности, не столько мозг ее обладателя (обладателя - в давно ставшем для нас привычным понимании этого указателя принадлежности), сколько среда, в которой эта мысль (или рациональная программа поведения) возможна. А привычное определение обладания этой мыслью соответствует всего лишь причастности к этой среде (читай - рациональному слою) каждого ее носителя, то есть, его геометрическим местом в пространстве рациональностей. Такая картина принципиально отличает традиционное пространство психологических событий от "геометризованного": если топология первого является закрытой (несмотря на все натужные разговоры о связи психического и физического), то топология второго открыта (что означает, что связь между психическим и физическим реализована вполне).
   Открытой является и топология пространства информационных событий, реализованная в информационной инженерии вообще и в идее искусственного интеллекта в частности: в ней горизонтальные связи работают в операционной оболочке, а вертикальные связи связывают эту оболочку с программистом или пользователем.
   Кажется, именно идею именно такой топологии угадал и К. Г. Юнг в своем образе коллективного бессознательного. Идея универсальной геометризации мира овеществляет коллективизацию Юнгом бессознательного, его теорию архетипов и комплексов, равно как и образы национального характера, национальных особенностей и ностальгии, она делает все эти образы настолько же онтологически полноправными и вполне материальными образованиями, как песок под ногами или программа в компьютере.
   Когда мы повзрослеем, наконец, настолько, что без особенного сакрального напряжения сможем ассоциировать неприкасаемые образы, относящиеся к сфере нашей высшей нервной деятельности, с образами информационной инженерии, мы поймем, что рациональности, сформированные в нас слоями витальных обстоятельств, повстречавшихся нам на нашем эволюционном пути, не стираются и не умирают, а нашей заботливой информационной организацией сворачиваются тем больше и компактнее, чем дальше они отстоят от интерьера наших витальных обстоятельств. И в необходимый момент они готовы развернуться в полную боевую готовность, чем обеспечить наше выживание (мы уже давно привыкли к электрическому освещению, но на всякий случай держим где-нибудь недалеко стеариновые свечи).
   Произведенный таким образом вертикальный разрез пространства рациональностей позволяет вернуться к идее кастовой структуризации общества, на этот раз - со стороны анатомии каст как своеобразных групповых рациональностей: принадлежность к касте (вместо "каста" можно сказать "тусовка") определяется рациональным слоем, актуальным для этой касты (тусовки). Для других каст (тусовок) этот слой является в известной степени закрытым, в то время как для своей он определяет и ее специальный язык, и ее специальные обычаи. Рациональная обособленность жителей слоя отражает и тот в общем-то довольно очевидный факт (получивший историческую известность в основном благодаря внутреннему уставу закрытого пифагорейского общества), что каждое знание на определенном уровне глубины (на том, на котором оно задает отличительные особенности мышления) становится эзотерическим.
   Итак, суммируя все сказанное о топологии жизненного мира, выделим как основное геометрическое обстоятельство вертикально стратифицированного пространства рациональностей ранее сформулированный слоевой принцип континуумального мира: связи между носителями геометрических свойств (в данном случае - рациональностей), являются горизонтальными, то есть, осуществляются внутри каждого из метрических слоев (в данном случае - слоев рациональностей). Это геометрическое обстоятельство пространства рациональностей есть топология межиндивидуальной жизни, и она генетически, как континуумальная характеристика жизненного мира, есть топология децентрическая.
   Этика децентризма
   Первой громкой декларацией идеи децентризма, вынудившей со временем достаточно повсеместно себя принять, была специальная теория относительности, полученная в начале прошедшего века в основном усилиями Маха, Пуанкаре и Эйнштейна. Децентрическая (и, видимо, в онтологическом смысле, главная) идея ее сводилась к новой геометрии физического мира: к смене фантомной центральной системы отсчета мультиплетом равноправных децентрических систем.
   В принципе, идея была не такой уж новой: в сыром еще виде Д. Бруно она, например, обеспечила аутодафе. Легче было релятивистам Шопенгауэру и Ницше. Но и они в этой роли оставили своих зрителей в лучшем случае равнодушными. Чего-то важного не хватало еще в 19-м веке, чтобы инертная публика всерьез отнеслась к мысли, что особенный мир каждого из нас реальнее, чем стандартный мир всех.
   Но что значит реальнее? Разве не реален мир тот вокруг нас, который мы считаем общим?
   Дело в том, что общим миром мы все-таки привыкли считать мир каждого из нас - именно последний образует ту систему вещей вокруг нас, которые нам противодействуют или помогают, в центре которой находимся мы сами (правильнее сказать, конечно, - каждый из нас). А наш общий мир, с которым мы вынуждены считаться - это мир - какой бы дикой ни показалась эта мысль все-таки виртуальный, это нечто среднее, вроде среднего количества прочитанных книг или среднего количества выпитого пива: может и не найтись человека, который прочел ровно столько книжек или выпил ровно столько пива.
   Каждый из нас находится в центре выпитого им пива или прочитанных книг. А как указать на центр для усредненных обстоятельств общего для нас мира? Разве как на среднего человека? - существует и такой, но он - человек виртуальный, а виртуальную реальность, все-таки, как уже говорилось, потому и назвали виртуальной, что она не столь реальна, как реальность реальная.
   Децентрический мир - это мир значимостей ("Кажущийся" мир есть единственный: "истинный мир" только прилган к нему", сказал Ницше). Мир каждого из нас настолько же реален для нас, насколько реальны противодействие или помощь нам его обстоятельств. А наш общий мир, в котором мы вынуждены считаться с отношением к миру своих ближних, настолько реален, насколько много общего между нами. Чем этого общего больше, тем больше наш личный мир воспринимается нами как общий мир. Но чем больше появляется в нашей жизни обстоятельств, отличающих нас от других, тем домашнее и ближе нам кажется свой собственный мир, и тем напряженнее при этом мы ищем связей с личными мирами наших ближних, а потому тем ценнее нам становится содержание чужих миров: находя дороги к ним, мы так или иначе приобретаем их в свое пользование.
   Если вспомнить агрокультурные рекомендации, которые дает для сеятелей идей святое писание, можно сказать, что семена новых идей, предлагаюших новое лицо истины, обречены не давать обильных всходов и оставаться достоянием редких маргиналов до тех пор, пока поле, на которое они время от времени падают, оставается невспаханным. А эстетические поля, на которых вырастает наша восприимчивость к новым идеям и образам, вспахивает искусство. И не известно, какова была бы судьба релятивистских идей, если бы не новое искусство конца 19-го века ("Впечатление: Восход солнца" Моне и все, что за ним последовало), которое хорошо потрудилось над совершенно новой эстетикой - эстетикой атакующего релятивизма, полем будущего нового мышления.