Вот что забавно: на 1872 год от РХ приходятся три знаменитых программы: упомянутое "Впечатление:" Моне, "Рождение трагедии из духа музыки" Ницше и "Эрлангенскую программу" Феликса Клейна. Если История нас чему-то учит, так это в первую очередь тому, что она не раздаривает такие совпадения просто так!
   Но говорить о новой эстетике - это значит, по сути, говорить о новой геометрии. Новое искусство обнажило следующее обстоятельство, которое, как со временем выяснилось, стало геометрическим обстоятельством нового способа воспринимать мир: обнаружилось, что для эстетически и этически значимых вещей не существует выделенной, центральной, или истинной системы отсчета. К началу нового, 20-го века децентрическая геометрия истины уже не казалась эстетически неприемлемой. И все же интересно, что переходные процедуры между равноправными системами отсчета (преобразования Лоренца) появились раньше, чем кто-то смог понять, что они могут что-то совершенно новое сказать об устройстве мира.
   Вошедшая в историю растерянность Лоренца по поводу совершенно формально полученных им из уравнений Максвелла преобразований лучше всего свидетельствует о том, как мало бывает одних только фактов для того, чтобы понять, что они значат, и как много значит наш рациональный консерватизм для того, чтобы не дать нам увидеть, что же скрывают в себе добытые нами факты.
   Уравнения Максвелла - это тоже добытые нами факты, и как теперь уже видно, в них с самого начало было спрятано все, что образует идею континуумального мира: и инвариантность скорости света, и пространственно-временной континуум, и децентрическая геометрия истины, и неэвклидова геометрия Минковского, и идея геометризации физики, и даже преобразования Лоренца (в сущности, можно смело идти дальше и утверждать, что в силу самого нового формата реальности, который и делает возможными уравнения Максвелла, в них содержалось даже большее - и квантовая идея, и идея геометризации реальности, и идея метрических слоев). Все это постепенно вынималось из фарадеевского рисунка магнитного поля (потому что именно из него произошли уравнения Максвелла) как из цилиндра фокусника и прирастало к традиции континуумального мышления точно так же, как прирастают одно к другому годовые кольца дерева.
   По сути дела, уравнения Максвелла дали вполне конкретную форму для знаменитого вопроса Канта, своим автором честно оставленного без ответа: "Как возможна метафизика?" Когда Кант сформулировал свой вопрос, он, к сожалению, не располагал каким-то особенно сильным фактом, чтобы свести свой вопрос к простой и конкретной форме, конкретному факту, который бы не давал успокоиться и заставлял искать удовлетворительно глубокое объяснение себя. То есть, Канту, в сущности, не за что было зацепиться, чтобы иметь шанс получить какой-либо другой ответ на свой вопрос, кроме никакого.
   Такой факт появился благодаря усилиям Фарадея и Максвелла в очень компактном и возбуждающем виде уравнений последнего. По сути, они и стали прежде всего не столько теорией, сколько фактом, фактом-возбудителем, как выяснилось со временем, содержавшим в себе гораздо более парадоксального, чем
   это можно было рассмотреть сразу. По крайней мере, далеко не сразу выяснилось, что удовлетворительно глубокое объяснение всего, что содержал в себе этот факт, должно потребовать совершенно нового формата реальности, а значит, нового формата метафизики.
   Именно поэтому после опилок Фарадея и уравнений Максвелла по-декартовски генально-простая форма кантовского вопроса могла считаться вновь ожившей - теперь по отношению к новому, сингулярному факту - факту континуумальной реальности. С этих пор вопрос Канта нужно было задавать в новой, предельно конкретной форме: "Как возможны уравнения Максвелла?" С этого вопроса, пусть даже и не озвученного сразу никем, но возникшего автоматически вслед за Уравнениями, можно считать открытым не внутриутробный, но атмосферный уже период развития континуумального мышления.
   (Уравнения Максвелла - это, конечно, совсем не единственный и не особенный факт, заставляющий переосмысливать действующий формат реальности. Просто ему повезло в ряду упрямых фактов, настойчиво подталкивающих к этому, оказаться на поверхности внимания и первым попасть
   под кантовский вопрос. Были, однако, и другие факты (кстати, и сих пор оставшиеся без достаточно вразумительного объяснения). Среди них - факт атома.
   Почему ни Мах, ни Ницше не приняли того образа атома, который сложился к началу 20-го века в среде неравнодушных к атому профессионалов, так что сложилось впечатление, будто эти двое несчастных так и смогли понять этот такой очевидный физический объект как реальность? Да потому что они не склонны были разделять примитивное, корпускулярное представление об атоме, наполненное неразрешимыми противоречиями, и потому, что представление об атоме как о континуумальной сингулярности не только ближе, чем корпускулярный атом, к жизни, но и совсем близко к утверждению, что атомов вовсе нет.
   Во всей этой логической цепочке открытий спрятаны свои сюрпризы - может быть, тоже очень слабозаметные при первом взгляде на нее. Дело в том, что, применив идею геометризации по отношению к миру физических событий, мы, в сущности, теряем возможность отказаться от применения ее ко всему Универсуму, то есть, и к жизненному миру в том числе, потому что континуумальное мышление, образующее эту идею, оставляет открытым конец этой цепочки на границе физического мира (а значит, и возможность расширять эту идею куда глаза глядят).
   Значит ли это, что в жизненном мире безусловно возможны переходные процедуры между геометрически децентрированными системами отсчета (то есть, попросту говоря, между конкретными людьми), и значит ли это, что в жизненном мире возможны все же какие-то инварианты, как в пространстве Минковского об этом, пожалуй, трудно судить (опыт Ортеги-и- Гассета в попытке ответить на этот вопрос, впрочем, способен, кажется, внушить вполне определенный оптимизм). Да и потом, лучшим ответом было бы указание на конкретные процедуры и инварианты. Но вне зависимости от ответа на этот вопрос универсальным остается геометрический факт различных положений разных людей в пространстве жизненного мира.
   Этот факт и является тем минимальным условием, которое задает этику континуумального мира - этику децентризма. В рамках такого геометрического подхода мы можем смотреть на жизнь каждого из нас как на постепенное узнавание нашего геометрического места в пространстве жизненного мира. А если подходить к этому процессу с позиции измерения, то есть, взаимодействия, то есть, как к разновидности возмущения, то узнавание это становится процессом активным.
   Кажется совершенно забавным то, что такие выводы содержатся уже в скромных для таких онтологических масштабов уравнениях Маквелла, а то и в рисунке фарадеевских железных опилок. Но с другой стороны, в этом и нет ничего удивительного, потому что полевая программа Фарадея-Максвелла начинает традицию нового для мира, континуумального мышления, и при этом она, конечно, должна содержать в себе его многообещающие онтологические возможности. Точно так же любая онтология, претендующая на универсальность, содержит в себе возможность онтологии континуумального мира.
   История континуумальной онтологии
   Трудно сказать с точностью, когда в мире была предпринята первая попытка универсальной онтологии. Скорее всего, еще до Упанишад, до орфиков и до Фалеса. Но это и не важно. Важно то, что чем больше в каждой из этих и во всех последующих попытках присутствовало стремления видеть мир изотропным и непрерывным, тем больше в них содержалось образа континуумального мира.
   В античные времена самым обширно континуумально мыслящим человеком, по тем сведениям, которые донесла до нас история, был, несомненно, Платон (хотя, может быть, кроме Гераклита?). Причем в особенности пифагорействующий Платон, каким он представлен в последних своих диалогах. Именно этой подробностью (континуумальным уклоном) его взгляда на мир объясняются его неутомимые и бесконечные попытки построить онтологию Души.
   Всякий раз предшествовавшая каждой новой попытке неудовлетворенность Платона всеми предыдущими попытками носила явно топологический характер: он чувствовал, что разрыв, который возникает между его миром идей и миром вещей, не покрывается в очередной раз введенной процедурой души, которая (душа) по идее должна посредничать между субстанциально разнородными мирами. А раз этот разрыв не исчезал в результате нескончаемых онтологических маневров, значит его идеал мира как Единого оставался процедурно неудовлетворенным. Как это видно, самый доступный для себя выход из положения он видел в геометрической модернизации модели души, которая способна была топологически вписаться в идею Единого. (А его "эманационную" теорию вообще можно воспринимать как прообраз вертикальных междуметрических связей.)
   Ученик и главный критик Платона, Аристотель, не обладал математической интуицией своего учителя, и поэтому не утруждал себя топологическими поисками неразрывности мира.
   Аристотелевская идея единства в лучшем случае сводилась к единству множественного, то есть, корпускулярного. Эта идея хорошо геометрически сочеталась с дуализмом материи и формы, который в силу своей абсолютной интеллектуальной доступности имел неоспоримый онтологический успех на протяжении последних 25-ти столетий, не растерял его окончательно и сейчас (скорее всего,и не растеряет никогда, потому что онтологическая система Аристотеля дает нам хорошее математическое приближение, и сейчас еще способное справляться с огромными количествами вопросов). Аристотель по стилистике своего мышления был систематизатором, а потому он стремился к максимальной простоте и ясности даже там, где они, возможно, и не очень-то были возможны.
   Стремление к мгновенно доступным простоте и ясности не может быть неблагодарным стремлением, потому что даже там, где оно вступает в конфликт с какими-то проблемами, оно мгновенно освобождает нас от них, отрезая их от нас с той же простотой, с которой Колумб заставил стоять яйцо, и тем самым в известной степени облегчая нам жизнь. Простота и ясность, в жертву которым приносятся кажущиеся до поры до времени второстепенными детали-аномалии непременное условие в большей или меньшей степени устойчивых состояний знания, или, что то же самое - теоретических систем.
   Тотально систематическое мышление Аристотеля оказалось хорошим интеллектуальным обеспечением его тоталитарной же установки по отношению к доступности знания. Аристотеля никак нельзя назвать эзотериком. Во всем, в том числе и в вопросе доступности знания Аристотель был ярко выраженным демократом. (Даже тогда, когда в "Метафизике" он производит систематическое расслоение знания по типам, он делает это в молчаливом предположении, что какое-либо переходное сопротивление между слоями отсутствует и возможности каждого по отношению к любому из них геометрически не ограничены.)
   Аристотель был первым, кто не только произвел систематическое расслоение знания, но и первым, кто демаркировал зоны влияния его типов. В своем сочинении "Физика", например, он создал приблизительный канон, что в системе всяческого знания должно считать физикой. А так как мышление Аристотеля было обусловлено стремлением к удобному для жизни упрощению, то и физический канон, созданный Стагиритом, оказался упрощенным, то есть, рационально корпускулярным.
   Известно, что отчаянные попытки Платона непротиворечиво геометризовать мир в конечном счете оказались путаными и размазанными. Поэтому именно подкупающий своей процедурной простотой отказ Аристотеля от бесплодных для того времени поисков топологически связной модели мира стал организующим началом европейского рационализма на целую эпоху.
   Субстанциальный дуализм перипатетического образца стал, в сущности, манифестом корпускулярного мышления, в то время как так и не решивший содержащихся в нем геометрических проблем идеализм Платона сохранял для грядущего употребления идею континуумального мира (так кто-то однажды предложил научиться замораживать человека, чтобы иметь возможность неизлечимо больного сохранить до того времени, когда его болезнь cмогут лечить). В этом смысле Платона, даже к душе предъявлявшего скорее геометрические требования, чем какие-либо другие, можно было считать последователем культуры античного интуитивного геометризма, берущего начало по крайней мере у Гомера и Гесиода (да, собственно, и во всей мифологической традиции).
   Аристотель как приверженец идеи мгновенной ясности стоял вне традиции геометрического мышления, поэтому и физика у него получилась агеометрической - единственной, какой она и могла быть, чтобы быть сколько нибудь годной для ежедневного ремесленного использования. Последнее обстоятельство не изменилось и во времена Ньютона. Но Ньютон, кроме того, что был физиком, был еще и математиком, и ему, одному из создателей дифференциального исчисления, идея непрерывности не была чужой. Это может показаться парадоксальным, но Ньютон, чьими руками корпускулярная физика была доведена до триумфального состояния, не всегда уютно чувствовал себя в ее рамках. Вот что он писал в письме к Бентли: "Мне кажется до такой степени абсурдным положение, при котором одно тело может действовать на другое на расстоянии через вакуум, без посредства чего-то другого, что я не верю, чтобы кто-нибудь, в достаточной степени способный мыслить философски, мог поверить в это".
   То есть, уже Ньютону было видно, что рациональные основания современного ему физического мышления и мышления "философского" не всегда совпадают, и более того, не совпадают в части фундаментальных свойств мира. Первым, кто догадался, как этот разрыв возможно устранить, был почти современник Ньютона, Боскович. Его идея сводилась, в сущности, не менее, как к программе тотальной геометризации пространства физических событий. Но, как это и должно было быть, он как уж совершенно запредельный маргинал фактически не был услышан - разве только Ницше, прочитавший спустя столетие после Босковича его труд, испытал потрясение. По свидетельству Ницше, "Боскович учил, что надо отречься от веры в последнее, что осталось "непоколебимого" от земли, от веры в "вещество", в "материю", в остаток земного, в комочек, в атом. Это был величайший триумф над чувствами из всех, достигнутых доселе на земле."
   Только в начале 20-го века мир стал с удивлением и очень дозированно принимать ту реальную геометрическую форму, в которую могла бы быть помещена идея Босковича - форму, предложенную Риманом, Риччи и Леви-Чивитой. В сущности, демонстрация неограниченных возможностей этой формы создала прецедент - получило хоть и крайне ограниченное, но признание то старое платоническое предположение, что форма, то есть, идея, то есть, геометрия, возможно, обладает единственными и ничем не оспариваемыми правами на организацию мира. Может быть, это сильно облегчило жизнь Гейзенбергу, в начале века представляшему новое поколение физиков и от лица последнего ставшему одним из инициаторов квантовомеханического формализма как средства борьбы с трудностями нового понимания мира.
   На стиль мышления Гейзенберга вообще значительное влияние оказало довольно раннее знакомство с Платоном, и мало того, что с Платоном, а с самым, пожалуй, пифагорействующим его диалогом "Тимей" - знакомство, явившееся результатом пересечения многих обстоятельств, которые принято называть случайными, - как и все интересное в этом мире, появляющееся как результат такого пересечения (даже отрезанную комсомолкой голову профессора Берлиоза, в сущности, можно отнести к такому канону интересного). В "Тимее" геометрическое мышление Платона выражено с самой страшной силой воздействия, и не удивительно, что Гейзенберг, находившийся в момент знакомства с "Тимеем" в самом восприимчивом по отношению к идеям, 18-летнем возрасте, унаследовал от него образы геометрического мышления.
   Можно сказать, что через Гейзенберга Платон имел самое прямое отношение к созданию квантовомеханического формализма и, соответственно, нового образа мира. Как признают гейзенберговское и все последующие поколения физиков, физика образов Платона гораздо ближе стоит к современной физике, чем физика понятий Аристотеля.
   Любое мышление так или иначе можно разложить по образующим его образам - давно уже забытые или просто не замечаемые нами, они, тем не менее, принимают участие в каждом нашем решении и, по сути дела, поступке. (В самом деле, должно же мышление даже как нечто сравнительно самостоятельное быть чем-то привязано к миру!)
   В истории того, как континуумальное мышление внедрялось в наш общий мир, четко прослеживаются три основных площадки, три этажа этого постепенно и настойчиво возводимого здания, на которых расположились три основных его образа (по крайней мере - пока три).
   I площадка - идея децентризма - она берет начало даже не с децентрической шопенгауэровской парадигмы представления или нового взгляда на мир Моне или Ибсена, а, пожалуй, еще с кончины французского абсолютизма и рекламных заморочек вроде равенства, братства et cetera (которые в конкретном контексте момента, конечно, должны были переводиться как децентрическая идея свободной конкуренции, уже сделавшая к моменту своего слоганового лица Англию и Голландию, и бесшумно уже изрядно потрудившаяся над Францией).
   II площадка - брауэровская идея конструктивизма, как-то неожиданно смело наложившая ограничения на все, на что можно было их наложить.
   Эйнштейновская находка насчет ограниченной скорости всего, что движется, была
   первым конкретным и при этом авторитетным вкладом в строительство этого этажа нового мышления, после нее гейзенбенгеровское ограничение на определенность и геделевское - на глубину всякой дедукции проскочили уже легче.
   И, наконец, III площадка идея геометризации реальности. С тех пор, как Лобачевский, Риман, Клиффорд, Риччи и Леви-Чивита стали воплощать эту идею,
   неизменно обнаруживается следующая железная закономерность: каждый новый слоевой прорыв в онтологию мира был связан в первую очередь с очередным приливом смелости на предмет геометризации окружающей нас реальности. При всех очевидных успехах этого образа нового мышления он все же кажется нам диким и применимым к чему-нибудь только все же академически безобидному и далекому то нашей повседневной жизни. Все, что скрывают в себе образы, организующие наше мышление, в конечном счете выражается в тех вещах, которые мы производим, то есть, в том, что для нас ценно. Вообще, вещи, которые нас окружают или вдруг начинают окружать, с определенностью перископа, вдруг появившегося на водной глади и сообщающего нам о субмарине, спрятанной под водой, сообщают нам о состоянии геометрии нашего мышления.
   Когда Эрстед, Ампер и Фарадей к середине 19-го века открыли среду, которая внесла первые ограничения в возможности старого, корпускулярного мышления, а значит, открыли и витальную мотивацию для нового, континуумального мышления, они кроме того открыли и базу для электротехнических ремесел, что со временем, но, кажется, довольно уверенно изменили вещевую картину мира. Наш жизненный мир заполнили новые витальные обстоятельства, на которые смело можно смотреть как на плоды нового мышления: электростанции, электролампочки, телеграф, телефон, электродвигатели, радио, и т.д. Помимо всего прочего они изменили геометрию нашей коммуникативной среды, создав метрику совершенно новых связей.
   С тех пор, как возникли вещи, они полномочно представляют наше мышление. Поэтому ничто лучше и нагляднее не свидетельствует о слоевых изменениях, произошедших в нашем мышлении, как новые слои вещей. Рынок вещей, каждый день выставляемых на продажу - телевизоров, беллетристики, видеокассет, истребителей, напитков, станков, телефонного секса, труб большого диаметра, золота, процессоров, минеральных удобрений, высоких технологий, полотен, кинолент, программного продукта, и т.д. - если и не выражает всех связей, создаваемых с помощью этого вещевого потока, то во всяком случае индексирует текущую геометрию жизненного мира интегрально. Потому что только те вещи сегодня имеют ценность, а значит, цену, а значит, право выставляться на продажу, которые хоть как-то участвуют в связях, определяющих геометрию сегодняшнего жизненного мира. Они так же представляют эту слабоосязаемую геометрию, как рукопись, по замечанию Пушкина, представляет неосязаемое вдохновение (рукопись хорошо осязается, а потому может быть предметом спроса и торга).
   В конечном счете, спрос на вещь указывает на степень коллективизации того способа мышления, который ее произвел. Что касается нового, континуумального способа рационально относиться к миру, то уже около полутора веков распространяются среди нас вещи, в той или иной мере его представляющие, потому что их физику корпускулярная форма описать, или по крайней мере описать во всей необходимой для нас полноте, не способна. Эти вещи давно уже изменили наш мир, что бесследно для него, понятно, пройти не могло.
   Жизненный мир: метрические переходы
   В силу того, что каждая вещь, произведенная жизненным миром, представляет определенную геометрию мышления, а мышление в квантовой геометрии континуумального мира распределяется по уровням, коллективизация новой вещевой картины мира по своей геометрической форме означает переход на новый метрический уровень реальности и при этом должна непременно сопровождаться пакетом соответствующих стандартных обстоятельств.
   Обстоятельства эти, как уже говорилось, - это каноническая схема выделения энергии при перестройке геометрии связей, образующих метрическую картину мира. Выше описывалась универсальная геометрическая схема метрического перехода между космологическими слоями континуумального Универсума. В силу универсальности этой схемы ей ровным счетом ничто не мешает работать и в пространстве жизненого мира - там, где такой переход геометрически эквивалентен переходу от одной интегральной рациональности к другой, или (что, как мы выяснили, практически совпадает) от одной вещевой картины мира к другой.
   Выше говорилось, что континуумальный Универсум по сути дела представляет собой гигантский, глобальный маятник с непрекращающимися колебаниями квантовых метрических изменений, распространяющихся от своих нижних метрических слоев к верхним, а затем обратно, в ходе каждого цикла образующего новый верхний, или актуальный слой реальности, или метрический слой (подслой). То есть, при этом этот маятник работает как квантовый генератор новых миров реальности, в котором энергия накачки и излучения появляется и исчезает как результат перестройки интегральной геометрии связей.
   При этом вопрос о начальном импульсе изменений в верхних метрических слоях, открывающем связи для образования новых слоев, не существует с самого начала, потому что разговор идет о непрекращающихся колебаниях геометрической сетки Универсума. Цикл, состоящий из разогрева, метрического взрыва и адиабатического охлаждения макросистемы становится просто-напросто протокольным условием поведения мира при взгляде на него как на континуумальный мир.
   Соединяя открывшиеся обстоятельства квантового поведения мира с наблюдениями об изменениях в вещевой картине мира (с учетом того, что, например, идеи Ибсена и Ван Гога доступны для нашего наблюдения через их соответственно рукописи и полотна - то есть, вещи, представляющие геометрические сдвиги в эстетическом пространстве второй половины 19-го века), мы вынуждены сделать вывод, что уже около полутора веков мы находимся в зоне метрического перехода со всеми вытекающими из этого факта обстоятельствами. Как мы выяснили, переход начинается с разогрева.
   Приблизительно с начала 19-го века становятся вещественными довольно-таки, в общем-то, непонятные с точки зрения линейного течения событий изменения в эстетических привязанностях европейского человека. Вещественность эту смело можно отсчитывать с того момента, как европейский человек начал тратить свои деньги на книжки Шопенгауэра после по крайней мере двух с половиной тысячелетий геометрии аристотелизма, определявшей наши вкусы и мышление.
   Что стало причиной этого, кажется, малозначительного, и (что гораздо важнее) при этом малопонятного товарного сдвига? Почему коллективизации подвергся тот товар, который, если исходить из событий всего-навсего 20-30-летней давности, товаром коллективного спроса быть никак не обещал? Не так уж трудно понять товарный взрыв в отношении новорожденных лампочки Эдисона или телефона - они чертовски удобны, и этого достаточно. Но как понять изменение потребительского интереса к вещам, которые не доставляют прямых и неоспоримых удобств - ответить на это вряд ли способна наша традиционная логика без помощи еще чего-то, чего ей явно не хватает.
   Канонический мольеровский врач не стал бы долго думать, как выйти из положения, его универсальный ответ, сводящийся к "потому что так устроен человек" (кстати, ответ ко всему прочему - вполне и аристотелевский) даже и сейчас довольно часто принимается в качестве платежного средства. Правда, сегодняшний интеллектуал скорее всего сослался бы на исторически закономерную смену традиций или рациональностей, причем последователь Хабермаса, возможно, произвел бы вероятно небесполезное разбиение рациональностей на рациональности когнитивно-инструментальные и коммуникативные, но чем, в сущности, этот ответ лучше, чем стандартный ответ мольеровского врача, если он так и не показывает, откуда все-таки берутся эти смены и изменения?