Каждый раз, открывая для себя геометрически новый вещевой слой мира (еда, сделанная, а не добытая, металл, мануфактура, деньги, книги, финансы и кредиты, и т.д.), мы переходили к новой геометрии связей в своем жизненном мире. Но никогда еще с самого появления вещевой картины мира мы не преодолевали такого огромного геометрического скачка в ней. Никогда еще на вещевом портрете мира не появлялось столько всего, чего нельзя пощупать пальцами, которыми мы привыкли держать мечи и орала и то, что с помощью их мы привыкли добывать. Никогда еще виртуальность не становилась так витально важна для нас, чтобы мы, преодолев инерцию своего мышления, решились на такой геометрически сложный шаг: признать виртуальность полноправной реальностью.
   Все сегодняшние интуиции о конце времен, несомненно, имеют вполне определенный геометрический мотив (как геометрической по своей рациональной природе является сама интуиция). Вряд ли только в нашем циклическом мире пора уже прибегать к столь страшному образу. Все, что сейчас происходит с нашим старым миром, скорее можно назвать его кризисом, геометрическим кризисом. Мы, привыкшие понимать кризис как тяжелое и непредсказуемое положение, многое растеряли после древних греков, оставивших нам в пользование это слово. Они тоже применяли его для обозначения тяжелых ситуаций. Но оригинальный смысл его, смысл, который вложили в него современники Гомера и Гесиода, - выход, исход: древние греки глубоко чувствовали цикличность мира вокруг себя.
   Часть 4. Выход.
   Историй всего четыре. И сколько бы времени нам ни осталось, мы будем пересказывать их - в том или ином виде.
   Х.Л.Борхес.
   Четыре цикла
   Для древних, особенно доаристотелевских греков мир был гораздо более живым и единым, чем для еще сегодняшних нас. То есть, Космос древних греков, даже когда он был слеплен ими из мифологических образов, был существенно больше континуумом, чем наш космос, и в этом смысле был ближе к миру, путь к которому начали они, а заканчивать, похоже, придется нам. Кризис сегодняшнего нашего мира, кризис, о котором в позапрошлом веке сказал нам Ницше, а вслед за ним кто только ни говорил, это не что иное, как выход, болезненный, как роды выход в новую геометрию мира.
   Роды - это первое движение, во время которого поколения начинают дистанцироваться друг от друга, это тот момент, начиная с которого расхождение поколений предотвратить уже нельзя, а можно только спрашивать, насколько оно окажется большим. Сначала оно описывается сравнительно эвклидовой геометрией: мать и ребенок уже не связывает пуповина. Затем в ребенке появляется что-то новое, и его начинает отделять от матери не только разрыв в пуповине, но и граница между мирами, то есть, граница между мышлениями.
   Неспособность преодолеть разрыв между мышлениями - это и есть то, что оставляет старое поколение за границей нового мира. Именно этот факт учел бог Авраама, Исаака и Иакова, когда не пустил старшее поколение народа Израиля в новый мир (он это сделал с максимальной жесткостью, не исключив из списка даже своего избранника Моисея): новый мир оказался открытым для тех, кто оказался способным мыслить по-новому в силу своей свободы от старого мышления. Жесткая максима "новый мир - новое мышление", спрятанная в древнем тексте, остется неизменной с тех пор, как существует мышление. Ее смело можно считать геометрическим законом жизненного мира, а закон, как известно, - это ограничение.
   Новому поколению новое мышление дается просто: оно просто формируется вместе с той рациональностью, которая выделяется поколению в виде его законного участка жизненного мира. Старому же поколению нужно очень хорошо подпрыгнуть, чтобы попасть в зону этого участка. А если и подпрыгнуть и удастся, то очень трудно удерживаться на месте - сильно тянет вниз, автор испытал это на себе. (Правда, все последующие прыжки даются уже легче, да и удерживаться от сваливания вниз тоже становится легче.)
   Новое мышление - это новые возможности. И, кстати, новый мир - это тоже новые возможности. Нам, правда, предстоит еще привыкнуть к пути к этому миру, когда главными действующими лицами нашей жизни станут эмчеэсы и когда мы будем вспоминать совсем еще недавние времена неправдоподобно безмятежными. Нам придется заплатить установленную цену, но мы получим для себя новые возможности.
   Новые возможности, в сущности, - это возможности нашего видового выживания. Это из-за них и происходит в необходимое время болезненный переход в новый мир, переход, который нас спасает от вымирания в старом, оскудевшем, потерявшем возможность нас содержать мире. (В библейской истории мира только два ее действующих лица получали полномочия от вышестоящей инстанции ввести человека в новый мир, и едва ли не самой многозначительной подробностью этих двух случаев было то, что по распоряжению той же инстанции оба они были названы Иисусами - спасителями.)
   С тех пор, как были сделаны все великие географические открытия, все новые возможности мы можем открывать для себя, только прорываясь в новые миры мышления. А все, что происходит в нашем жизненном мире, сводится к мышлению с того самого момента, как существует жизненный мир. И все ограничения для наших возможностей - это ограничения, накладываемые на наше мышление.
   Если оглянуться назад и сравнить сегодняшние наши возможности с возможностями тех, кто жил в давней жизни , можно заметить, что различия между ними пропорциональны различию между нашими мышлениями. И поэтому цена, устанавливаемая для нас континуумальным миром за переход в новое мышление, кажется, должна быть пропорциональна разнице в наших старых и новых возможностях.
   Если вообразить себе виртуального человека, который пережил этот переход и своими глазами увидел цену, которую нам пришлось за него заплатить (а такой человек в континуумальном мире вполне реален!), то совсем не очевидно, что бы его больше при этом поразило: то ли заплаченная цена, то ли разница в нашем мышлении, полученная за эту цену. (Аверченковский Павлуша Гречухин в 1915-м сходит с ума и его моментально забирают в дом умалишенных. Когда он выздоравливает, он попадает сразу в Советскую Власть, так его с его старыми представлениями хватает что-то на пятнадцать минут - и тут же обратно, в тот же дом.)
   Разница в нашем сегодняшнем и завтрашним мышлении, несмотря на то, что она может нам очень дорого стоить, в сущности, может быть сведена к довольно простой на первый взгляд вещи: к признанию завтра нормальности того, что сегодня нам кажется безумным. (Кажется это во всей полноте впервые понял Н. Бор, который при знакомстве с новой мыслью говорил что-то вроде: "Теория интересная. Но нужно проверить, достаточно ли она безумна, чтобы быть правильной.")
   Мы многое уже сегодня вынуждены принять, и уже приняли из того, что еще в начале так хорошо нам знакомого по нашему собственному опыту 20-го века казалось едва ли не клиническим безумием. Но приняли все это пока мы с напряжением, в каком-то переходном виде, годном для походного использования, но мало напоминающем что-то из области домашнего уюта. Новые лица вещей, окружающих нас, да и новое лицо мира вообще еще не стали для нас образами нашего мышления.
   Расширившиеся в 20-м веке границы нашей деятельности заставили нас смириться с квантовой природой мира и децентрической геометрией Минковского, но мы не торопимся их пускать, в сущности, дальше учебников по теоретической физике. На нашу логику реальности и причинности, на ту логику, которую мы применяем к каждому мгновению нашей жизни, она пока так и не повлияла.
   Да и потом, наивно было бы считать, что новая логика реальности и причинности, если она связана с двумя революциями в физическом мышлении, произошедшими в 20-м веке, и есть производная этих революций. Правильнее было бы считать, что две эти революции доступными измерению способами подтвердили новую логику реальности, которую предложила напряженная работа умов нескольких выдающихся маргиналов, не доживших до возможности хотя бы частично ее подтвердить тем, что мы называем фактическим материалом..
   Это они, оказавшись даже не вблизи, на расстоянии прямой видимости от островов вблизи материка, а всего лишь в Саргассовом море на пути к нему, сумели рассмотреть вдали весь материк. А мы, получив в наблюдения не только острова, но и узкую береговую полосу, о материке разговоров пока так и не начали.
   Нас разделяет все еще изрядная дистанция от того, чтобы для нас стала нормальной мысль наконец-то принять наше мышление в качестве полноправной реальности, реальности, которая ничуть не слабее любой другой, а наоборот, геометрически заметно посложнее... А вот мысль о сочетании нашего мышления, этого символа абсолютной и безудержной свободы, с какой-то геометрической клеткой, символом ограничений и несвободы, эта мысль уж точно скорее всего заставит нас вспомнить о больничной койке. Вот чем отличаются места в старом и новом мирах мышления.
   Мы уже успели ощутить близость и влияние нового мира, но наблюдаем за ним еще из нашего старого дома, в лучшем случае - из ничейной зоны. Если мы с помощью своих инстинктов и обнаружили начало каких-то радикальных геометрических изменений вокруг себя, то скорее всего еще не поняли, зачем нам нужно покидать такой знакомый и такой обжитой старый мир, в котором хотя и тесновато, но вполне неплохо, как не могли понять потомки Израиля, зачем им нужно было покидать Египет, в котором они сидели бы у котлов с мясом и ели хлеб досыта, и рыбу, и огурцы и дыни, и лук, и репчатый лук, и чеснок, и пили вино.
   Им досталось выйти из Египта и пуститься в весьма обременительный путь затем, чтобы сохраниться как собственно народу Израиля со своей неповторимой геометрической идентификацией, чтобы не раствориться в мире и тем самым потерять себя как вид, на который господь бог потратил столько сил. В этом и заключается идея видового выживания, спрятанная в самой геометрической структуре жизненного мира, идея, которая в какие-то специальные моменты может заставить делать странные и нелогичные с точки зрения логики индивидуального выживания поступки (например, держать горное ущелье, бросаться под танки или идти на костер, или, кстати, на тот же крест). Для всех же нас сейчас эта идея означает, что нам, в сущности, необходимо стать сверхлюдьми для того, чтобы остаться людьми.
   Наш действующий способ мыслить - это способ поддержания паритетного партнерства с нашими обстоятельствами. И хорошо, что не в нашей воле находится выбор, менять ли нам интерьер нашего мышления, или пожить при старом. (Действительно, не принимать же нам международные соглашения на эту тему, или директивы спускать сверху!) Решение, которому мы в концов так или иначе подчиняемся, можно считать подарком для нас, таким же королевским подарком, как и решение о самой нашей жизни.
   Существуют две логические традиции относительно того, от кого именно мы принимаем подарки: а) от кого-то и б) ни от кого. Первая из них связана с идеей личностного бога, вторая - с идеей бога безличностного. Обе они пользуются спросом среди нас, и в нужный момент мы выбираем ту из них, которая больше соответствует обстоятельствам.
   Правда, обязательные среди нас интеллектуальные маргиналы, для которых процедурная корректность (можно сказать даже сильнее - честность) оказывается их неустранимым геометрическим обстоятельством, а потому стилем жизни, время от времени напоминают нам о том, что безличностная модель бога гораздо более логически выигрышна своей осторожностью, толерантностью и простором для жизни нашего мышления (Бруно, Спиноза, Эйнштейн).
   Но процедурная корректность и излишняя честность в подавляющем числе случаев оказываются малопригодными средствами для выживания в практической жизни. В реальной жизни не принято совсем уж каждое предложение отдавать на растерзание непреодолимым и упрямым фактам, как это склонен был проделывать У. Джемс. В реальной жизни наш выбор подчиняется энергетическим соображениям, и поэтому мы включаем себя в ту традицию, которая способна закрывать наши вопросы на самом выгодном для конкретной минуты месте.
   В последние 1-2 столетия геометрическая, а значит и энергетическая картина мира изменилась явно в пользу безличностного бога. Во всяком случае, если в отношении Ньютона никому бы и в голову не пришло искать свидетельств его приверженности гипотезе личностного бога, то все попытки найти что-либо подобное в отношении рациональных оснований мышления Эйнштейна неизменно наткнулись бы на его настойчивые уверения, что всегда, когда он в своих комментариях реальности использовал образ бога, он имел в виду только безличностного бога, Гармонию.
   В доставшемся нам от щедрых древних греков роскошном слове "гармония", может быть, как ни в каком другом спрятана их интуиция в отношении геометрических оснований мира, потому что первое значение этого слова есть что-то вроде "соразмерность" - геометрический идеал, который греки искали во всем красивом, что их окружало. У них были очень ограниченные практические возможности для поисков, но зато хоть отбавляй фантазии. До нас дошли результаты их поисков гармонии в движении струны, которые образовали известную каждому математику науку гармонического анализа, но, к сожалению, не дошла основная эстетическая составляющая древнегреческой интуиции.
   Греки и отнеслись-то к геометрии как к науке о мере и соразмерности, способной открыть тайну мира, и хотя и переняли у египтян интерес к треугольникам и додекаэдрам, интерес их к этим фигурам и телам сильно превосходил ту непосредственную практическую пользу, которую можно было бы извлечь из культуры измерения, создаваемой попутно геометрическим знанием. Мы же, переняв из рук греков геометрическую эстафету, не переняли у них вместе с ней онтологической интуиции, которая была вложена внутрь этой эстафеты, - обронили, потеряли, и не заметили, а потому не скоро стали искать - наш интерес к геометрии - большей частью моментально практический, египетско-шумерский, тот самый, который так успешно использован для строительства пирамид и зиккуратов.
   Мы не усвоили даже той интуиции древних греков, которая выражала их геометрию бога, ту геометрию, которая образовывала их понимание трагедии, их, но, к сожалению, не наше. Сущностью трагедии, как ее понимали греки в отличие от нас, не является несчастье. Трагедия для них выражала эстетику неумолимого и безжалостного хода вещей, геометрия которого есть закон. Стоики, у которых эта эстетика выписана в их дошедшем до нас интеллектуальном продукте, считали, что управляющий ходом вещей бог спрятан в безжалостном законе судьбы. И этому богу едва ли не больше всего подходит быть безличностным и геометрически децентрированным.
   Эстетика такой геометрии бога, конечно, сложна, потому что, в первую очередь, не имеет хорошо знакомых аналогов, на которые можно было бы показать пальцем. Она непривычно абстрактна и требует от нас особенных интеллектуальных усилий, поэтому-то, видимо, пантеизм и считается религией интеллектуалов, а бог ученых - не бог Авраама, Исаака и Иакова. Но вместе с тем как растет вызванное витальной необходимостью выживания согласие на интеллектуальные усилия, растет и статистический вес эстетики безличностного и децентрического Бога.
   При этом идея безличностного бога не обязательно вступает в конфликт с человеческим, и даже со слишком человеческим, вопреки многовековой иллюзии, что только личностный бог дает гарантию высокой морали. Во всяком случае, если нехристианин Эйнштейн, который еще сравнительно недавно (лет всего пятьсот или даже меньше назад) со своими религиозными взглядами очень быстро оказался бы на католическом костре, стал для своего века символом гуманистических моральных ценностей, то христианин Клинтон в том же веке запросто послал свои самолеты убить несколько сотен из маленького мешавшего ему народа (или наоборот, помогшего перенести внимание Массы от Орального кабинета далеко на восток от последнего?), христиане ("In God we trust"!) за штурвалами немедленно выполнили его приказ, а христианин папа отнесся к этому довольно спокойно, не столько христиански, сколько политически.
   Мысль о боге ученых, записанная на паскалевском амулете, конечно, имеет смысл. Идея безличностного бога близка интеллектуалу в первую очередь потому, что для него жизнь - это прежде всего режим непрекращающегося открытия. Идея личностного бога существенно ограничивает этот режим, так как она практически не допускает вторжения в ту область, где можно самостоятельно задуматься о вещах, образующих мир (ведь давно уже и на латыни, и на церковнославянском прописано, что был день первый, и был день вторый, и было слово - все было и ничего не осталось).
   Безличностный бог - это странное чудачество интеллектуалов-маргиналов. Кажется, ну что им неймется? Жили бы как все. Но ведь известно и то, что к сегодняшним чудачествам маргиналов завтра устремляется мир (правда, чаще всего по их телам ).
   Герой Ибсена как-то сказал cвоему сыну, что человек настолько силен, что даже смог создать себе бога. Это как раз та любезность человека, которую он время от времени возвращает богу в ответ на собственное происхождение: когда приходит необходимость, он умерщвляет старого бога и взамен создает нового. Умирать и тут же рождаться заново - это старая, как мир привилегия богов - ведь им тоже нужно как-то справлять себе обновы; а лучшая обнова для бога - это новое его лицо. Почему бы этому лицу в нужный момент не стать геометрическим?
   Мир не обзаводится новыми богами и новыми идеями тогда, когда они являются какому-нибудь умнику, а он рассказывает об этом всем, ну, а дальше все просто. Мир перерождается тогда, когда он готов, когда он выношен для этого, когда им честно пройден надлежащий внутриутробный процесс.
   Последний век был периодом внутриутробного развития для нового мира это видно по тому, что с ним происходило. Так же, как эмбрион в своем росте пробегает жабры и хвосты своей эволюционной памяти, так и наш общественный мир пробежал в последние свои сто лет уже давно пережитые, но оставшиеся в его генетической метрике формы: первобытнообщинную ("военный коммунизм"), рабовладельческую и феодальную (Сталин, Гитлер) - в самых забавных сочетаниях, на которые способен выделенный миру механизм записи, так спешащий справиться со своей задачей, что мы вынуждены были мириться с накладками одного на другое. После этого новый мир обзавелся положенными ему по его новому рангу руками, ногами и мозгом. Осталось отойти водам и произойти родам.
   Вряд ли они, эти роды будут встречены всеобщим ликованием, фейерверками и народными гуляниями. Чаще всего такие вещи сразу происходят незаметно, и лишь потом, вдогонку попадают под обсуждение объединенных интеллектуальных усилий. Всемирная история инструментов (в отличие от истории вообще) учит нас по крайней мере двум вещам. Первая из них состоит в том, что некоторые очень простые инструменты могут быть невероятно действенными. Вторая вещь заключается в том, что старые инструменты рано или поздно сменяются новыми, и происходит это постепенно и незаметно. Первое хорошо видно на примере креста. Даже будучи изготовлен из дерева и камня ( и даже скорее при этих условиях), вот уже почти два тысячелетия он проникает глубоко и действует на уровне аксонов. Все больше становится похожей на правду и вторая вещь для этого простого но гениально- эффективного инструмента. Старые инструменты, которые успешно строили старый мир, в нем и остаются. Приходит пора новых инструментов, в том числе и очень простых и гениально-действенных.