Кстати, Адельгейда принесла в латке тушеную баранину с картошкой, пальчики оближешь; он спросил:
   — Где вы взяли это ассорти из мерзких обглодков вперемешку с тухлятиной?
   Наш поэт Б. был в своем репертуаре, то есть разыгрывал поэта, изображая непринужденность (получался переросток из спецшколы) и непосредственность (то есть был крайне развязен) и романтичность (нес какую-то галиматью о химерах и русалках). Наш дачник грубо прервал его пассажи о русалках и заявил, что не позволит ему растлевать малолетних, особенно таких маленьких, как эта, — тут он ткнул пальцем в воздух, видя русалочку в лапах нашего поэта. Далее стал он интересоваться, когда, наконец, принесут младенца, ибо ему доподлинно известно, что в этом доме вместо жареных поросят в меню значатся младенцы, уж он-то знает: предыдущего уже сожрали, но, может, к данному вечеру в качестве сюрприза поступил еще один?
   Этот заурядный турист произвел на меня в тот вечер впечатление белогорячечного больного.
   ...комплексом великого русского писателя; он считает, что должен непременно быть пророком, пасти народы, изрекать сентенции и писать эпохальные полотна; полагаю, дорогая моя корреспондентка, в сознании его сложился некий собирательный образ, матерый человечище, немножко мятущийся, малость пыльным мешком тюкнутый, слегка титан, в общем, что-то вроде Толстоевского. Он работает над собой в данном направлении. Впрочем, может, я поклеп на него возвожу, и все происходит помимо его воли, совершенно подсознательно, за счет тех штампов, из коих сооружен в учебниках и литературоведческих трудах писатель как таковой? Но я сейчас не о нем, а о неприятном сбое, происшедшем в тот вечер.
   Только начал наш великий прозаик говорить о литературном процессе, определять, что главное в литературном произведении (я заметил: он весьма доволен вниманием ученых мужей, он вообще обожает внимание), как молодой дачник, живущий в домике Маленького, перебил его и привлек все возможное внимание всех присутствующих к собственной персоне целой серией выкрутасов. То ли он перепился, то ли кокаину нанюхался, то ли заболевал и бредил. Пока этот юноша, чуть не вышибив дверь, не покинул помещение, смотрели только на него и слушали одного его; наш прозаик побагровел, ерзал на стуле и считал, видимо, вечер безнадежно испорченным.
   Кстати, дорогая моя, мне повредившийся умом (по счастью, кажется, временно, впрочем, все временно) дачник запретил путаться с русалками (!), растлевать нимф (!) и блудить с наядами, а также носить их миниатюрные эмбрионы и гомункулусы с собой, дабы всегда иметь их под рукой для разврату.
   Что-то еще он лепетал о младенцах, кажется, незаконнорожденных, но это я прослушал, занятый жарким.
   «Все. Ухожу. Надоело». Он вышел на верандочку и стал собирать рюкзак. Проследовавший с мешком Николай Федорович вызвал в воображении изображение зеркальное; он сам с рюкзаком, удаляющийся по встречному вектору с некоторым несовпадением во времени.
   На столе оставил он деньги для Маленького, расплатился за постой. На бумажки денежные положил стакан граненый, чтобы ветром не сдуло. Легкий ветер шевелил марлевую занавеску, посмеивался ветерок. Дуновение обнадеживало: ветер возник сам, не пришлось его вспоминать и водворять в пустоту. Он подумал — если Бог сотворил мир, Он вложил в мир столько усилий, что не должен был особо мир и возлюбить, а ежели человек дался ценой наибольших затрат, о какой любви к человеку... Тут он вспомнил о Ларе. И запнулся, уже сходя с последней ступеньки. Но выбор был сделан, жребий брошен, вызов принят, первым делом самолеты, первым делом — чувство собственного достоинства. «Останусь навеки? Это тебе счастливо оставаться, старый хрен». И он зашагал по пляжу к ручью.

Глава восемнадцатая

   Он идет по пляжу. — Диалог о трофейных фильмах. — «Тогда», «теперь» и Адельгейда. — Лишний ручей. — Неудачная переправа. — Несостоявшаяся прогулка.
   Случалось ли вам когда-нибудь идти по пляжу? По завораживающе зыбучему песку, затрудняющему шаг, зыбучему самую малость, цепляющемуся за ваши сандалии, за босые ступни, за тапочки, делающему поступь вашу медленной, продвижение черепашьи ничтожным, да тут и спешить некуда? По крупной гальке, грозящей подвернутой щиколоткой, то есть лодыжкой? По пляжу, вдоль воды, боком к воде, в невыносимый томительный зной, приглашающий лечь — или уплыть? или хотя бы окунуться.
   На самом деле передвижение возможно только по сырому песку у самой воды, по следам пенным набегающих волн, где и твои следы на минуту вспыхивают за тобою, а волна их стирает. Но и тут тебя томит, утомляет несделанный выбор: лечь? плыть? Выбрать берег, предназначенный быть лежбищем загорающих ленивых тел, или воду, охватывающую русалочьим объятьем?
   Пляж не для ходьбы, друг мой милый: дошел до пляжа — ложись! И желательно лицом к воде. О чем тут думать? Куда брести еще? Погляди на блики, на водные пастбища, на другие меры, метры и километры остались там, на берегу, впереди — мили. А ты на пляже. У него своя мера длины: шаг. Древняя мера шаг. Потому он так и труден. Это другой шаг, не тот, что был на материке.
   Каждый шаг давался ему с трудом.
   Он думал о Ларе, о ее коралловых бусах, о ее лиловом платье, о запахе ее волос.
   Врал Николай Федорович? Бредил? Хвастал? Правду говорил. Ему, уходящему, было все равно.
   Он еле плелся, словно тапочки подковали железом, а под песком разместился огромный магнит. Он присаживался покурить. Ручей по-прежнему маячил впереди, обезьянничал, глядя на горизонт, удалялся по мере приближения. Дотащившись до ручья, совершенно обессиленный, он уснул, только рюкзак успел бросить, глаза закрывались, ноги подкашивались: «Сонная болезнь у меня, что ли?..»
   Николай Федорович, посмеиваясь, глядел на него в бинокль из слухового окна.
   — Тоже мне, таинственный беглец. Адельгейда, вы видели фильм «Таинственный беглец»? А «Мститель из Эльдорадо?»
   — Нет! — отвечала Адельгейда. — Я видела только «Секрет актрисы» и «Девушка моей мечты». Еще был один, мы с вами вместе смотрели.
   Речь шла о трофейных фильмах.
   Название пришло им обоим на ум одновременно, они воскликнули дуэтом:
   — «Королевские пираты»!
   — Адельгейда, что с вами? На вас лица нет. Куда вы? Может, вам дать валидол?
   Но она, махнув рукой, уже ушла. У себя в комнате она расплакалась. Жизнь двоилась. Однажды она с любимым пасынком, Володею, самым красивым, самым веселым, с тем, с которым ее расстреляли на берегу Оби, вспоминала название читанной в детстве книги Жюля Верна, и, точно так же вспомнив одновременно, они воскликнули разом:
   — «Золотой вулкан»!
   Пауза, ритм, тональность возгласа — все совпадало. Живя, по обыкновению, ни там, ни тут (то есть и там, и тут), Адельгейда находилась в чуть отрешенном привычном сомнамбулическом состоянии, она не ощущала сопротивления среды, ее не страшили ни ветра, ни морозы, ни неудобства загородной жизни полусельской («полу» разве что в том смысле, что сажать картошку и трепать лен не приходилось, а также прясть и пахать); но в те мгновения, когда соударялись вдруг «там» и «тут», «тогда» и «теперь» — от похожих реплик, совпавших мизансцен, от рифм жизни, — она оказывалась в поле бесконечной боли, отчаяния, чувств, становилась вдвойне живой, невыносимо живой, бодрствующей, как никто. По счастью, такое случалось достаточно редко.
   — Ну, наконец-то, — промолвил Николай Федорович, подкручивая центральное колесико бинокля, — проснись, проснись, голубчик, посмотрим на твою попытку улизнуть. Та-ак, хорошо, садимся, озираемся, глазки протерли, на часы посмотрели, приужахнулись, неужели даже перекур не состоится? Что это ты засуетился? Спеши медленно, тебе это так свойственно, ты у нас олицетворенный бег на месте, который тебе и предстоит!
   Уже разувшись и подойдя к ручью, он увидел: ручья два, и тот который был ему нужен, вытекающий из арки в каменной стене заброшенного сада, находится чуть дальше, за похожим на него как две капли воды почти таким же, двойником, дублем, лишним ручьем. Чтобы войти в тот, надо было сперва перейти новоявленный, двойник с темной водою.
   Он, не раздумывая, шагнул было в воду стремящегося к заливу лишнего ручья — и закричал, закричал громко, вопль его, надо думать, слышно было и во всех домах, и на шоссе, и за шоссе. Глубина у лишнего ручья была изрядная, а вода ледяная, вода зимних сибирских прорубей в отчаянный мороз.
   Размассировав сведенную ногу, он встал и направился к заливу, куда впадал окаянный ручей, думая обойти его по заливу, по отмелям. Но отмели отсутствовали: прилив. И как далеко он ни заходил, лента ледяной воды, маленького местного анти-гольфстрима, пересекала комнатную водицу Маркизовой Лужи, и ледяную полосу он перейти не мог.
   Он вышел на берег и поплелся вдоль обманного ручья к шоссе, надеясь обойти неожиданное препятствие по шоссе, где наверняка ручейное тело забрано в трубу под слоем гравия, щебня и асфальта.
   Зрелище, открывшееся взору его, застало его врасплох. Шоссе представлялось непроезжим, необитаемым, ручей пересекал заброшенную дорогу внаглую, образуя в дорожной ленте зазор, канаву, разошедшуюся как после землетрясения трещину. Два «п»-образных самодельных черно-желтых шлагбаума с табличками «Проезд закрыт!» служили обрамлением новоявленного водного потока. Он даже подумал: «Не я ли ненароком это чудо природы создал намедни?»
   Не в его правилах было сдаваться, он был упрям невообразимо, особенно в мелочах. Переправа, — он должен переправиться на тот берег, — обязательный элемент туристских соревнований. Нет ничего проще. Нескольких жердин, пары тоненьких сосен, трех хлыстов ему хватит, чтобы перейти на тот берег. Надо вернуться и взять у Маленького пилу и топор. И он пошел восвояси, увязая в песке пуще прежнего, побрел. Из мансарды дома-близнеца махал ему ручкою Николай Федорович, махал ручкою, улыбался, кивал головою, даже воздушный поцелуй послал.
   Наврав Маленькому про тренировки перед осенними туристскими сборами, и про ручей сказав, и про переправу (полуправда очень украшает вранье, ему сие было известно по опыту общения с женщинами), он получил в личное пользование двуручную ржавую пилу с полутупым топором в зазубринах и довольно долго возился, пытаясь пилу развести, а топор наточить, в чем не особенно преуспел.
   Но несколько тонких стволов были им спилены, хоть он и изматерился, наломавшись вдосталь с дурацкой двуручной пилой на одного. Род деятельности был, впрочем, для него привычный. Насвистывая, он обрубил ветки, сложил их у прибрежных сосен аккуратненько, как всегда в лесу делал, терпеть не мог пакостить в лесах; потом сплотил стволы, связал тонкими ветвями, обрывками проволоки и веревок, найденных у Маленького в сарае, и перекинул самородистый мостик на тот берег самозваного ручья.
   Он остерегся перекидывать рюкзак на тот берег; решил сначала перейти по мостику туда, потом вернуться за рюкзаком. Он успел дойти, балансируя, до середины. Под комлями жердин на той стороне поплыл песок. Берег неспешно отодвигался, он уже видел осыпь, прыгнуть невозможно, кусок берега молниеносно осыпался, жердины свалились в воду, ручей их подхватил, внезапно наддав скорости течения, и уволок по своей куросиве в сторону Котлина. Он оказался в ледяной воде, дно ушло из-под ног, он выскочил к своему рюкзачку мокрый до нитки, стуча зубами, аж сердце зашлось.
   Босиком, с сухими тапочками и сухим рюкзаком в руках, побежал он к дому Маленького. Из слухового окна донесся голос Николая Федоровича, певшего мерзким козлетоном: «И утопленник стучится под окном и у ворот!»
   Он повесил сушить одежку свою над растопленной к случаю Маленьким плитою, отпился чаем с водочкой, приоделся в доходившие ему до колен портки Маленького и собственную тельняшку, внакидку драный ватник из сарая; белая ночь уже обвела окрестность неправдоподобным театральным светом.
   — Вы прямо-таки Челкаш, — сказал Маленький.
   А проходившая мимо Лара расхохоталась.
   Ему очень хотелось остановить ее, отправиться вдвоем погулять поцеловать ее, почувствовать ее в объятиях своих, он видел — она и сама не прочь, даже шаг замедлила, ожидая. Но в виде ряженого, в прикиде полного юродивого он постеснялся пройти с ней рядом, не только насмешек ее стеснялся, не хотел смешивать свой кинокомедийный облик — и романтический оттенок всякой прогулки с Ларою. Она вздохнув, ушла домой несолоно хлебавши, а он тем же манером, тоже вздохнув, ретировался на покосившуюся свою верандочку, думая; «Мы пойдем другим путем!» — имея в виду не Лару, конечно, а ручей.

Глава девятнадцатая

   Рассуждения о взаимосвязи вещей. — Человек номер пять.
   — Наш Николай Федорович, — сказал сидящий по-турецки на кровати Гаджиев, — натуральное чудо; одного только понять не хочет: его идея воскрешения есть продолжение смерти, с коей он якобы борется, а на самом деле взаимодействует, рука об руку идет. В самом деле, как воскреснешь, не умерев? Сначала обождите, пока человек помрет, потом извольте его воскрешать. Вам это не кажется смешным? Такая взаимосвязь? Такие взаимопроникновения кажущихся антиномий?
   — Ничуть, — вымолвил Костомаров, стоя у окна и барабаня пальцами по стеклу.
   Стекло было все в каплях, прошел быстрый внезапный дождь, возрыдал, улетел, оставив за собою вещественные доказательства бурных слез — на оконной раме и на заоконных пышных гроздях сирени.
   — Только не говорите: я всюду вижу взаимосвязь между явлениями, предметами, состояниями. Я и не отрицаю. Это мой конек. Весь мир пронизан тончайшими невидимыми нитями взаимосвязей и влияний. Всё влияет на всё. Я люблю смотреть на сеть паука. Но по сравнению с сетями, опутавшими всех и каждого, всё и вся, она проста и одномерна. Вы меня не слушаете?
   — Нет, почему же, слушаю. Я отвлекся, подумал о стекле другого окна в точно таких же каплях, и сирень была в каплях под окном, подобная этой. Я был молод, влюблен, собирался объясниться.
   — Вот натуральная иллюстрация к тексту о влияниях! — воскликнул Гаджиев. — Хотя в данном случае речь идет только о простых ассоциациях. Ассоциации с некогда виденным и испытанным — довольно-таки мощный фактор, если мы успеваем их осознать, не проскакиваем на ходу. Это прошедшее время детонирует в настоящем моменте, правильно я говорю?
   Костомаров улыбнулся.
   — Точнее, наше прошлое желает услышать эхо нашего настоящего. Наше, ныне складированное в уголке памяти, прошлое. Никакого прошедшего времени на самом деле нет, оно никуда не идет. Часы наши идут. И мы сами тащимся. У нас вульгарно-пространственное представление о времени.
   —Я и не собирался вторгаться в ваше королевство, — весело сказал Гаджиев, отхлебнув зеленого чая из синей пиалы, — я о влияниях. Мы влияем друг на друга. Все и каждый. Хотим мы этого или не хотим. Мнения, слова, красноречивые взгляды, ритмика речи и движений, цвет одежды, биоэнергетический резонанс или диссонанс; а помыслы? а чувства? а ожидания? а установки? Да мы живем в сплошном колдовстве! Говорят: Луна влияет на океаны и моря; так ведь и на нас тоже! И не только она, все планеты и звезды влияют!
   — Признаете астрологию?
   — Конечно, признаю. Не толкования как таковые, а существование астрологии как отражения объективной картины мира. Меньше подвержены воздействию люди свободные и граждане дубоватые; но свободных днем с огнем не сыскать, а дубоватые, хоть и меньше подвержены, сами воздействуют на окружающих своими методами, так на так и выходит.
   — Сколько лет я вас слушаю, Гаджиев? Десять? Пятнадцать? И все слушать не устаю, хотя речи ваши, с одной стороны, вполне темные, с другой стороны, блистательно иллюстрируют ваши магические представления о мироздании. Это и есть магия: наука о воздействиях и тайных взаимосвязях. В двух аспектах: теоретическом и практическом. Практический аспект в значительной мере являет собой тривиальное чародейство.
   — Чародейство, чародейство! — закивал Гаджиев еще веселее. — Вам не приходило в голову, почему среди представительниц прекрасного пола так много ведьм? Они кокетничают, то есть подколдовывают отчаянно. И постоянно. И побрызгалась она приворотным зельем: духами «Белая сирень».
   — А наш брат разве ихнюю сестру не соблазняет?
   — Конечно, конечно, но большей частию в ответ на призывы. Во всех желаниях, мечтах, сексуальных играх идет колоссальная наводка животного магнетизма, не всегда контролируемого.
   — Скажите, вы считаете все влияния дурными? Разве хороших нет?
   — Я их сейчас не рассматриваю с точки зрения морали или пользы, только безоценочно. Кстати, о морали. Меня очаровала девушка на берегу, Лара. С величайшим удовольствием закрутил бы с ней роман.
   — Вы для нее староваты.
   — Для романа сие не помеха.
   — Она несовершеннолетняя.
   — Очень жаль. Я согласен, впрочем, на роман без лишения невинности. С объятиями на песке, поцелуями и безумными страстями. С букетами сирени. Так даже лучше.
   — Вы ей в отцы годитесь.
   — Я всем гожусь во всё.
   — Ну, она вам не подходит.
   — Очаровательная барышня, как и настоящая женщина, подходит всем.
   — Дело за малым! Надо чтобы и ей захотелось с вами роман крутить.
   — А колдовство-то на что?! — вскричал Гаджиев. — Чародейство? Внушение мыслей на расстоянии?
   — Фи, Гаджиев, флиртовать с загипнотизированной дурочкой...
   — Они все загипнотизированные дурочки.
   — А вас не пугает, что Лара — произведение Николая Федоровича? Что она из тех, кого он воскресил?
   — Знаете, — сказал Гаджиев, — мне иногда мерещится, что он и нас с вами воскресил. Не будем такую возможность исключать.
   — Меня смущает, — Костомаров продолжал глядеть в стекло в дождевых каплях, на сей раз не на сирень, а вдаль, где за соснами маячил клочок залива с горизонтом, — субъективность и хаотичность подбора персоналий для эксперимента. Системность тут нужна, системность, четко разработанная программа исследований...
   — Николай Федорович чрезвычайно эмоциональный человек. Вся его работа, хотя в идее есть нечто гениальное, не спорю, пропитана эмоциями. С таким наплывом чувств следует искусством заниматься, даже и не колдовством. Очевидно, в его деятельности видим мы смесь науки, искусства, чародейства — и сам он от подобной смеси в упоении, она действует, как веселящий газ. Поймите меня правильно. Я ему помогать не отказываюсь. Человеку науки не худо бы иногда остыть и поразмыслить. Отойти в сторону и глянуть на себя со стороны. Чаю зеленого хотите?
   — Я зеленый не пью, у меня от него бессонница.
   — Человек науки, — продолжал Гаджиев, — должен быть как минимум человеком номер пять.
   — Что-что?
   — Помните, я вам говорил, существует деление людей на семь категорий: человека номер один, живущего преимущественно физической жизнью, человека номер семь, достигшего максимально возможного для человеческого существа развития.
   — Пожалуй, выпью вашего чая, — Костомаров наконец-то отвлекся от окна. — Очень мило, мне только номера не нравятся, как в бане бирка на щиколотке. И почему именно семь? Кто их знает, сколько таких степеней? Может, семь миллионов? Может, столько, сколько сапиенсов? А смешанные типы? Вот у дикаря знаете сколько слов вместо нашего «лодка»? У него разные слова обозначают лодку на берегу, лодку на море, лодку перевернутую, лодку на реке, лодку маленькую, лодку большую, лодку с рыбой — все виды и состояния лодок запечатлены в лексиконе, ситуация обрисовывается самим словом с ходу. Вы же, как дикарь ученый, нумеруете и упрощаете. К тому же, чтобы пользоваться вашей классификацией, нужно то ли ее вызубрить, как катехизис, то ли с собой табличку носить. Тоже мне, человек номер четыре. То ли дело: «берестяная лодка, полная рыбы» — одно слово! Будучи дикарями, то есть людьми номер минус один, ноль и один, мы, право, были более продвинуты. Да неужели вы обиделись?
   — Ничуть, — преувеличенно равнодушно отвечал Гаджиев.
   — Опять-таки, человек текуч, изменчив, сам с собой не совпадает; а озарения? а откровения? В работе своей будет он сверхразвит, в бытовой сфере полный дурачок, в области эмоциональной середина на половину. Он у вас будет обвешан номерами, номерками, будет их путать, терять, ронять.
   — Что вы меня разубеждаете? Оставайтесь при своем мнении. Я считаю такую классификацию единственно верной. С вашей стороны, весьма бестактно спорить со мной на эту тему.
   — Ладно, полно, в области ясной для вас и темной для меня науки психологии я уж, точно, человек номер минус пять. Меня надо учить правильно общаться. Тактично. Корректно. Я на уровне «спасибо» и «здравствуйте». На меня постоянно обижаются, хоть у меня и в мыслях нет людей задевать. Как избавиться от мерзкой привычки говорить, что думаешь? Что на уме, то и на языке?
   — Это разве не у пьяных? — мрачно спросил Гаджиев.
   Гаджиеву хотелось, чтобы Костомаров ушел, тот и ушел, сказав, что намерен прогуляться перед ужином. Иногда Гаджиеву не нравилось, даже неприятно было, послушание окружающих, выполняющих его беззвучные (мысленные) приказы, но его раздражала в эти минуты не собственная власть над людьми, его бесили сами люди, он их презирал. Потом острота презрения снималась, можно было жить дальше. Гаджиев предпочел бы встретить кого-нибудь, кто не был бы гипнабелен, кто сопротивлялся бы, кто оказался бы сильнее его. Но ему попадались одни слабаки.

Глава двадцатая

   Вторая попытка. — Встреча с молочницей. — «Теперь пути не будет». — Попытка два-бис.
   «Ладно, — решил он, — ладно, пропади пропадом бесовский ручей, кто мне мешает просто перейти шоссе и выйти к станции лесом или одной из улочек?!»
   И, с рюкзачком на левом плече, раным-рано поутру двинулся он к шоссе, но, дабы не встретить в очередной раз курсирующего с мешком от почтового ящика к дому Николая Федоровича, сначала прошел он изрядное расстояние за курируемый грядущим нобелеатом почтовый облезлый ящик по тропке вдоль шоссе.
   Навстречу ему по шоссе ехала старая-престарая телега, в телегу впряжена была смирнейшего вида сивая кобыла; в качестве возницы восседала с вожжами в руках не очень старая и очень загорелая женщина в белом платочке.
   — Тпр-р-р-у-у! — сказала женщина кобыле, поравнявшись с ним и улыбаясь ему; оказалось — у дамы с вожжами один-единственный зуб — остальные блистательно отсутствуют, при этом дама ничуть не стеснялась улыбаться во весь рот.
   — Молодой человек, не нужно ли вам молока? Недорого продаю, молоко хорошее.
   В телеге стояли огромные бидоны, между бидонами сидела тихая маленькая тощенькая сероглазая девочка.
   — Спасибо, нет, — отвечал он улыбающейся однозубой молочнице.
   — Вы ведь от домов идете? — спросила та. — От домов на берегу?
   — Да.
   — Не заметили, Адельгейда дома? На станцию в магазин не ушла?
   — Не видел.
   — А я вот вас никогда тут не видала.
   — Вы туда молоко привозите? В дома на берегу? — спросил он просто для поддержания разговора, потому что телега стояла, а молочница смотрела на него не без любопытства.
   — Да, два раза в неделю. Вы, должно быть, гость чей-нибудь?
   — У Маленького веранду снимал.
   — Надо же, — сказала молочница, — они ведь никогда никому не сдают. Попробовать молочка не хотите?
   — Я уезжаю, мне молоко покупать ни к чему.
   — Как это уезжаете? Поезда отменены.
   — Совсем? — спросил он, растерявшись.
   — Почему совсем? Один прошел в пять пятнадцать, второй — в шесть десять. До шести вечера поезда отменены. Рельсы, что ли, ремонтируют.
   — Не может быть.
   — Может, может. Знаю точно. Мне внучку сегодня в город везти. Куда же ее в пять утра? Я сегодня молоко развозить не собиралась, да до шести все равно не выехать.
   Лошадка тронулась неспешно, он нехотя, с неудовольствием поплелся за телегою.
   «Не везет, вернулся, плохая примета, теперь пути не будет».
   Он вернулся к шоссе в начале шестого. Его ожидал очередной сюрприз. Словно весь транспорт области курсировал по одному маршруту, машины шли сплошняком, ему было не перебежать на ту сторону. Сперва он решил — все из-за отмены поездов. Но и в шесть, когда поезда пошли, он слышал их шум там, далеко, наверху, и грохот товарных, и мерный, не такой длительный, стук колес электричек, картина не изменилась. До семи часов пытался он найти окно в сплошном автомобильном потоке; ни одного интервала, ни малейшей возможности оказаться на той стороне ему не представилось.
   В семь он сдался.
   Его любимое пространство восстало, оно было заодно с Николаем Федоровичем. С шоссе ему так же не везло, как с ручьем. У него были еще две возможности: попробовать двигаться в сторону дюны куда шли они с Ларою на дальний пляж, и там, отмахав километров пять, перейти шоссе в месте, где строили виадук, в точке объезда, в зоне дорожных работ; либо попытаться отплыть подальше, поглубже и пересечь ледяной ручейный поток, который, возможно, где-нибудь да рассеивался, пропадал, растворялся. Поскольку в приметы он верил, он отложил третью попытку на следующий день.
   Жизнь научила его: не надо зацикливаться на неудачах, неудачи липки и мстительны, следует выкинуть их из головы, полегкомысленней, полегкомысленней, отстанут сами.
   — Нет ли у вас лодки? — спросил он Маленького.
   — Вон их сколько на пляже лежит, не знаю чьи, да все дырявые, ветхие, блезир один. А у меня нету.