— Как же — у воды живете, а лодки нет?
   — Вода воде рознь, — рассудительно отвечал Маленький. — Жил бы у озера, у реки, может, была бы и лодка. А на заливе не обзавелся. Зачем мне лодка? А вам зачем?
   — Барышню бы покатал.
   — Спросите у Николая Федоровича, у него в сарае лодка имеется; ежели в приличном состоянии... Что-то я никогда его на веслах не видел. И не помню, чтобы он лодку смолил. Спросите, что вы теряете?
   — Да ладно, — сказал он. — Он меня не любит. Мы вечно цапаемся. В другой раз.

Глава двадцать первая

   Письмо с чердака. — Литераторы совершают кражу. — Коллективное веселье на пляже у костра. — Одиночное плаванье.
   Дорогой Виктор Сергеевич, что-то вы не балуете меня письмами. Но я на Вас не в обиде. Хотя я весьма обидчив, Вы знаете; однако сие распространяется не на всех.
   Недавно я поймал себя но довольно-таки странном желании: у меня появилась необходимость пойти к Н. Ф. на берег, дабы выпить кофе по-гречески, я даже пожалел, что подарил ему банку с кофейком, хотя жадностью отродясь не отличался, разве что мелкой скупостью, да и то из-за привычки к бедности. Не путать с нищетой; нищете свойственна особая нищенская прижимистость, сменяющаяся лихорадочной нищенской расточительностью.
   Я заметил: после первого и после второго кофепития чувствовал я необычайный прилив энергии, творческая потенция моя возрастала неизмеримо, фантазия и воображение работали с удесятеренной силой. Интереснейшие тексты, доложу я Вам, выходили из-под моего пера; вечного пера, так сказать, то есть авторучки. Мне снились остросюжетные цветные сны, я их помнил, просыпаясь, я их записывал, приукрашивал, они выстраивались в произведения, отличающиеся особой занимательностью и оригинальностью; я не хвастаюсь и не преувеличиваю, Вам предстоит в том убедиться. Постепенно, однако, сей источник стал иссякать, и у меня, как у всякого экспериментатора, эмпирика, естественно, возникла необходимость проверить: были ли мои фантазии связаны с колдовским кофейком, или то было совпадение, игра случая, игра природы. В общем, возникла натуральная идея фикс, перебивавшая все мои житейские и жизненные установки, идея фикс, которую ни совесть, ни воспитание не могли перебороть.
   Короче говоря, я рассказал сей сюжет поэту Б., тот пришел в полный восторг от предстоящей эскапады, вполне вписывавшейся в его образ поэта, обожающего погусарствовать и пошалить, и мы отправились на берег.
   Николай Федорович отсутствовал. Пока Б. отвлекал Адельгейду беседами о цветах и чтением виршей, я (о ужас! только бы биографы не узнали! Сожгите это письмо немедля, исстригите тупыми ножницами в мелкую бумажную лапшу и препроводите в мусорный бак! Пожалейте автора, исповедавшегося Вам как священнику!) хладнокровно (хотя сердце колотилось, как у малолетнего шкодника, забравшегося в чужой сад за яблоками...) и нагло стибрил бывшую свою жестянку (ныне чужую!) с кофием, мною же и подаренную хозяину дома. После чего мы с Б. откланялись и смылись. Б. утверждал: я был красен как рак, — Адельгейда, очевидно, решила: втихаря хватил из графинчика на полке спирту настоянного на лимонных корочках, или перцовки из соседнего с ним графинчика, — и то ли смутился, то ли молниеносно окосел.
   Поэт Б., запасливый, как большинство романтиков (Вам никогда не приходилось убеждаться в странном парадоксе романтических натур: ежели романтическая натура, так непременно по совместительству жох, выжига и расчетливейший тип?), оказывается, прихватило собой в суме клеенчатой котелок, сахар, пластмассовые чашки, ковшик на ручке и сказал: мы приступим прямо на пляже, только подальше отойдем, чтобы дымом костерка внимание не привлекать.
   Однако, едва мы подошли к лачуге, из нее вышел Николай Федорович, тут же направившийся к нам поздороваться и поболтать. Б. утверждает — я краснел все больше и больше и, наконец, выпалил: «Должен признаться: я только что ходил к вам в дом воровать». Николай Федорович недоуменно спросил: «Не проще ли было взять в долг? В карты проигрались?» Я от смущения перешел к возмущению, как можно?! Какой долг? Какие деньги? Какие карты? Собственное подаренье свистнул. Н. Ф. расхохотался и предложил вернуться в дом и сесть за стол с белой скатертью. Б. возразил: задумали пикничок — пусть будет пикничок, присоединяйтесь, мы только хотели подальше отойти.
   Идти подальше Николай Федорович отказался, пить кофе в лачуге отказался я, и мы развели костер метрах в десяти от нее.
   Дивный запах зелья разносился по пляжу. Подошли Лара с молодым дачником, а через некоторое время и Адельгейда с Гаджиевым, явившимся в гости без предупреждения и заставшим дома одну экономку.
   Поэт Б. пригласил всех рассаживаться вокруг костра, заодно заметив: прежде пили чашечками миниатюрными, но разного размера и дозировки, а нынче у всех одинаковые внушительные пластмассовые кружки. «Вы хоть их с верхом не наливайте, — сказал Николай Федорович, — это зелье в больших дозах пить нельзя». Никто его не слушал.
   Через полчаса Маленький принес патефон. Мы танцевали, смеялись как полоумные, прыгали через костер, Гаджиев, надев соломенную Ларину шляпу, изображал сумасшедшую старушку, Лара заливисто хохотала, хохотала до слез, даже Адельгейда улыбалась.
   — Давайте во что-нибудь поиграем, — сказал Маленький.
   Последовали — наперебой — предложения: в жмурки — прошу прошения, это была моя идея, в фанты (Лара), в шарады в лицах (Николай Федорович), в «замри!» (Гаджиев), в чепуху (Маленький; хотя для него было бы естественней предложить, ну хоть в чижа) и в бутылочку (само собой, Б.; я тут же возразил, что такая игра подразумевает изобилие девушек в цвету, а также дам, а ежели мужиков в компании перебор, то компания должна состоять из извращенцев; «Кто такие извращенцы?» — спросила Лара. «Я вам потом объясню», — отвечал Гаджиев), в «горячо-холодно» (дачник), в «море волнуется» (Адельгейда, — остальные понятия не имели, что это такое).
   Мы начали с фантов и, по-моему, впали в детство, потеряли всякую скованность и стеснительность. В Ларину соломенную шляпку накидали фантов: заколку (Адельгейда), коралловые бусы (Лара), скрепку (завалявшуюся у меня в кармане), тюбик полузасохшей синей краски (Маленький), авторучку (Николай Федорович), камешек (поднятый с песка Гаджиевым), конфету «Мечта» (поэт Б.), копейку (дачник). Адельгейда старательно сообщала, что какому фанту следует делать; Николай Федорович плясал лезгинку, Лара, которой велено было читать стихи, неожиданно прочла свои:
 
 
Я берегов не берегла,
Я отдавала их прибою,
И подвергались берега
Его веселому разбою.
Когда уходишь — поспеши,
Мила мне всякая нелепость,
Но и потопом не страши,
Мой дом — совсем не моя крепость.
Я не жалела — что жалеть?
Но со счетов волну не скину:
Воды прибавилось на треть,
Земли ушло на половину.
Не берегла я берега,
Уходишь — скатертью дорога!
Мне попадались жемчуга
И забывались, слава Богу.
 
 
   — Браво! — воскликнул поэт. — Да у вас истинный талант!
   Гаджиев поцеловал Ларе ручку, та явно была польщена; маленьким девочкам льстит, когда за ними ухлестывают дяденьки в летах; мне же в сценах подобных ухаживаний всегда видится нечто глубоко непристойное, впрочем, как Вы некогда заметили, я моралист.
   Мне досталось бегать на четвереньках и лаять, что я и произвел с великим воодушевлением (это я-то! Вы бы меня не узнали), и даже схватил зубами штанину поэта Б.. Наконец, принялись играть в жмурки.
   Дачнику выпало водить, согласно считалке; ему завязали Адельгейдиной косынкой глаза, и мы забегали от добровольного временного слепца по песку; сцена брейгелевская, однако закончившаяся вполне неожиданно.
   Движения нашего ловца удивляли сочетанием цирковой либо звериной ловкости и нескладности, у ловкого животного временами отказы вал мозжечок, подгулял вестибулярный аппарат, координационный центр не срабатывал. Мы довольно долго уворачивались от него, бегая по пляжу, подымая песочные фонтанчики и топча песчаные покровы. Внезапно поймал он Лару; может, она сама поддалась, женщина лукава, даже такая маленькая и начинающая.
   С полминуты стоял он неподвижно, держа ее за плечи. Потом, подняв ладони, слегка провел по лицу ее, желая узнать, назвать имя — отличить от Адельгейды? Я забыл, надо ли, играя в жмурки, угадать (и назвать) пойманного, входит ли сие в правила?
   Он отшатнулся от Лары и так закричал, что мы все перепугались, я вздрогнул, как в судороге, так он кричал, с неподдельным ужасом, отчаянно, громко; безнадежный вопль... я не стану терять время и изводить бумагу, подбирая эпитеты и редактируя собственное письмо, сейчас дело в самом факте.
   Сорвав повязку, глянул он ей в лицо. Лара была бледна, да и он был просто белый.
   Он бросился к заливу, скинул туфли и вбежал в воду. Он бежал долго, тут долго мелко, по голень, по колено, далее череда отмелей, далее по колено метров сто, по пояс метров пятьдесят; купальня для женщин и детей наша часть Маркизовой Лужи.
   Но он достиг-таки глубины и поплыл. В одежде. Он был далеко мы видели его плохо, особенно я со своими очками.
   Топился ли он? Желал ли достичь Кронштадта? Приступ безумия егоохватил?
   — А ведь он тонет, — сказал Гаджиев и начал раздеваться.
   Короче, Гаджиев и Лара ринулись спасать нашего рехнувшегося пловца; они плавали прекрасно, насколько я понимаю. Им пришлось повозиться. Похоже, дачник отбивался, то ли и впрямь топился, то ли они ему представлялись чудовищами из сна, — кофе перепил, не доглядели?
   Они выволокли его из воды полумертвого. Гаджиев и Маленький делали ему искусственное дыхание; жизнь в нем проявилась, сперва рвало его водой, наглотался он изрядно; затем стало трясти. Но все это в общем-то проходило по разряду реальности, а вот когда длилась пауза, в которой мы оторопело глядели ему вслед, а он плыл, плыл и плыл...

Глава двадцать вторая

   Одиночное плаванье. — Третья попытка. — «Я маньяк». — «Все хорошо».
   Он плыл, и плыл, и плыл, и все время чувствовал ледяную стену воды слева, нескончаемую ледяную толщу ручья, неужели ему не удастся ее миновать?! Одежда намокала, тяжелела, по-прежнему пылали кончики пальцев, нащупавшие вместо нежного девичьего лица Лары безликий череп.
   Он плыл и плыл, впереди маячил Кронштадт, слишком далеко; как ясно сегодня виден купол собора. Одежда намокала, мешала, он перешел на брасс, держа голову над водой по-собачьи. Кажется, он болтался на одном и том же месте, не продвигаясь вперед, держась в воде почти вертикально, плывя почти стоя. Упорствуя, он попытался взять влево, его встретил лед невидимого ручья, не смешивавшегося с остальною водою, свело ногу, он ушел под воду, ледяные воды объяли его до души его, пронизали до костей, он глотнул обжигающего холода, но все же вынырнул, стараясь выскочить правее. Никак не налаживалось дыхание, сбился с ритма, отчаянно хватал воздух ртом, теряя и ритм движений, словно разучившись плавать. «Тону». Приближались Гаджиев и Лара, монстры, он не хотел, чтобы они его спасали, он боялся: вдруг она подплывет, и он увидит над волной золотоволосый череп? Он сделал еще одну попытку пересечь слой ледовитой нездешней воды. «Он вырывается», — услышал он приглушенный голос Лары. «Сейчас...» — отвечал Гаджиев. Он глотнул еще и еще раз, лед был и в легких, зеленые и алые круги плыли перед глазами, радужные цветы больше он ничего не видел, алая тьма, боль в сведенной ноге, нет, вы меня не возьмете, привет, счастливо оставаться.
   В следующую минуту он понял: они его все-таки вытащили, все они сгрудились вокруг него, ему давят на грудь, кто-то мерзким своим ртом дышит ему в рот, его стало рвать, только еще недоставало при всем честном народе блевать тиной, подгулявший утопленник... Ломило ребра, всё, все мышцы, даже лицевые; невыносимая боль в правой икре.
   Небо было высоким, бесцветным. Над его головой пролетали чайки, совершенно не в фокусе, он просто догадывался: чайки.
   Его трясло, знобило, он стучал зубами. Его раздели, натянули на него что-то сухое, ему было неловко, что здесь женщины, но не особенно, отключка была сильнее. Адельгейда укутывала его одеялом прямо на песке, ему растирали сведенную ногу; горячая грелка, чудесно; ему вливали в рот чай со спиртным, он еле зубы разжал, текло по подбородку, мир поплыл, поплыло небо. Он слышал — они переговаривались: отнести ли его в тень? или в дом? Его несли, ему было безразлично.
   Вынырнув из полузабытья, он долго вглядывался в ветви прибрежных сосен на фоне вечереющего равнодушного небосвода. Пролетела чайка. Он видел ее прекрасно, различимая четкая чайка. Ворс у одеяла был чуть колючий, грелка горячая. Спину ломило, нога болела отменно, но, когда он пошевелился, ее не свело. Неподалеку горел костерок, возле костерка сидела Лара в лиловом платье, босая, волосы распушены, уже высохли, лицо как лицо.
   — Чаю хотите?
   — Хочу.
   Фляга, вкус чая, мяты, малины, спиртного.
   — Как себя чувствуете?
   — Чудесно, — сказал он, — но как будто меня валтузили небольшой компанией.
   Он встал, его качнуло.
   — Вы нас с Гаджиевым чуть не утопили. Писатель все спрашивал, не эпилептик ли вы.
   — Я маньяк, — сказал он, улыбаясь очаровательной своей улыбкой.
   — Адельгейда велела привести вас к ним, она за вами присмотрит. Переночуете в тепле, она натопила, утром все будет хорошо.
   Ему не улыбалась перспектива ночевать в доме Николая Федоровича.
   — Нет уж, — сказал он, — я пойду на свою верандочку. Все и так хорошо .
   Он сделал шаг, его качнуло еще раз, Лара подхватила его под руку.
   — А вот теперь совсем замечательно, — сказал он.

Глава двадцать третья

   Осока. — Лодка, темнота, август... — Многим не спится.
   Ночью начался ветер, несильный, сосны не особо шумели, не особенно завывало на чердаке, но иногда тихие звуки мешали ему больше громких; на сей раз то был шорох осоки, острый, сухой, серо-голубой, чуть скрежещущий, проникающий в уши, в мозг, несущий тревогу, неприкаянный звук нежилых мест. Дома на берегу располагались в принципиально нежилом месте.
   Острый шорох, шелест, почти скрип не вполне земной травы. У него к осоке отношение сохранялось особое; в детстве, пытаясь ее сорвать, он сильно порезал палеи ее светлым лезвием, стал зализывать ранку, маленькая зверушка, и узнал, выяснил: кровь солоновата на вкус, подобна морской воде! Соль, кровь, осока, море, он сам с той поры находились для него в явной взаимосвязи. Шум осоки волновал его всю жизнь, вызывал в его венах и артериях подобие микроскопического прибоя. Натуральный прибой, натуральное движение приливов и отливов вызывались потоками воздуха, именуемыми ветром (ветер, как однажды он понял, можно увидеть из окна, по наклону и трепету дерев угадать, по развевающимся одеждам, по куре, ко-ко-ко-кo, несомой по дороге, к ужасу ее; ветер, хитрый невидимка, неуловимый преступник, постоянно оставлял следы, вещественные доказательства, был ими облеплен), а также притяжением (никто оного не видел, наблюдали результаты...) тел небесных, как ученые говорят. Солнечное, лунное и земное притяжение, так ему казалось, влияли на него сильнее, чем на всех известных ему людей; да, собственно, никто о таких пустяках и не думал, не находился во власти дикарских полумифических-полумагических представлений о мире: только он.
   Теперь давно очаровавшее, околдовавшее его сызмальства пространство, недавно вызволенное им из небытия, предало его, играло с ним в жестокую игру, повиновалось чуждым ему правилам и силам
   «Неужели чокнутый Николай Федорович прав, и я останусь тут навеки? Ведь у меня скоро отпуск кончится, как же я в положенный день не окажусь на рабочем месте?! Дело-то чуть не подсудное. А если выберусь, допустим, на несколько дней позже, придется врать, объяснять прогул...» Он часто врал по мелочам, особенно женщинам, но в вещах, казавшихся ему серьезными, врать не любил и не умел; прихвастнуть — другое дело, но то он и за вранье не считал.
   Он представил себе, как пробирается к сараю Николая Федоровича, сбивает замок; нет, лучше выдрать ушко, отвинтить шурупы или винты, тише, тише; ему везет, лодка в порядке, в лодке лежат и весла, и уключины, и консервная банка — вычерпывать воду со дна лодки, ежели что, и консервная банка во всей своей рыже-золотой ржавой красе на месте. Он тащит лодку к воде, в темноте никто его не видит, он минует мелководье, он правильно подгадал к приливу, и вот уже он стоит во весь рост в лодке, глядя на берег, прощаясь; больше он их не увидит! Они его, надо думать, тоже. Ночной театр: окна освещены, в окнах фигуры, каждый в своем окне занят своим, они не видят друг друга, зато он их наблюдает со стороны, тихий зритель. Лара читает, облокотившись на подоконник; Маленький пишет очередной этюд на веранде своей развалюшки; Адельгейда ставит на окно букет своих любимых бессмертников, она называет их иммортелями; Николай Федорович озабоченно встряхивает пробирку, разглядывая ее содержимое на просвет. Прощайте, все! Я свободен. Кстати, почему так темно? Неужели уже август?! Что я скажу на работе?!
   Он встал покурить, сердце колотилось отчаянно, он переживал свои фантазии ничуть не меньше, чем общую реальность.
   Однако вариант с лодкой и вправду был ночной, требовал темноты, то есть именно августа; плохо, не годится. Надо же влипнуть было здесь! На юге, на побережье другого моря, он под покровом темноты давно бы удрал — так ему казалось.
   Ларе не спалось. Сперва она писала стихи, ничего толкового не получалось. Она стала грызть тыквенные семечки — у Адельгейды их было полно, всегда угощала, — и читать Дюма. Но и читать ей не хотелось. Ларе хотелось любви, любви как таковой: состояний, ощущений. О каком-либо определенном человеке она не думала. Блуждающая маска. Она разыгрывала мысленные любовные сцены то с одним, то с другим, — киноактеры, герои книг, реальные, едва знакомые люди, — но главное в этих сценах были не принцы, вполне подставные лица, а волнение, очарование, таинственная прелесть любовных переживаний. Как-то влюбилась она в одного старшеклассника; подруги не понимали, почему бы ей, например, не открыться ему: в Ларочку влюблялись мальчики из всех классов, она была чудо как хороша; этот, конечно же, ответил бы на ее чувства! Лара не была уверена, что ответил бы, самолюбие тоже ее останавливало, но и не в самолюбии было дело. Ей нужен был сам воздух любовных переживаний, озарения при встрече, подкарауливание в гардеробе, прикосновение — случайное! — на школьном вечере, а не поцелуи даже и не объятия робкие; чувства и так переполняли ее, чувства вообще (в том числе и вполне физические). Лара любила любовь — и смущалась, что любила ее.
   Белая ночь, время дежурных сезонных бессонниц, врагиня снов! Северная наша фея; точнее, ведьма... Каждый год мы всматриваемся в тебя, словно ждем чего-то, будто поезда ждем в твоем зале ожидания. Сколько нас, переживающих небывалый подъем белонощных бдений? Кто считал?
   Для Адельгейды ничего нового в бессонных ночных часах не было. Единственная новость заключалась в том, что в последнее время она не все узнавала в доме-близнеце, дом переменился еще раз. Прежде она постоянно сверяла его с тем старым жилищем из прежней жизни. Теперь он перестал совпадать сам с собой. Не все вещи находились на своих местах, под рукой: переместились невзначай своей волею? Не все и вообще находились. «Должно быть, — думала она, — это и есть старость, потеря памяти, приближение склероза, маразма, помешательства». Ей даже сосчитать балясинки на крылечке и на балконе в голову пришло: столько ли их, сколько было прежде? Но она не удосужилась их сосчитать изначально, ей было не счем сверить новые данные. Она лежала, глядя в потолок, пытаясь понять, не изменился ли цвет эмалированной кружки у рукомойника? А может, зрение ее подводит? Или два дома, по волшебству, смешиваются в третий?
   Гаджиев, поднявшись, распахнул окно на залив. Залив был виден фрагментарно из-за верхушек сосен: кусочек воды с линией горизонта. Гаджиеву не нравилось состояние молодого человека на берегу. Гаджиева связывали с пациентами его (реципиентами? подопечными?) некие неопределенные узы; и вот в нынешней обратной связи, в «ау!», в эхе в отсвете, нечто почти пугало его. Нечто; что? Пока он не ведал. Неужели юноша так отличался изначально от всех, с кем Гаджиеву приходилось иметь дело? Или у этих нынешних молодых принципиально иная психология, требующая иного ключика? Неопределенность, неопределимость, нечеткость тревоги заставили Гаджиева нахмурить брови и пожевать усы. «Ладно, спокойствие прежде всего, там разберемся».

Глава двадцать четвертая

   Четвертая попытка. — В сторону дюны. — Шаровая молния. — Воздушная стена. — Тьма.
   Он методично собирал рюкзачок. Тихо, тихо, двигаться плавно, не разбудить Маленького.
   Маленький не спал, лежал, не шевелясь, слушал, как ходит жилец по верандочке, как еле слышно притворяет за собой дверь, спускается по скрипучему крылечку. Переждав еще минут десять, Маленький поднялся и пошел на кухню за папиросами.
   Тихо, двигаться плавно, все еще спят, какое славное утро. Он был почти уверен: четвертая попытка ему удастся, он благополучно достигнет строящейся автострады, поднимется к станции, поминай как звали.
   Весело и беззаботно направился он к дюне, открывающей ему путь на дальний пляж.
   Залив безмолвствовал, ни отлива, ни прилива. Безоблачное невинное небо. Ни одной машины на шоссе, судя по тишине. Он чуть не свернул к шоссе, но раздумал: нет уж, следуем задуманному плану, так оно вернее будет.
   Большая улитка ползла к воде. Усмехаясь, он позволил ей перейти ему дорогу. Но, когда он пошел дальше, сердце ёкнуло, словно перепустил он пересекающую путь черную кошку, напрасно помедлил, дурной знак прозевал. «Какая улитка? Что она тут делает? Почему, собственно, тащится к воде? Топиться собралась, дура огородная?»
   Воздух незаметно, исподволь сгущался, сохраняя прозрачность. Он почувствовал слабую вибрацию у щек и скул, звон в ушах. По мере приближения к дюне вибрация и звон усиливались.
   Казалось, он не двигался с места, шел, шел и шел, оставаясь на овне замеченного им валуна в воде у первой отмели. Он пошел быстрее. Валун стоял с ним вровень .
   Удар грома заставил его повернуть голову к лесу и рассмотреть незнамо откуда взявшуюся грозовую тучу .Но он не раз оказывался под грозою, грозы его не пугали; напротив, вид тривиальной тучи даже его подбодрил. Валун вроде бы подался назад, дюна немного приблизилась.
   Периферийным зрением заметил он вспышку света, сигналившую в подступающей от шоссе полумгле.
   Небольшой светящийся шар, переливающийся, мерцающий, плыл на него со стороны прибрежных сосен. Он читал о шаровых молниях, ему о них рассказывали, но видеть их ему не приходилось. Шар размером с бильярдный, свет голубовато-белый, местами отливающий желтизной. Со стороны, противоположной направлению движения шара, увидел он у маленького светила мышиный хвостик, шлейф кометы. Шар явно заинтересовался им и повернул в его сторону. Он побежал, отбежал к воде. Шар следовал за ним. Он стал петлять по песку по-заячьи, передвигаясь по немыслимой траектории, достигая время от времени полосы осоки перед прибрежными соснами. Шар повторял, не торопясь, его петли и зигзаги.
   Он остановился. Шар тоже остановился в воздухе, выжидая.
   Он сел на песок передохнуть, ребра ходили ходуном, не перевести дыхания. Шаровая молния ждала, когда он отдохнет. Он решил ее перехитрить.
   Вскочив, он прыгнул с места и снова сел на песок. Шар подплыл к нему и опять остановился.
   Так продвинулся он к дюне еще в три присеста, тремя прыжками. Увлекшись игрой с шаром, он поначалу не заметил, как сгущается и сгущается воздух при подходе к дюне, сохраняя видимую прозрачность.
   Над гребнем дюны встретила его плотная воздушная стена. Задыхаясь, он разбежался, надеясь проскочить ее с налету, преодолеть. Его отбросил невидимый барьер, пружинящий, точно гигантская резиновая толща. Поднявшись, он снова разбежался, и опять его откинуло. Он забыл про шар, и, когда в третий раз отлетал он от невидимой стены, шар его настиг.
   Удар в затылок, немыслимой силы удар, ожог. Падая, увидел он вставший до небес, подобный цунами, залив и различил в собирающейся накрыть его чудовищной толще воды ухмыляющуюся, увеличивающуюся несоразмерно, морду улитки. Его объяла тьма.
   Тьма шуршала осокой, заматывала его в непроницаемый черный душный бархат, гасила малейшую искорку под веками, исполненная космогонического беспросветного оттенка одного из маршрутов федоровских воскрешенных.

Глава двадцать пятая

   Снова в домике-прянике. — Музыка Маркизовой Лужи. — Гибельные звуки. — Неверная явь. — Адельгейда и шаровая молния. — Несколько реплик по поводу колдовства.
   Открыв глаза, он увидел лицо Лары.
   — Так ты на самом деле — улитка? — спросил он еле слышно.
   — Он бредит, — сказала Лара.
   Головная боль застила свет, наполняла мир. Уплывая снова, он увидел потолок верандочки и услышал гулкий, звенящий ответ Маленького:
   — Положите ему под голову грелку со льдом.
   Голубой купол театрально светящегося неестественным светом нездешнего небосвода сменил потолок, помедлил, удалился, растворился во мгле.
   Была мгла.
   Мало-помалу он различил в ней колеблющуюся, толкущуюся, тревожную воду Маркизовой Лужи. Он видел весь водоем целиком с высоты птичьего полета неведомой птицы, поднимающейся высоко-высоко в ночной тьме, невесть зачем, в ночное пространство.