Другая, Анаис, была тоже брюнетка, с грубоватым лошадиным лицом, скуластая и румяная. Но и та и другая производили впечатление какого-то равновесия, какой-то словно излучавшейся от них внутренней силы - того благородства, которое свойственно людям, не знающим разлада между тем, что они думают, что представляют собой и что делают.
   Разговор возобновился.
   Мечтательный Скада говорил о справедливости.
   - Вносить как можно больше справедливости во все свои отношения с другими людьми, - проповедовал он со свойственной ему вкрадчивой мягкостью. - Это и есть то самое, что необходимо для умиротворения человечества.
   - Как же! - вмешался Кийёф. - Твоя справедливость - я, не задумываясь, голосую за нее! Но не в этом дело!.. Чтобы установить мир во всем мире, слишком рассчитывать на нее не приходится: нет на свете больших кляузников и ябедников, чем какой-нибудь вредный тип, помешанный на справедливости!
   - Ничего нет прочного без любви, - прошептал маленький Ванхеде, остановившийся возле Жака. - Мир - это дело веры... веры и милосердия... Несколько секунд он стоял неподвижно, потом удалился с загадочной улыбкой на губах.
   Жак заметил Патерсона и Альфреду, которые шли через комнату, продолжая вполголоса беседовать между собой. Они неторопливо направлялись в другой зал, где должен был находиться Мейнестрель. Молодая женщина казалась рядом с англичанином совсем миниатюрной. Длинный и гибкий, с трубкой в зубах, он наклонялся к ней на ходу. Тонкие черты гладко выбритого лица, светлая кожа, всегда хороший покрой костюма, как бы ни был он изношен, делали внешность Патерсона более изысканной, чем у товарищей. Альфреда, проходя мимо группы Жака, обратила к ним свой глубокий взгляд, в котором иногда, как и в эту минуту, неожиданно вспыхивали искры, как будто от тайного огня, говорившего о том, что ей уготована какая-то героическая судьба.
   Патерсон улыбнулся Жаку. У него был воодушевленный и счастливый вид, что еще более молодило его.
   - Ричардли мне отдал все это, - воскликнул он с мальчишеской живостью, протягивая Жаку початую пачку табака. - Сделай себе папиросу, Тибо!.. Не хочешь?.. Напрасно... - Он вдохнул в себя дым и с наслаждением выпустил его через ноздри. Уверяю тебя, друг, табак - вещь поистине восхитительная!..
   Жак с улыбкой проводил их взглядом. Затем, в свою очередь, машинально направился к двери, за которой они только что скрылись, но остановился на пороге и оперся о косяк.
   Из-за двери доносился голос Мейнестреля, сухой и резкий, с саркастической интонацией на концах фраз.
   - Конечно, я не собираюсь принципиально отказываться от "реформ"! Борьба за реформы может в некоторых странах стать боевой программой. Благосостояние, достигнутое пролетариатом, может, поднимая его уровень, в известной мере содействовать его революционному воспитанию. Но ваши "реформисты" воображают, что реформы есть основное средство достижения цели. Между тем это лишь одно из средств среди множества других! Ваши реформисты воображают, что социальное законодательство и экономические завоевания, повышая уровень жизни пролетариата, одновременно и неуклонно повышают его общественную активность... Но это еще вопрос! Они воображают, что одних реформ достаточно, чтобы приблизить час, когда пролетариату стоит лишь захотеть, и политическая власть сама свалится ему в руки. Но это еще вопрос!.. Никакие роды не обходятся без великих мук!
   - Не бывает революции без бурного кризиса, без Wirbelsturm!* - сказал чей-то голос. (Жак узнал немецкий выговор Митгерга.)
   ______________
   * Циклона (нем.).
   - Ваши реформисты жестоко ошибаются, - продолжал Мейнестрель Ошибаются вдвойне: во-первых, потому, что переоценивают силы пролетариата, во-вторых, потому, что переоценивают возможности капитала. Пролетариат еще очень далек от той степени зрелости, которую они ему приписывают. У него нет ни достаточной спайки, ни достаточно зрелого классового сознания, ни... так далее - для того, чтобы перейти в наступление и завоевать власть! Что же касается капитала - ваши реформисты воображают, что если он идет на уступки, значит, он даст себя проглотить по кускам, от реформы к реформе. Это абсурд! Его контрреволюционность, решимость, сопротивляемость не ослабели. Его макиавеллизм непрестанно готовит контрнаступление. Неужели вы думаете, будто он не знает, что делает, соглашаясь на реформы, которые подсказывают ему официальные партийные вожди, - ведь это расслаивает трудящихся и тем самым разрушает единство рабочего класса! И так далее... Конечно, я знаю, что капитал глубоко расколот изнутри; я знаю, что, несмотря на некоторые внешние признаки обратного, капиталистические противоречия все возрастают! Но тем больше оснований полагать, что, прежде чем дать себя сбросить, капитал пустит в ход все имеющиеся в его распоряжении козыри. Все! И один из тех, на которые он, правильно или нет, рассчитывает больше всего, - это война! Война, которая разом должна вернуть ему позиции, отнятые социальными завоеваниями! Война, которая должна ему позволить разъединить и парализовать пролетариат!.. Во-первых, разъединить - потому что нельзя сказать, будто пролетариату в целом недоступны патриотические чувства; война противопоставит значительные массы националистически настроенного пролетариата массам, сохранившим верность Интернационалу... Во-вторых, парализовать, - потому что с обеих сторон фронта наиболее сознательная часть трудящихся будет уничтожена на полях сражений; а оставшиеся будут либо деморализованы - в побежденной стране, либо их легко будет парализовать и усыпить - в стране победившей...
   VI
   - Уж этот Кийёф! - послышался совсем рядом голос Сергея Желявского.
   Заметив, что Жак отошел от собравшихся, он последовал за ним.
   - Смешно видеть, как глубоко сидит в нас все, что заложено с детства... Не правда ли? - Он казался еще более отрешенным, чем обычно. - А ты, Тибо, спросил он, - как ты стал (он поколебался назвать Жака революционером)... как ты пришел к нам?
   - О, я!.. - произнес Жак, чуть улыбнулся и подался назад, как будто уклоняясь от ответа.
   - А я, - подхватил Желявский с радостной решимостью робкого человека, который уступил наконец искушению поговорить о самом себе, - я хорошо помню, как все это шло одно за другим, с самого моего бегства из гимназии. Однако мне кажется, что я уже тогда был хорошо подготовлен... Первый толчок я получил гораздо раньше... В раннем детстве...
   Говоря, он сжимал и разжимал кулаки, и, наклонив голову, рассматривал свои руки, белые, немного пухлые руки с короткими, квадратными на концах пальцами. Вблизи заметно было, что кожа на его висках и вокруг глаз испещрена мелкими морщинками. У него был длинный, торчащий вперед нос с плоскими ноздрями, похожий на долото, который еще больше выделялся из-за косой линии бровей и убегающего назад лба. Огромные светлые усы, каких никто не носил, казались сделанными из какого-то неизвестного невесомого вещества; они развевались по ветру, легкие, как вуаль, зыбились, как та облакоподобная борода, какую можно наблюдать у некоторых дальневосточных рыб.
   Он легонько подтолкнул Жака в уголок, за газетным столом, где они оказались одни.
   - Отец у меня, - продолжал он, не глядя на Жака, - управлял большим заводом, который сам же он и построил в родовом поместье, в шести верстах от Городни{333}. Я все прекрасно помню... Но, знаешь, я об этом никогда не думаю, - сказал он, поднимая голову и уставив на Жака ласковый взгляд. Почему же сегодня?..
   Жак умел слушать внимательно, серьезно и сдержанно, и товарищи постоянно изливали ему свою душу. Желявский улыбнулся еще шире.
   - Забавно все это, не правда ли? Я вспоминаю наш большой дом, и садовника Фому, и маленький поселок на опушке, где жили рабочие... Прекрасно помню себя совсем еще ребенком, я вместе с матерью присутствовал на церемонии, которая повторялась каждый год, - кажется, в именины отца. Это было на заводском дворе; отец стоял один за столом, на котором было блюдо с кучей серебряных рублей. И все рабочие проходили мимо него, один за другим, молчаливые, с согнутой спиной. И каждому отец давал монету. А они один за другим брали его руку и целовали... Да, в те времена так водилось у нас в России; и я уверен, что в некоторых губерниях так делается и теперь, в тысяча девятьсот четырнадцатом году... Мой отец был очень высок ростом и широк Б плечах, всегда держался прямо; я его боялся. Может быть, и рабочие тоже... Вспоминаю, что после завтрака, в десять часов, когда отец надевал в передней шубу и шапку, чтобы идти на завод, я видел, как он каждый раз вынимал из ящика пистолет и разом, вот так, засовывал его в карман! Он никогда не выходил без палки, большой свинцовой палки, очень тяжелой, которую мне трудно было поднять, а он, посвистывая, вертел ее между двумя пальцами... - Почувствовав, что увлекся воспоминаниями об этих подробностях, Желявский улыбнулся. - Мой отец был очень сильный человек, - продолжал он после краткой паузы. - Из-за этого он и внушал мне страх, но я и любил его за это. И со всеми рабочими было, как со мной. Они боялись его, потому что он был тверд, деспотичен, а если надо было, даже жесток. Но и любили его за силу. А кроме того, он был справедлив; безжалостен, но очень справедлив!
   Он снова остановился, как будто охваченный запоздалым сожалением; но, успокоенный вниманием Жака, возобновил свой рассказ:
   - Затем однажды все в доме расстроилось. Входили и выходили какие-то люди в форме... Отец не пришел к обеду. Мать не хотела садиться за стол. Хлопали двери. Слуги бегали по коридорам. Мать не отходила от окна... Я слышал слова: "стачка", "бунт", "полицейский наряд"... И вдруг внизу закричали. Тогда я просунул голову сквозь лестничные перила и увидел длинные носилки, покрытые грязью и снегом, и на них - что я увидел? - отца, в разодранной шубе, с обнаженной головой... отца, ставшего вдруг совсем маленьким, - он лежал какой-то скрюченный, и рука у него свисала... Я заревел. Но мне накинули на голову салфетку и вытолкали на другую половину дома к горничным, которые читали перед иконами молитвы и болтали, как сороки... В конце концов я тоже понял... Это было дело рабочих, тех, которых я видел, когда они, сгибая спины, проходили перед отцом и целовали ему руку; это были рабочие, те Самые, и в этот день они больше не захотели целовать руку и получать рубли... И они сломали машины И сами стали сильнее всех! Да, рабочие! Сильнее отца!
   Больше он не улыбался. Он крутил кончики своих длинных усов и свысока, с торжественным видом смотрел на Жака.
   - В этот день, дорогой мой, все для меня переменилось: я перестал быть сторонником отца, я стал на сторону рабочих... Да, в тот самый день... Впервые Я понял, как это огромно, как прекрасно - масса приниженных людей, которые вдруг выпрямляют спину!
   - Они убили твоего отца? - спросил Жак.
   Желявский разразился смехом, как мальчишка.
   - Нет, нет... Только синяки от побоев, так, пустяки, почти ничего... Только после этого отец уже не был больше управляющим. Он так и не вернулся на завод. Жил с нами, пил водку и беспрестанно мучил мою мать, слуг, крестьян... Меня отдали в гимназию, в город. И я уже не возвращался домой... А два или три года спустя мать написала мне однажды, что надо молиться и горевать, потому что отец умер.
   Он стал снова серьезен. И очень быстро, словно для себя самого, добавил:
   - Однако я уже больше не молился... И вскоре за тем я бежал...
   Несколько минут оба молчали.
   Жак опустил глаза и вдруг подумал о своем собственном детстве. Он вновь увидел дом на Университетской улице; он ощущал затхлый запах ковров и обоев, специфический теплый запах отцовского кабинета, как тогда, когда он вечером возвращался из школы... Снова видел старую мадемуазель де Вез, семенящую по коридору, и Жиз, шалунью Жиз, с круглым лицом и прекрасными, дышащими верностью глазами... Видел класс, уроки, перемены... Вспоминал дружбу с Даниэлем, подозрения учителей, безрассудный побег в Марсель, и возвращение домой вместе с Антуаном, и отца, который ожидал их тогда, стоя в передней под люстрой в своем сюртуке... А потом - проклятое заточение в исправительной колонии, камера, ежедневные прогулки под надзором сторожа... Невольная дрожь пробежала у него по спине. Он поднял веки, глубоко вздохнул и огляделся вокруг.
   - Смотри-ка, - сказал он, выходя из угла, где они находились, и отряхиваясь, словно собака, вылезшая из воды, - смотри вот Прецель!
   Людвиг Прецель и его сестра Цецилия только что вошли. Они пытались ориентироваться среди различных групп, как вновь прибывшие, еще плохо знакомые с обстановкой. Заметив Жака, оба разом подняли руки и спокойно направились к нему.
   Они были одинакового роста, темноволосые и до странности похожие друг на друга. И у брата и у сестры на круглой, несколько массивной шее красовалась античная голова с неподвижными, но отчетливо вылепленными чертами, стилизованная голова, казалось, не столько созданная природой, сколько изваянная по классическому канону: прямой нос продолжал вертикальную линию лба без малейшего изгиба на переносице.
   Взгляд почти не оживлял эту скульптурную маску; разве что глаза Людвига светились чуть живее, чем глаза его сестры, в которых вообще не отражалось никакое человеческое чувство.
   - Мы вернулись вчера, - объяснила Цецилия.
   - Из Мюнхена? - спросил Жак, пожимая протянутые ему руки.
   - Из Мюнхена, Гамбурга и Берлина.
   - А прошлый месяц мы провели в Италии, в Милане, - добавил Прецель.
   Маленький брюнет с неровными плечами, проходивший в эту минуту мимо них, остановился, и лицо его просияло.
   - В Милане? - произнес он с широкой улыбкой, обнажившей прекрасные лошадиные зубы. - Ты видел товарищей из "Avanti"?
   - Ну конечно...
   Цецилия повернула голову:
   - Ты оттуда?
   Итальянец сделал утвердительный жест и повторил его несколько раз, смеясь.
   Жак представил его:
   - Товарищ Сафрио.
   Сафрио было, по крайней мере, лет сорок. Он был невысокий, коренастый, с довольно неправильными чертами. Прекрасные глаза - черные, бархатные, сверкающие - освещали его лицо.
   - Я знал твою итальянскую партию до тысяча девятьсот десятого года, заявил Прецель. - Она была, правду сказать, одна из самых жалких. А теперь мы видели стачки Красной недели!{336} Невероятный прогресс!
   - Да! Какая мощь! Какое мужество! - вскричал Сафрио.
   - Италия, - продолжал Прецель поучительным тоном, - конечно, много извлекла из примера организационных методов германской социал-демократии. Поэтому итальянский рабочий класс теперь сплочен и даже хорошо дисциплинирован, он действительно готов идти во главе! В особенности сельский пролетариат там сильнее, чем в любой другой стране.
   Сафрио смеялся от удовольствия.
   - Пятьдесят девять наших депутатов в палате! А наша печать! Наша "Аванти"{336}! Тираж - более сорока пяти тысяч для каждого номера! Когда же ты был у нас?
   - В апреле и мае. На Анконском конгрессе.
   - Ты их знаешь - Серрати{337}, Веллу?
   - Серрати, Веллу, Баччи, Москаллегро, Малатесту{337}...
   - А нашего великого Турати{337}?
   - Да ведь он же реформист!
   - А Муссолини? Он-то не реформист, нет! Настоящий! Его ты знаешь?
   - Да, - отвечал лаконически Прецель с неуловимой гримасой, которой Сафрио не заметил.
   Итальянец продолжал:
   - Мы жили вместе в Лозанне - Бенито и я. Он ждал амнистии, чтобы получить возможность вернуться к нам... И каждый раз, когда он приезжает в Швейцарию, он навещает меня. Вот и зимой...
   - Ein Abenteurer*, - прошептала Цецилия.
   ______________
   * Авантюрист (нем.).
   - Он из Романьи, как и я, - продолжал Сафрио, обводя всех смеющимся взглядом, в котором мерцала искра гордости. - Романец, друг и брат по детским забавам... Его отец содержал таверну в шести километрах от нашего дома... Я хорошо знал его... Один из первых романских интернационалистов! Надо было его послушать, когда он в своей таверне произносил речи против попов, против "патриотов"! А как он гордился сыном! Он говорил: "Если когда-нибудь мы с Бенито захотим, все правительственные гадины будут раздавлены!" И глаза у него сверкали, точь-в-точь как у Бенито... Какая сила у него в глазах, у Бенито! Правда?
   - Ja, aber er gibt ein wenig an*, - прошептала Цецилия, повернувшись к Жаку, который улыбнулся.
   ______________
   * Да, но он немного переигрывает (нем.).
   Лицо Сафрио помрачнело:
   - Что это она говорит о Бенито?
   - Она сказала: "Er gibt an..."* Любит пускать пыль в глаза, - объяснил Жак.
   ______________
   * Переигрывает (нем.).
   - Муссолини? - воскликнул Сафрио. Он кинул в сторону девушки гневный взгляд. - Нет! Муссолини - настоящий, чистый! Всегда был антироялист, антипатриот, антиклерикал. И даже великий condottiere!..* Настоящий революционный вожак!.. И при этом всегда трезвый реалист... Сначала действие, а теория - потом!.. В Форли во время стачек он как дьявол носился по улицам, по митингам, везде! И уж он-то умеет говорить! Никаких пустых рассуждений! "Делайте это, делайте то!" А как он был доволен, когда развинтили рельсы, чтобы остановить поезд! Все действительно энергичные выступления против триполитанского похода{338} - все было сделано благодаря его газете, благодаря ему! Он в Италии - душа нашей борьбы! А на страницах "Аванти" он каждый день вдохновляет массы революционной furia!** У королевского правительства нет врага сильнее, чем он! Если социализм вдруг приобрел у нас такую мощь, то это может быть principalemente*** заслуга Бенито! Да! Его всюду и везде видели в этот месяц! Красная неделя! Как он взялся за дело! Ах, per Bacco****, если бы только прислушались к его газете! Еще несколько дней - и вся Италия запылала бы! Если бы Конфедерация труда{338} не испугалась и не прервала стачку, - это было бы началом гражданской войны, крушением монархии! Это была бы итальянская революция!.. У нас, Тибо, в Романье, товарищи однажды вечером провозгласили республику! Si, si!***** - Он намеренно повернулся спиной к Цецилии и Прецелю и обращался только к Жаку. Потом опять улыбнулся и придал своему голосу оттенок ласковой суровости: - Берегись, Тибо, не верь всему, что слышишь!
   ______________
   * Предводитель, вожак (ит.).
   ** Яростью (ит.).
   *** Главным образом (ит.).
   **** Клянусь Бахусом (итальянское ругательство).
   ***** Да, да! (ит.).
   Затем он слегка пожал плечами и удалился, не поклонившись обоим немцам.
   Наступило короткое молчание.
   Альфреда и Патерсон оставили открытой дверь комнаты, где находился Мейнестрель. Его не было видно, но временами доносился его голос, хотя он и не повышал тона.
   - А у вас, - спросил Желявский у Прецеля, - дела идут хорошо?
   - В Германии? Все лучше и лучше!
   - У нас, - заявила Цецилия, - двадцать пять лет назад был всего один миллион социалистов. Десять лет назад их было два миллиона. А сегодня четыре миллиона!
   Она говорила не спеша, почти не шевеля губами, но вызывающим тоном, и ее тяжелый взгляд переходил попеременно с Жака на русского и обратно. Глядя на нее, Жак вспоминал всегда о гомеровской Юноне, о волоокой Гере.
   - Несомненно, - сказал он примирительным тоном. - За двадцать лет социал-демократия накопила огромный созидательный опыт. Организационный талант, который проявили ее вожди, прямо удивителен... Быть может, остается только задать вопрос, не стал ли революционный дух - как бы это сказать? мало-помалу слабеть в немецкой партии... Как раз из-за этих усилий, направленных единственно лишь на организационную сторону дела...
   Прецель взял слово:
   - Революционный дух?.. Нет, нет, на этот счет будь спокоен! Надо сначала организоваться, чтобы стать силой!.. У нас не только идеология, но и реализм. И это лучше всего!.. Если все последние годы, - я имею в виду особенно тысяча девятьсот одиннадцатый и двенадцатый годы, - в Европе был сохранен мир, то благодаря кому? И если сегодня можно надеяться, что мы надолго избежали опасности великой европейской войны, то благодаря кому? Тому же немецкому пролетариату! Весь мир знает об этом. Ты говоришь: созидательный опыт социал-демократии. Это еще больше, чем ты думаешь. Это монументальное сооружение. Оно стало поистине государствам в государстве. Каким же образом? В значительной мере благодаря могуществу нашей парламентской фракции. Наше влияние в рейхстаге непрерывно растет. Если завтра пангерманцы позволят себе вылазку вроде Агадира{339}, то будут протестовать уже не только двести тысяч манифестантов в Трептов-парке, но и все социалистические депутаты рейхстага! А с ними - все левые элементы нашей страны!
   Сергей Желявский внимательно слушал.
   - Однако, когда проходил новый закон о вооружениях, ваши депутаты голосовали за!
   - Простите, - сказала Цецилия, поднимая кверху указательный палец.
   Брат прервал ее:
   - Ax! Надо же понимать тактику, Желявский, - сказал он, высокомерно улыбаясь. - Тут две вещи, совершенно различные: есть die Militarvorlage, закон о вооружениях, и есть die Wehrsteuer, закон, отпускающий кредиты, чтобы реализовать этот закон. Социал-демократы сначала голосовали против первого закона, а затем, когда этот закон был, несмотря ни на что, принят рейхстагом, они голосовали за закон о кредитах. И это была хорошая тактика... Почему?.. Потому, что в этом законе было новое для нашего рейха, нечто чрезвычайно для нас нужное: прямой общеимперский налог на крупные состояния! Нельзя было упустить такой случай! Потому, что в этом действительно заключалась новая социальная победа пролетариата!.. Теперь понимаешь? А доказательством того, что наши депутаты остаются непреклонны по отношению к Militarismus*, служит то, что каждый раз, когда они имеют возможность голосовать против внешней политики канцлера, они ее единодушно отвергают!
   ______________
   * Милитаризму (нем.).
   - Это верно, - согласился Жак. - Однако...
   Он замялся.
   - Однако? - спросил с интересом Желявский.
   - Однако? - повторила Цецилия.
   - Ну... как вам сказать? В Берлине я имел возможность познакомиться с вашими социалистическими депутатами рейхстага, и у меня создалось впечатление, что их борьба против милитаризма остается в общем довольно платонической... Я говорю не о Либкнехте, конечно, а о других. Большая часть из них явно не стремится к тому, чтобы вырвать корень зла, чтобы открыто подорвать дух подчинения немецких масс военщине... У меня создалось впечатление, - как бы это сказать? - что, несмотря ни на что, они все до ужаса немцы... Убежденные в исторической миссии пролетариата, само собой разумеется, но убежденные прежде всего в исторической миссии немецкого пролетариата. И они не заходят так далеко в своем интернационализме и антимилитаризме, как мы, во Франции.
   - Конечно, - сказала Цецилия, и веки ее на мгновение опустились, скрывая взгляд.
   - Конечно, - повторил Прецель тоном вызывающего превосходства.
   Желявский поспешил вмешаться.
   - Ваши буржуазные демократии, - заметил он, лукаво улыбаясь, - терпят социалистов в своих парламентах именно потому, что они прекрасно знают, что социалист в правительстве никогда не бывает по-настоящему опасным социалистом...
   Митгерг, Харьковский и папаша Буассони на другом конце комнаты встали и подошли к говорившим.
   Прецель и Цецилия пожали им руки.
   Желявский тихо покачивал головой, по-прежнему улыбаясь.
   - Знаешь ли, что я думаю? - сказал он, повернувшись на этот раз к Жаку. - Я думаю, что для порабощения масс ваши демократические режимы - ну, все ваши республики и парламентские монархии - это орудия, быть может, столь же ужасные и еще более коварные, чем наш постыдный царизм...
   - Поэтому, - резко заявил Митгерг, который все слышал, - прав был Пилот, когда однажды вечером сказал: "Борьба против демократии всеми средствами, вплоть до кровопролития - вот первостепенная задача революционного действия!"
   - Простите, - возразил Жак. - Прежде всего Пилот имел в виду только Россию, русскую революцию; и говорил он, что русская революция должна была не начинать с буржуазной демократии, а сразу стать пролетарской... А потом, не будем преувеличивать: можно все-таки с пользой работать и в рамках демократического строя... Например, Жорес... Все, что социалисты уже завоевали во Франции и еще более в Германии...
   - Нет, - сказал Митгерг, - революция или эмансипация в рамках демократического строя - это две разные вещи! Во Франции вожди стали наполовину буржуа. Они утратили чистоту революционного духа!
   - Послушаем немножко, что говорят рядом, - прервал Буассони, лукаво подмигивая в сторону открытой двери.
   - Мейнестрель там? - спросил Прецель.
   - Разве ты не слышишь его? - сказал Митгерг.
   Они замолчали и прислушались. Голос Мейнестреля звучал однообразно и четко.
   Желявский взял Жака под руку.
   - Пойдем, послушаем и мы тоже...
   VII
   Жак выбрал себе место рядом с Ванхеде, который, скрестив руки и полузакрыв глаза, стоял, прислонившись к пыльной полке, куда Монье складывал старые брошюры.
   - А я, - говорил Траутенбах, немецкий еврей, светло-рыжий и курчавый, живший обычно в Берлине, но часто наезжавший в Женеву, - я не верю, что можно добиться толку легальными средствами! Это робкие методы, интеллигентские!
   Он повернулся к Мейнестрелю, ожидая от него знака одобрения. Но Пилот, сидевший в центре группы рядом с Альфредой, раскачивался на стуле, устремив взгляд в пространство.
   - Уточним! - сказал Ричардли, высокий человек с черными волосами, подстриженными ежиком. (Три года назад этот космополитический кружок объединился вокруг него, и до появления Мейнестреля он был душой группы. Впрочем, он сам стушевался перед авторитетом Пилота и теперь тактично и преданно играл при нем роль второй скрипки.) - Сколько стран, столько и решений вопроса... Можно допустить, чтобы в некоторых демократических странах, как, например, во Франции и в Англии, революционное движение пользовалось легальными методами... До поры до времени! - Говоря, он выдвигал вперед подбородок - острый и волевой. Его бритое лицо с белым лбом, обрамленным черными волосами, казалось на первый взгляд довольно приятным, однако его агатовым глазам недоставало мягкости, от уголков тонких губ тянулись черточки, как будто они были надсечены, а в голосе чувствовалась неприятная сухость.