Жером в тридцать лет... Он стоял перед ней во всей прелести своей по-кошачьи гибкой и стройной фигуры, своей матово-бронзовой кожи, со своей обаятельной улыбкой и нежным взглядом... "Мой индийский принц", - говорила она тогда, гордая его любовью... Ей слышался его смех, эти три раздельные нотки - "ха-ха-ха", которые он рассыпал, откинув назад голову... Его веселость, всегда хорошее настроение... Его лживая веселость. Потому что ложь была его естественной стихией - легкомысленная, беспечная, неисправимая ложь...
   Жером... Все, что она познала в любви как женщина, находилось здесь, на этой постели... Она, так давно сказавшая себе, что жизнь страстей для нее уже прошла! И вот сейчас она вдруг поняла, что никогда не переставала надеяться... Только теперь, только сегодня ночью все действительно кончится навсегда.
   Она закрывает лицо руками, она взывает к Духу. Тщетно. Сердце ее переполнено чисто земным волнением. Она чувствует себя покинутой богом, предоставленной нечистым сожалениям... Побежденная мысль ее стыдливо воскрешает в памяти последнее любовное свидание... в Мезоне... В той самой вилле Мезон-Лаффит, куда она привезла Жерома из Амстердама после смерти Ноэми... Однажды ночью он смиренно прокрался к ней в комнату. Он молил о прощении. Он жаждал ласки, сострадания. Он ластился к ней в темноте. И она обняла его, прижала к себе, как ребенка. Летней ночью, такой, как сейчас... Окно в сад было открыто... И потом до самого утра, охраняя его покой и не в силах уснуть, она прижимала его к себе, баюкала, как ребенка, как своего ребенка... Летней ночью, такой же душной и теплой, как сейчас...
   Резким движением г-жа де Фонтанен подняла голову. Во взгляде ее была какая-то растерянность... Дикое и безумное желание мелькнуло в уме: прогнать сиделку, улечься здесь рядом с ним, в последний раз крепко прижать его к себе, согреть собственным теплом; и если он должен уснуть навсегда, убаюкать его в самый последний раз... Как ребенка... как своего ребенка...
   Перед ней на простыне покоилась, как изваяние, нервная, такая прекрасная по очертаниям рука, и на ней темным пятном выделялся перстень с большим сардониксом. Правая рука, та рука, которая дерзнула... которая подняла оружие... "Почему меня не было около тебя?" - говорила себе Тереза в отчаянии. Может быть, он мысленно звал ее, прежде чем поднести руку к виску? Никогда бы он не сделал этого движения, если бы в ту минуту душевной слабости она была рядом с ним - на том месте, которое было предназначено ей богом на всю земную жизнь, и никакое чувство обиды не давало ей права покинуть его...
   Она закрыла глаза. Прошло несколько минут. Незаметно восстановилось ее душевное равновесие. Угрызения совести отогнали прочь воспоминания и вернули ей благочестивое спокойствие. Она почувствовала, что снова вступает в общение со всемогущей силой, которое сделалось для нее постоянным, необходимым утешением. Она уже начинала иначе смотреть на это испытание, ниспосланное ей богом. В несчастье, которое обрушилось на нее и держало ее согбенной под тяжестью удара, она теперь стремилась увидеть высшую и таинственную необходимость, закон божественного провидения; и она почувствовала, что приближается наконец к земле обетованной... к блаженному Покою, даруемому отречением и покорностью судьбе, - этому пределу всякого страдания для избранников господних.
   "Да будет воля твоя!" - прошептала Тереза, молитвенно сложив руки.
   XXII
   Автомобиль с опущенными стеклами мчался по обезлюдевшим гулким улицам города, где краткая летняя ночь уже уступала напору нового дня.
   Антуан развалился на заднем сиденье, широко расставив ноги, раскинув руки, и размышлял, с папиросой в зубах. Как с ним всегда бывало, усталость от бессонницы не угнетала его, а, напротив, привела в лихорадочно-радостное возбуждение.
   - Половина четвертого, - прошептал он, взглянув на башенные часы площади Перейр. - В четыре я разбужу моего бесноватого пастора, отправлю его в клинику и буду свободен... Тот, конечно, может окочуриться за мое отсутствие... Но много шансов, что это протянется еще сутки...
   Совесть у него была спокойна. "Мы испробовали все возможное", - сказал он себе, возобновляя в памяти различные моменты операции. Затем, увлеченный этим воспоминанием, он представил себе приход Женни, вечер, проведенный вместе с Жаком. Но после нескольких часов врачебной работы споры с братом показались ему еще более нелепыми.
   "Я же врач, у меня есть свое дело, и я его делаю. Что им еще нужно?"
   "Они" - это был Жак, который не делал ничего, никакого дела, на считая того, что возбуждался и говорил в пустоту; это была стоявшая за спиной Жака орда революционных агитаторов, чьи мятежные призывы, казалось, уже послышались Антуану вчера.
   - Неравенство, несправедливость?.. Разумеется! Почему им кажется, что они изобрели нечто новое?.. Что тут можно поделать?.. Современная цивилизация - это ведь реальность, черт возьми! Реальность! Значит, отсюда и надо исходить. Зачем же замахиваться на все основы?.. Их революция! продолжал он вполголоса. - Хорошенькую они нам готовят переделку! Все опрокинуть к черту, чтобы все начать сначала, как дети, играющие в кубики! Идиоты! Делайте свое дело, вот и все!.. Вместо того чтобы сетовать на несовершенство общества и отказываться с ним сотрудничать, вы бы гораздо лучше сделали, если бы, наоборот, уцепились за то, что уже существует, - за свою среду, за свое время, какие ни на есть, - и работали бы честно, как мы! И чем конспирировать, подготавливая переворот, благодетельность которого остается проблематичной, употребили бы лучше короткую человеческую жизнь на то, чтобы с большей или меньшей пользой и наилучшим образом исполнять свою работу в своей скромной области! - Он был удовлетворен этой тирадой и прибавил в заключение, как финальный аккорд: - Так-то, господа!
   - Это вроде того вопроса о наследстве, - продолжал он во внезапном приступе ярости. - Теперь иметь состояние значит "строить свою жизнь на эксплуатации других"!.. Дурак!.. Я не защищаю принципа наследственной передачи состояний... Нет, конечно, я его не защищаю... И не хуже, чем ты, знаю все, что можно об этом сказать... Но, черт побери, раз на сегодняшний день дело обстоит так! Раз таковы условия жизни, которые для нас созданы! Что же тут можно поделать?
   "Против чего, собственно, я ломаю копья? - подумал он, улыбаясь над самим собой. - Кажется, я почти что восстаю против того, что хочу защитить..."
   Но он тотчас же воспрянул, будто ему предстояло убедить какого-то собеседника:
   "Впрочем, я считаю, что результаты наследования нередко бывают превосходные... Сотни раз я видел, что именно наследственное состояние обеспечивает - девять раз из десяти - жизнь прекрасного человека... я хочу сказать - человека полезного, ценного для общества..."
   - Разве не быть бедным теперь будет считаться преступлением? - сказал он, резким движением скрестив руки.
   У него возникло смутное впечатление, что он немного плутует. Вопрос, который его совесть задавала сейчас самой себе, звучал скорее так: "Разве преступление - быть богатым, не приобретя состояние своим трудом?.." Но он не стал задерживаться на таких оттенках и, пожав плечами, стряхнул с себя эту коварную мысль.
   "Когда он писал мне зимой: "Я не хочу извлекать пользу из этого наследства..." Дурак! Пользу! А теперь меня упрекнут, что я им "пользовался"? Но кто же в конечном счете "извлечет пользу" из реорганизации моей профессиональной жизни, наших работ? Неужели я?.. Да, я, - честно признался он. - Однако я хочу сказать: только ли я один буду этим "пользоваться"?.. И, кроме того, если принять во внимание все обстоятельства, разве в моем положении служить также и своим личным интересам не значит в то же время работать как нельзя лучше ради общих интересов?"
   Машина пересекала Сену. Река, набережная, перспектива мостов расплывались в розоватой дымке. Он выбросил окурок в окно и зажег новую папиросу.
   "Ты больше схож со мною, чем думаешь, негодный, - продолжал он с довольным смешком. - Ты родился буржуа, мой мальчик, так же как ты родился рыжим! Твои вихры потемнели, но у них остался рыжеватый отлив, и тут ты ничего не можешь поделать... Твои революционные чувства? Я верю в них лишь наполовину... Твоя наследственность, воспитание и даже твои сокровенные вкусы - все это тянет тебя назад... Подожди немного: в сорок лет ты, может быть, будешь больше буржуа, чем я!.."
   Автомобиль замедлял ход. Виктор нагибался, пытаясь разобрать номера домов. Наконец машина остановилась у калитки.
   "И, несмотря ни на что, я его очень люблю, - такого, как есть", подумал Антуан, открывая дверцу.
   Теперь он упрекал себя в том, что своим приемом недостаточно ясно показал, какое удовольствие доставило ему посещение брата.
   XXIII
   Пастор Грегори уже год, как жил в жалком пансионе в центре квартала Жанны д'Арк, населенного почти исключительно армянскими чернорабочими, которых он просвещал евангельским учением.
   Антуану стоило немало труда разбудить ночного сторожа, грязного левантинца, спавшего одетым на скамейке в вестибюле...
   - Да, мусси... Пастор Грегори, да. Пойдем со мной, мусси...
   Мансарда, которую занимал святой человек, находилась на пятом этаже. Июльская жара наполняла перенаселенную лачугу запахом гниющей помойки и пота, напоминавшим терпкие испарения арабских улиц.
   Сторож робко постучал в дверь, и Грегори тут же соскочил с кровати.
   "Сон прямо-таки духовной легкости", - подумал про себя Антуан.
   Дверная щеколда отодвинулась, и пастор появился на пороге с коптящим ночником в руке.
   Зрелище было неожиданное. Грегори на ночь надевал благопристойную длинную рубаху, ниспадавшую до пят; а так как он мог спать, лишь забинтовав себе печень, живот у него был туго стянут куском коричневой фланели, отчего низ рубашки вздувался наподобие юбки. Босой, бледный, как привидение, тощий, с растрепанными волосами и нечеловеческим выражением глаз, он бил похож на волшебника из "Тысячи и одной ночи".
   С первых же слов Антуана, которого он сначала не узнал, Грегори понял все. Не отвечая, не теряя ни минуты, пока Антуан, стоя на пороге, заканчивал свой рассказ, он привязал конец своего пояса к перекладине кровати и, чтобы размотать эти четыре метра фланели, начал вращаться вокруг своей оси, как волчок, все более быстро.
   Антуан, силясь сохранить серьезность, объяснял подробности хирургического вмешательства и затруднения, связанные с извлечением пули.
   - О!.. О!.. - возразил, задыхаясь, вращающийся дервиш. - Забудьте о пистолете!.. Оставьте, оставьте пулю... Волю к жизни... вот что надо... возродить в нем!
   Он жестикулировал и бросал вокруг недовольные взгляды. Наконец, разбинтовавшись, он приблизил к лицу Антуана свое угловатое асимметричное лицо, на котором брови беспрестанно подергивались нервным тиком. Затем разразился беззвучным внутренним смехом.
   - Бедный милый, когда-то бородатый доктор! - воскликнул он тоном нежного сострадания. - Ты думаешь, что излечиваешь, а это вы, богохульники, и создаете болезнь, потому что проповедуете, что болезнь существует!.. No!..* Говорю вам: дайте войти Свету! Христос - единственный врач! Кто исцелил Лазаря? Можешь ли ты исцелить Лазаря, ты, бедный врач, блуждающий в потемках?
   ______________
   * Нет!.. (англ.).
   Антуану было смешно, но внешне он оставался бесстрастным. Несомненно, однако, что пастор заметил невольный лукавый блеск в глазах врача, потому что насупил брови и резко повернулся к нему спиной. С обнаженным торсом, спустив рубашку, закрутившуюся вокруг бедер, он метался по мансарде из угла в угол в поисках своего белья и платья.
   Антуан ждал его, стоя в молчании.
   - Человек божествен! - проворчал Грегори, прислонившись к стене и согнувшись, чтобы натянуть носки - Христос знал в сердце своем, что он божествен! И я тоже! И все мы тоже! Человек божествен! - Он сунул ноги в большие черные башмаки, которые так и оставались зашнурованными. - Но тот, кто сказал: "Закон убивает", - тот сам был убит законом! Христос убит законом. Человек сохранил в уме лишь букву закона. Нет ни одной церкви, действительно построенной на истинных заветах Христа. Все церкви построены лишь ни притчах Христовых!
   Не прерывая монолога, он извивался во все стороны с излишней быстротой и неловкостью, свойственной очень нервным людям.
   - Бог - Всё и во Всём!.. Бог! Высший Источник Света и Тепла! - Победным жестом он снял висевшие на крючке брюки. Каждое его движение обладало стремительностью электрического разряда. - Бог - Всё! - повторил он, возвысив голос, потому что он повернулся лицом к стене, чтобы застегнуть брюки.
   Покончив с этим, он повернулся на каблуках и бросил на Антуана мрачный, вызывающий взгляд.
   - Бог - Всё, и несть зла от бога, - сказал он сурово. - И я говорю, poor dear Doctor*, ни единого атома зла или лукавства нет во вселенском Всём.
   ______________
   * Бедный милый доктор (англ.).
   Он натянул свой сюртук из черного альпака, надел комичную маленькую фетровую шляпу с закругленными полями и неожиданным тоном, почти игриво, точно радуясь тому, что он наконец одет, провозгласил, вежливо дотронувшись до своей шляпы:
   - Glory to God!* - Затем, остановив на Антуане отсутствующий взгляд, внезапно прошептал: - Несчастная, несчастная милая госпожа Тереза!.. - Слезы заблистали у него на глазах. Казалось, он только сейчас осознал семейную драму, которая привела к нему Антуана. - Несчастный милый Жером! - вздохнул он. - Бедное ленивое сердце, значит, ты побеждено?.. Значит, ты сдалось? Ты не могло отстранить от себя Лукавого?.. О Христос, дай ему силы отринуть оковы мрака и препоясаться мечом света!.. Я иду к тебе, грешник! Я иду к тебе!.. Идемте, - сказал он, подойдя к Антуану, - ведите меня к нему!
   ______________
   * Хвала господу! (англ.).
   Прежде чем погасить лампу, он зажег от нее витую свечу, которую вытащил из-под полы своего сюртука. Затем отворил дверь на лестницу.
   - Проходи!
   Антуан повиновался. Чтобы осветить ступеньки, Грегори высоко держал свечу в простертой руке.
   - Христос сказал: "Ставьте высоко светильник, чтобы он светил всем!" Это Христос возжигает светильник в сердцах наших!.. Бедный светильник, как часто горит он слабо, и пламя его колеблется и дает едкий дым!.. Ничтожная, ничтожная материя! Несчастные мы!.. Будем молить Христа, чтобы наше пламя было стойким и ясным, чтобы оно изгнало материю во тьму теней!
   И все время, пока Антуан, держась за перила, спускался по узкой лестнице, пастор продолжал бормотать все менее и менее внятно фразы, похожие на заклинания, беспрестанно повторяя ворчливым и раздраженным тоном слова "материя" и "тьма".
   - Я приехал на машине, - объяснил ему Антуан, когда они наконец вышли во двор, - она же и отвезет вас в клинику... А я, - добавил он, - приеду тоже туда... через час...
   Грегори ничего не возразил. Но прежде чем сесть в автомобиль, он вперил в своего спутника взгляд - такой острый и, казалось, такой проницательный, что Антуан почувствовал, как лицо его краснеет.
   "Не может же он все-таки знать, куда я направляюсь!" - подумал он.
   С невыразимым облегчением Антуан проводил взглядом машину, удалявшуюся в предрассветных сумерках.
   На перекрестке дул легкий ветерок; наверное, где-нибудь прошел дождь. Веселый, как школьник, выпущенный из карцера, Антуан почти бегом домчался до площади Валюбер и вскочил в первое попавшееся такси.
   - Ваграмская улица!
   В машине он вдруг заметил, что устал, - однако той напрягающей нервы усталостью, которая подхлестывает желание.
   Он велел шоферу остановиться метров за пятьдесят от дома, быстро выпрыгнул из машины, добрался до переулка и бесшумно открыл дверь.
   Уже на пороге его лицо прояснилось: запах Анны... Возбуждающий, скорее смолистый, чем цветочный запах, стойкий и густой, от которого захватывает дух; больше, чем просто запах, - какая-то ароматическая волна, которую он так любил.
   "Мне суждено опьяняться запахами", - подумал он, и у него внезапно сжалось сердце при мысли об ожерелье из серой амбры, которое носила Рашель.
   Осторожно, как вор, он проник в ванную, озаренную молочным светом зарождающегося дня. Там он поспешно разделся и, стоя в ванне, облился прохладной водой, выжимая себе на затылок большую губку. Вода испарялась с его разгоряченного тела, словно с раскаленного металла. Восхитительное ощущение, что с него стекает вся усталость. Он наклонился и стал пить ледяную струю прямо из-под крана. Потом неслышно прошел в спальню.
   Мелодичный, очень тихий зевок, звук которого шел откуда-то с пола, напомнил ему о присутствии Феллоу. Он почувствовал, как в ноги ему ласково ткнулась влажная мордочка, ощутил прикосновение шелковистого ушка.
   Полог был задернут. Лампа у изголовья заливала комнату сиянием зари, тем самым туманно-розовым светом, которым восхищался Антуан час назад, переезжая через мосты. На широкой кровати спала Анна, повернувшись лицом к стене, положив голову на обнаженную руку. На ковре валялись модные журналы. Пепельница на ночном столике была полна наполовину недокуренными папиросами.
   Стоя неподвижно у кровати, Антуан смотрел на густые волосы Анны, на шею, плечо и стройную линию ног под простыней. "На этот раз она беззащитна", - подумал он. Редко случалось, чтобы Анна пробуждала в нем такое нежное и жалостливое волнение; чаще всего он лишь принимал, словно отдаваясь спортивному увлечению, ту бурную, никогда не утихавшую страсть, которую Анна питала к нему. С минуту он длил это сладострастное ожидание, отдаляя наслаждение, которое ждало его здесь, так близко, и которое теперь ни Жак, ни Жером, ни Грегори - никто на свете не мог у него отнять. А затем стремление погрузить свое лицо в ее волосы, прижать к своей груди эту упругую теплую спину, слиться своим телом с другим телом стало таким властным, что улыбка застыла на его лице. Задерживая дыхание, он осторожно приподнял край простыни и, плавным, но сильным движением скользнув в кровать, медленно улегся рядом с Анной. Она подавила короткий глухой крик и, повернувшись на другой бок, очнулась от сна в объятиях Антуана.
   XXIV
   Проснувшись рано утром, Жак, казалось, снова обрел бодрость.
   "Если я поеду сегодня с пятичасовым вечерним поездом, то нельзя терять времени", - подумал он, спрыгнув с кровати. Но едва он встал, как почувствовал, что на душе у него неспокойно, - вчерашние события преследовали его.
   Он быстро оделся и сошел вниз, чтобы позвонить по телефону Антуану.
   Фонтанен был еще жив; коматозное состояние могло продлиться еще сутки, а может быть, и больше. Никаких оснований для надежды не было.
   Жак предупредил брата, что не сможет увидеться с ним, потому что уезжает в Швейцарию в этот же день. Затем возвратился к себе, расплатился за комнату и отправился сдать свой чемодан в камеру хранения на Восточном вокзале.
   Целый день он торопился, чтобы успеть выполнить все дела, которые оставалось сделать до отъезда: с полдюжины визитов к разным "типам", адреса которых дал ему Ричардли.
   Во всех левых кругах назревало широкое движение, имевшее целью преградить путь угрозе войны. Союз между различными партиями казался делом решенным. Новости в этом отношении были более чем утешительными.
   А между тем тревога не покидала Жака и незаметно овладевала им, как только он оставался один. Он ощущал какой-то необъяснимый упадок духа. Весь в поту, он лихорадочно носился по Парижу, беспрестанно меняя свои планы и маршруты, обрывая разговоры при встречах, отказываясь в последнюю минуту от какого-либо визита, ради которого он проделал получасовой путь. Улицы, дома, прохожие, даже его товарищи - все казалось ему безобразным и враждебным. Ему чудилось, что он всюду наталкивается на решетку, словно животное в клетке. И даже несколько раз его вдруг охватывало чувство физического недомогания: в течение нескольких секунд, оглушенный, с влажными от пота руками и стеснением в груди, которую сжимало, как тисками, вынужден он был бороться против внезапного и необъяснимого чувства страха, перебивавшего ему дыхание...
   "Что со мной?" - думал он.
   Тем не менее к четырем часам самое необходимое было сделано; он мог уехать. Ему не терпелось поскорее попасть в Женеву, и в то же время он испытывал странную боязнь расстаться с Парижем.
   "Если я подожду до ночного поезда, - подумал он вдруг, - у меня будет время побывать в "Юманите", в кафе "Круассан" и "Прогресс", сходить на улицу Клиши и собрать кое-какие сведения об этой истории с арсеналами..."
   (Действительно, в шесть часов в баре на улице Клиши должно было состояться собрание, организованное федерацией профсоюза моряков, и Жак рассчитывал встретить там агитаторов, которые на следующий день должны были отправиться в некоторые западные порты, где подготовлялись стачки. Жаку небесполезно было бы получить кое-какие сведения по этому вопросу.)
   Еще одна мысль мучила его с утра: приезд Даниэля. Конечно, Жак мог уехать, не повидавшись с ним. Но Даниэль, несомненно, узнает, что Жак был в Париже "Если бы только я мог встретиться с ним не в клинике!.." И внезапно он решился: "Останусь до ночного экспресса Приду в Нейи после обеда и увижу Даниэля, а в это время маловероятно встретить там ее."
   Верный своему плану, в половине девятого он вышел из "Прогресса". Он зашел туда на всякий случай после собрания на улице Клиши, и ему посчастливилось застать в кафе Бюро, редактора, который собирал для "Юманите" все сведения, касавшиеся западных арсеналов.
   Теперь оставалось посетить Нейи. "Завтра я буду в Женеве", - подумал он, чтобы придать себе твердости.
   Когда он спускался по маленькой винтовой лестнице, соединявшей антресоли с залом кафе, чья-то рука вдруг опустилась ему на плечо:
   - Так ты в Париже, малыш?
   Даже в полумраке по басу и по произношению жителя парижского предместья нетрудно было узнать Мурлана. Это был смуглый старик, похожий на Христа, со слишком длинными волосами, одетый зимой и летом в одну и ту же блузу типографского рабочего.
   В героические дни дела Дрейфуса Мурлан основал боевой листок, который еженедельно печатался на гектографе и усиленно ходил по рукам. В дальнейшем "Знамя" превратилось в небольшой революционный печатный орган, который Мурлан продолжал выпускать с помощью нескольких добровольных сотрудников. Жак время от времени посылал ему то какой-нибудь отчет, то перевод иностранной статьи. Дух этой газеты отличался твердой принципиальностью, которая привлекала Жака. Во имя подлинного социалистического учения Мурлан критиковал официальных деятелей партии, в частности, группу Жореса "социал-оппортунистов", как он их называл.
   К Жаку он относился дружески. Он любил молодых, "малышей", за их пыл и твердость. Не обладавший широкой образованностью, но одаренный парадоксальным умом и многоречивым юмором, который он умело подчеркивал интонациями старого парижского рабочего, он в течение многих лет боролся - в одиночку или почти в одиночку - за существование своей газеты. Его побаивались: прочно окопавшись на своих ортодоксальных позициях, он был силен тем, что вел безупречную жизнь бедняка-социалиста, до конца преданного революционному делу, и безжалостно нападал на партийных политиканов, разоблачая их малейшие ошибки, выводя на чистую воду их компромиссы, причем его стрелы всегда попадали в цель Те, кого он "чистил", мстили ему, распространяя на его счет самые злостные слухи. Он когда-то содержал книжную лавочку с социалистической литературой в Сент-Антуанском предместье, и враги обвиняли его в том, что он продавал там по преимуществу порнографические книжонки. Вполне могло быть и так. Его частная жизнь была сомнительной. В маленькой квартирке на улице Рокет, где помещалась редакция незапятнанного "Знамени", постоянно толклись девицы легкого поведения, приходившие туда, по-видимому, из соседних притонов на улице Лапп. Они приносили ему сладости, на которые он был очень падок. Они громко разговаривали, ссорились между собой, иногда дело доходило до драки. Тогда Христос вставал, клал свою трубку, хватал каждую фурию за руку и выкидывал их на лестницу, после чего продолжал беседу с того места, на котором она была прервана.
   Сегодня он казался озабоченным. Он проводил Жака на улицу.
   - Ни одного су в кассе, - сказал он, выворачивая разом оба кармана своей черной блузы. - Если до четверга я не достану нескольких бумажек, которые мне необходимы, то следующий номер так и останется лежать в столе.
   - Однако, - сказал Жак, - я видел, что тираж у вас увеличился.
   - Подписчики все прибывают, малыш! Дело только в том, что они не платят... Прекратить им высылку газеты? Я не поколебался бы, если бы управлял коммерческим предприятием. Но какие цели я преследую? Пропаганду. Итак, что же делать? Сократить расходы? Я все делаю сам! Вначале я выделил себе из кассы сто франков в месяц. Я никогда не осмеливался брать больше, чем мои сто монет... Я питаюсь коркой хлеба, словно какой-нибудь цыган. Я весь в долгах. И это тянется вот уже восемнадцать лет... Но поговорим серьезно, - сказал он. - Что думают в Швейцарии обо всех этих скверных слухах?.. Я-то старый волк, меня не удивишь... Я уже всякого навидался... Это мне напоминает восемьдесят третий год... Мне было только двадцать лет, но я уже ходил каждый вечер в редакцию "Восстания"{502}, - той первой газеты, которая выходила в Швейцарии... Ты ведь не знал эту газету?.. Ты, может быть, даже не знаешь, что в восемьдесят третьем году Англия, Германия, Австрия и Румыния, эти четыре ражие шлюхи, хотели разжечь европейскую войну против России?..{502} И комар носа не подточил бы... С тех пор ничего не изменилось!.. Опять те же штучки!.. Тогда тоже говорили: "отечество", "честь нации"... А что за этим скрывалось! Промышленное соперничество, борьба за рынки, комбинации крупных финансистов... Ничего не изменилось с тех пор, кроме одного: у нас нет больше Кропоткина...{502} В восемьдесят третьем году Кропоткин неистовствовал, как черт... Он призвал к ответу большие военные заводы - Анзена, Круппа, Армстронга и всю клику, - которые подкупили европейскую печать, чтобы добиться своего... Как он их пробирал!.. Я разыскал его статьи... Ничего не изменилось! Три из них я напечатаю в следующем номере... Кропоткин!.. Ты прочтешь это, малыш; вы все извлечете оттуда пользу!..