Англичане - дурные актеры, и это им делает величайшую честь. В первый раз как я был у Гарибальди в Стаффорд Гаузе, придворная интрига около него бросилась мне в глаза. Разные Фигаро и фактотумы, служители и наблюдатели сновали беспрерывно. Какой-то итальянец сделался полицмейстером, церемониймейстером, экзекутором, дворецким, бутафором, суфлером. Да и как не сделаться за честь заседать с дюками и лордами, вместе с ними предпринимать меры для предупреждения и пресечения всех сближений между народом и Гарибальди, и вместе с дюкесами плести паутину, которая должна поймать итальянского вождя и которую хромой генерал рвал ежедневно, не замечая ее.
   Гарибальди, например, едет к Маццини. Что делать? Как скрыть? Сейчас на сцену бутафоры, фактотумы, - средство найдено. На другое утро весь Лондон читает:
   "Вчера, в таком-то часу, Гарибальди посетил в Онсло-террас Джона Френса". Вы думаете, что это вымышленное имя - нет, это - имя хозяина, содержащего квартиру.
   Гарибальди не думал отрекаться от Маццини, но он мог уехать из этого водоворота, не встречаясь с ним при людях и не заявив этого публично. Маццини отказался (252) от посещений к Гарибальди, пока он будет в Стаффорд Гаузе. Они могли бы легко встретиться при небольшом числе, но никто не брал инициативы. Подумав об этом, я написал к Маццини записку и спросил его, примет ли Гарибальди приглашение в такую даль, как Теддингтон; если нет, то я его не буду звать, тем дело и кончится, если же. поедет, то я очень желал бы их обоих пригласить. Маццини написал мне на другой день, что Гарибальди очень рад и что если ему ничего не помешает, то они приедут в воскресенье, в час. Маццини в заключение прибавил, что Гарибальди очень бы желал видеть у меня Ледрю-Роллена.
   В субботу утром я поехал к Гарибальди и, не застав его дома, остался с Саффи, Гверцони и другими его ждать. Когда он возвратился, толпа посетителей, дожидавшихся в сенях и коридоре, бросилась на него; один храбрый бритт вырвал у него палку, всунул ему в руку другую и с каким-то азартом повторял:
   - Генерал, эта лучше, вы примите, вы позвольте, эта лучше.
   - Да зачем же? - спросил Гарибальди, улыбаясь, - я к моей палке привык.
   Но видя, что англичанин без боя палки не отдаст, пожал слегка плечами и пошел дальше.
   В зале за мною шел крупный разговор. Я не обратил бы на него никакого внимания, если б не услышал громко повторенные слова:
   - Capite363, Теддингтон в двух шагах от Гамптон Корта. Помилуйте, да это невозможно, материально невозможно... в двух шагах от Гамптон Корта, - это шестнадцать - восемнадцать миль.
   Я обернулся и, видя совершенно мне незнакомого человека, принимавшего так к сердцу расстояние от Лондона до Теддингтона, я ему сказал:
   - Двенадцать или тринадцать миль. Споривший тотчас обратился ко мне:
   - И тринадцать милей - страшное дело. Генерал должен быть в три часа в Лондоне... Во всяком случае Теддингтон надо отложить.
   Гверцони повторял ему, что Гарибальди хочет ехать и поедет. (253)
   К итальянскому опекуну прибавился аглицкий, находивший, что принять приглашение в такую даль сделает гибельный антецедент... Желая им напомнить неделикатность дебатировать этот вопрос при мне, я заметил им:
   - Господа, позвольте мне покончить ваш спор, - и тут же, подойдя к Гарибальди, сказал ему: - Мне ваше посещение бесконечно дорого, и теперь больше, чем когда-нибудь, в эту черную полосу для России ваше посещение будет иметь особое значение, вы посетите не одного меня, но друзей наших, заточенных в тюрьмы, сосланных на каторгу. Зная, как вы заняты, я боялся вас звать. По одному слову общего друга, вы велели мне передать, что приедете. Это вдвое дороже для меня., Я верю, что вы хотите приехать, но я не настаиваю (je ninsiste pas), если это сопряжено с такими непреоборимыми препятствиями, как говорит этот господин, которого я не знаю, - я указал его пальцем.
   - В чем же препятствия? - спросил Гарибальди, Impresario подбежал и скороговоркой представил ему все резоны, что ехать завтра в одиннадцать часов в Теддингтон и приехать к трем невозможно.
   - Это очень просто, - сказал Гарибальди, - значит, надо ехать не в одиннадцать, а в десять; кажется, ясно? Импрезарио исчез.
   - В таком случае, чтоб не было ни потери времени, ни искания, ни новых затруднений, - сказал я, - позвольте мне приехать к вам в десятом часу и поедемте вместе,
   - Очень рад, я вас буду ждать.
   От Гарибальди я отправился к Ледрю-Роллену. В последние два года я его не видал. Не потому, чтоб между нами были какие-нибудь счеты, но потому, что между нами мало было общего. К тому же лондонская жизнь, и в особенности в его предместьях, разводит людей как-то незаметно. Он держал себя в последнее время одиноко и тихо, хотя и верил с тем же ожесточением, с которым верил 14 июня 1849 в близкую революцию во Франции. Я не верил в нее почти так же долго и тоже оставался при моем неверии.
   Ледрю-Роллен, с большой вежливостию ко мне, отказался от приглашения. Он говорил, что душевно был бы рад опять встретиться с Гарибальди и, разумеется, готов бы был ехать ко мне, но что он, как представитель французской республики, как пострадавший за (254) Рим (13 июня 1849 года), не может Гарибальди видеть в первый раз иначе, как у себя.
   - Если, - говорил он, - политические виды Гарибальди не дозволяют ему официально показать свою симпатию французской республике в моем ли лице, в лице Луи Блана, или кого-нибудь из нас - все равно, я не буду сетовать. Но отклоню свиданье с ним, где бы оно ни было. Как частный человек, я желаю его видеть, но мне нет особенного дела до него; французская республика - не куртизана, чтоб ей назначать свиданье полутайком. Забудьте на минуту, что вы меня приглашаете к себе, и скажите откровенно, согласны вы с моим рассуждением или нет?
   - Я полагаю, что вы правы, и надеюсь, что вы не имеете ничего против того, чтоб я передал наш разговор Гарибальди?"
   - Совсем напротив.
   Затем разговор переменился. Февральская революция и 1848 год вышли из могилы и снова стали передо мной в том же образе тогдашнего трибуна, с несколькими морщинами и сединами больше. Тот же слог, те же мысли, те же обороты, а главное - та же надежда.
   - Дела идут превосходно. Империя не знает, что делать. Elle est debordee364. Сегодня еще я имел вести: невероятный успех в общественном мнении. Да и довольно, кто мог думать, что такая нелепость продержится до 1864.
   Я не противоречил, и мы расстались довольные друг другом.
   На другой день, приехавши в Лондон, я начал с того, что взял карету с парой сильных лошадей и отправился в Стаффорд Гауз.
   Когда я взошел в комнату Гарибальди, его в ней не было. А ярый итальянец уже с отчаянием проповедовал о совершенной невозможности ехать в Теддингтон.
   - Неужели вы думаете, - говорил он Гверцони, - что лошади дюка вынесут двенадцать или тринадцать миль взад и вперед? Да их просто не дадут на такую поездку.
   - Их не нужно, у меня есть карета.
   - Да какие же лошади повезут назад, все те же? (255)
   - Не заботьтесь, если лошади устанут, впрягут других.
   Гверцони с бешенством сказал мне:
   - Когда это кончится эта каторга! Всякая дрянь распоряжается, интригует.
   - Да вы не обо мне ли говорите? - кричал бледный от злобы итальянец. - Я, милостивый государь, не позволю с собой обращаться, как с каким-нибудь лакеем! - и он схватил на столе карандаш, сломал его и бросил - Да если так, я все брошу, я сейчас уйду!
   - Об этом-то вас просят.
   Ярый итальянец направился быстрым шагом к двери, но в дверях показался Гарибальди. Покойно посмотрел он на них, на меня и потом сказал:
   - Не пора ли? Я в ваших распоряжениях, только доставьте меня, пожалуйста, в Лондон к двум с половиной или трем часам, а теперь (позвольте мне принять старого друга, который только что приехал; да вы, может, его знаете, Мордини.
   - Больше, чем знаю, мы с ним приятеля. Если вы не имеете ничего против, я его приглашу.
   - Возьмем его с собой.
   Взошел Мордини, я отошел с Саффи к окну. Вдруг фактотум, изменивший свое намерение, подбежал ко мне и храбро спросил меня:
   - Позвольте, я ничего не понимаю, у вас карета, а едете - вы сосчитайте генерал, вы, Менотти, Гверцони, Саффи и Мордини... Где вы сядете?
   - Если нужно, будет еще карета, две...
   - А время-то их достать...
   Я посмотрел на него и, обращаясь к Мордини, сказал ему:
   - Мордини, я к вам и к Саффи с просьбой: возьмите энзам365 и поезжайте сейчас на Ватерлооскую станцию, вы застанете train, а то вот этот господин заботится, что нам негде сесть и нет времени послать за другой каретой, Если б я вчера знал, что будут такие затруднения, я пригласил бы Гарибальди ехать по железной дороге, теперь это потому нельзя, что я не отвечаю, найдем ли мы карету, или коляску у теддингтонской станции, А пешком идти до моего дома я не хочу его заставить. (256)
   - Очень рады, мы едем сейчас, - отвечали Саффи и Мордини.
   - Поедемте и мы, - сказал Гарибальди, вставая. Мы вышли; толпа уже густо покрывала место перед Стаффорд Гаузом. Громкое продолжительное ура встретило и проводило нашу карету.
   Менотти не мог ехать с нами, он с братом отправлялся в Виндзор. Говорят, что королева, которой хотелось видеть Гарибальди, но которая одна во всей Великобритании не имела на то права, желала нечаянно встретиться с его сыновьями. В этом дележе львиная часть досталась не королеве...
   III. У НАС
   День этот удался необыкновенно и был одним из самых светлых, безоблачных и прекрасных дней - последних пятнадцати лет. В нем была удивительная ясность и полнота, в нем была эстетическая мера и законченность - очень редко случающиеся. Одним днем позже - и праздник наш не имел бы того характера. Одним не итальянцем больше, и тон был бы другой, по крайней мере была бы боязнь, что он исказится. Такие дни представляют вершины .. Дальше, выше, в сторону - ничего, как в пропетых звуках, как в распустившихся цветах.
   С той минуты, как исчез подъезд Стаффорд Гауза с фактотумами, лакеями и швейцаром сутерландского дюка и толпа приняла Гарибальди своим ура - на душе стало легко, все настроилось на свободный человеческий диапазон, и так осталось до той минуты, когда Гарибальди, снова теснимый, сжимаемый народом, целуемый в плечо и в полы, сел в карету и уехал в Лондон.
   На дороге говорили об разных разностях. Гарибальди дивился, что немцы не понимают, что в Дании побеждает не их свобода, не их единство, а две армии двух деспотических государств, с которыми они после не сладят366.
   - Если б Дания была поддержана в ее борьбе, - говорил он, - силы Австрии и Пруссии были бы отвле(257)чены, нам открылась бы линия действий на противоположном береге.
   Я заметил ему, что немцы - страшные националисты, что на них наклепали космополитизм, потому что их знали по книгам. Они патриоты не меньше французов, но французы спокойнее, зная, что их боятся. Немцы знают невыгодное мнение о себе других народов и выходят из себя, чтоб поддержать свою репутацию.
   - Неужели вы думаете, - прибавил я, - что есть немцы, которые хотят отдать Венецию и квадрилатер? Может, еще Венецию, - вопрос этот слишком на виду, неправда этого дела очевидна, аристократическое имя действует на них; а вы поговорите о Триесте, который им нужен для торговли, и о Галиции или Познани, которые им нужны для того, чтоб их цивилизовать.
   Между прочим, я передал Гарибальди наш разговор с Ледрю-Ролленом и прибавил, что, по моему мнению, Ледрю-Роллен прав.
   - Без сомнения, - сказал Гарибальди, - совершенно прав. Я не подумал об этом. Завтра поеду к нему и к Луи Блану. Да нельзя ли заехать теперь? прибавил он.
   Мы были на Вондсвортском шоссе, а Ледрю-Роллен живет в Сен Джонс Вуд-парке, то есть за восемь миль. Пришлось и мне a limpresario сказать, что это материально невозможно.
   И опять минутами Гарибальди задумывался и молчал, и опять черты его лица выражали ту великую скорбь, о которой я упоминал. Он глядел вдаль, словно искал чего-то на горизонте. Я не прерывал его, а смотрел и думал: "Меч ли он в руках проведения", или нет, но наверное не полководец по ремеслу, не генерал. Он сказал святую истину, говоря, что он не солдат, а просто человек, вооружившийся, чтоб защитить поруганный очаг свой. Апостол-воин, готовый проповедовать крестовый поход и идти во главе его, готовый отдать за свой народ свою душу, своих детей, нанести и вынести страшные удары, вырвать душу врага, рассеять его прах... и, позабывши потом победу, бросить окровавленный меч свой вместе с ножнами в глубину морскую...
   Все это и именно это поняли народы, поняли массы, поняла чернь - тем ясновидением, тем откровением, ко(258)торым некогда римские рабы поняли непонятную тайну пришествия Христова, и толпы страждущих и обремененных, женщин и старцев - молились кресту казненного. Понять, значит для них уверовать, уверовать - значит чтить, молиться.
   Оттого-то весь плебейский Теддингтон и толпился у решетки нашего дома, с утра поджидая Гарибальди. Когда мы подъехали, толпа в каком-то исступлении бросилась его приветствовать, жала -ему руки, кричала:
   "God bless you, Garibaldi!"367; женщины хватали руку его и целовали, целовали край его плаща - я это видел своими глазами, - подымали детей своих к нему, плакали... Он, как в своей семье, улыбаясь, жал им руки, кланялся и едва мог пройти до сеней. Когда он взошел, крик удвоился - Гарибальди вышел опять и, положа обе руки на грудь, кланялся во все стороны. Народ затих, но остался и простоял все время, пока Гарибальди уехал.
   Трудно людям, не видавшим ничего подобного, - людям, выросшим в канцеляриях, казармах и передней, понять подобные явления - "флибустьер", сын моряка из Ниццы, матрос, повстанец... и этот царский прием! Что он сделал для английского народа?.. И добрые люди ищут, ищут в голове объяснения, ищут тайную пружину. "В Англии удивительно с каким плутовством умеет начальство устраивать демонстрации... Нас не проведешь - Wir wissen, was wir wissen368 мы сами Гнейста читали!"
   Чего доброго, может, и лодочник в Неаполе, который рассказывал369, что медальон Гарибальди и медальон богородицы предохраняют во время бури, был подкуплен партией Сиккарди и министерством Веносты!
   Хотя оно и сомнительно, чтоб журнальные Видоки, особенно наши москворецкие, так уж ясно могли отгадывать игру таких мастеров, как Палмерстон, Гладстон и К°, но все же иной раз они ее скорее поймут, по сочувствию крошечного паука с огромным тарантулом, чем секрет гарибальдиевского приема. И это превосходно для них, - пойми они эту тайну, им придется по(259)веситься на ближней осине. Клопы на том только основании и могут жить счастливо, что они не догадываются о своем запахе. Горе клопу, у которого раскроется человеческое обоняние...
   ...Маццини приехал тотчас после Гарибальди, мы все вышли его встречать к воротам. Народ, услышав, кто это, громко приветствовал; народ вообще ничего не имеет против него. Старушечий страх перед конспиратором, агитатором начинается с лавочников, мелких собственников и проч.
   Несколько слов, которые сказали Маццини и Гарибальди, известны читателям-"Колокола", мы не считаем нужным их повторять.
   ...Все были до того потрясены словами Гарибальди о Маццини, тем искренним голосом, которым они были сказаны, той полнотой чувства, которое звучало в них, той торжественностью, которую они приобретали от ряда предшествовавших событий, что никто не отвечал, один Маццини протянул руку и два раза повторил: "Это слишком". Я не видал ни одного лица, не исключая прислуги, которое не приняло бы вида recueilli370 и не было бы взволновано сознанием, что тут пали великие слова, что эта минута вносилась в историю.
   ...Я подошел к Гарибальди с бокалом, когда он говорил о России, и сказал, что его тост дойдет до друзей наших в казематах и рудниках, что я благодарю его за них.
   Мы перешли в другую комнату. В коридоре понабрались разные лица, вдруг продирается старик итальянец, стародавний эмигрант, бедняк, делавший мороженое, он схватил Гарибальди за полу, остановил его и, заливаясь слезами, сказал:
   - Ну, теперь я могу умереть; я его видел, я его видел!
   Гарибальди обнял и поцеловал старика. Тогда старик, перебиваясь и путаясь, с страшной быстротой народного итальянского языка, начал рассказывать Гарибальди свои похождения и заключил свою речь удивительным цветком южного красноречия:
   - Я теперь умру покойно, а вы - да благословит вас бог - живите долго, живите для нашей родины, живите для нас, живите, пока я воскресну из мертвых! (260)
   Он схватил его руку, покрыл ее поцелуями и, рыдая, ушел вон.
   Как ни привык Гарибальди ко всему этому, но, явным образом взволнованный, он сел на небольшой диван, дамы окружили его, я стал возле дивана, и на него налетело облако тяжелых дум - но на этот раз он не вытерпел и сказал:
   - Мне иногда бывает страшно и до того тяжело, что я боюсь потерять голову... слишком много хорошего. Я помню, когда изгнанником я возвращался из Америки в Ниццу - когда я опять увидал родительский дом, нашел свою семью, родных, знакомые места, знакомых людей - я был удручен счастьем... Вы знаете, - прибавил он, обращаясь ко мне, - что и что было потом, какой ряд бедствий. Прием народа английского превзошел мои ожидания... Что же дальше? Что впереди?
   Я не имел ни одного слова успокоения, я внутренне дрожал перед вопросом: что дальше, что впереди?
   ...Пора было ехать. Гарибальди встал, крепко обнял меня, дружески простился со всеми - снова крики, снова ура, снова два толстых полицейских, и мы, улыбаясь и прося, шли на брешу; снова "God bless you, Garibaldi, for ever"371, и карета умчалась.
   Все остались в каком-то поднятом, тихо торжественном настроении. Точно после праздничного богослужения, после крестин или отъезда невесты у всех было полно на душе, все перебирали подробности и примыкали к грозному, безответному - "а что дальше?"
   Князь П. В. Долгорукий первый догадался взять лист бумаги и записать оба тоста. Он записал верно, другие пополнили. Мы показали Маццини и другим и составили тот текст (с легкими и несущественными переменами), который, как электрическая искра, облетел Европу, вызывая крик восторга и рев негодования...
   Потом уехал Маццини, уехали гости. Мы остались одни с двумя-тремя близкими, и тихо настали сумерки.
   Как искренно и глубоко жалел я, дети, что вас не было с нами в этот день, такие дни хорошо помнить долгие годы, от них свежеет душа и примиряется с изнанкой жизни. Их очень мало... (261)
   IV.26, PRINCES GATE
   "Что-то будет?"... Ближайшее будущее не заставило себя ждать.
   Как в старых эпопеях, в то время как герой спокойно отдыхает на лаврах, пирует или спит, - Раздор, Месть, Зависть в своем парадном костюме съезжаются в каких-нибудь тучах, Месть с Завистью варят яд, куют кинжалы, а Раздор раздувает мехи и оттачивает острия, Так случилось и теперь, в приличном переложении на наши мирно-кроткие нравы. В наш век все. это делается просто людьми, а не аллегориями; они собираются в светлых залах, а не во "тьме ночной", без растрепанных фурий, а с пудреными лакеями; декорации и ужасы классических поэм и детских пантомим заменены простой мирной игрой - в крапленые карты, колдовство - обыденными коммерческими проделками, в которых честный лавочник клянется, продавая какую-то смородинную ваксу с водкой, что это "порт" и притом "олдпорт ***"372, зная, что ему никто не верит, но и процесса не сделает, а если сделает, то сам же и будет в дураках.
   В то самое время, как Гарибальди называл Маццини своим "другом и учителем", называл его тем ранним, бдящим сеятелем, который одиноко стоял на поле, когда все спало около него, и, указывая просыпавшимся путь, указал его тому рвавшемуся на бой за родину молодому воину, из которого вышел вождь народа итальянского; в то время как, окруженный друзьями, он смотрел на плакавшего бедняка изгнанника, повторявшего свое "ныне отпущаеши", и сам чуть не плакал - в то время, когда он поверял нам свой тайный ужас перед будущим, какие-то заговорщики решили отделаться, во что б ни стало, от неловкого гостя и, несмотря на то что в заговоре участвовали люди, состарившиеся в дипломациях и интригах, поседевшие и падшие на ноги в каверзах и лицемерии, они сыграли свою игру вовсе не хуже честного лавочника, продающего на свое честное слово смородинную ваксу за Old Port ***.
   Английское правительство никогда не приглашало и не выписывало Гарибальди, это все вздор, выдуманный глубокомысленными журналистами на континенте. Ан(262)гличане, приглашавшие Гарибальди, не имеют ничего общего с министерством. Предположение правительственного плана так же нелепо, как тонкое замечание наших кретинов о том, что Палмерстон дал Стансфильду место в адмиралтействе именно потому, что он друг Маццини. Заметьте, что в самых яростных нападках на Стансфильда и Палмерстона об этом не было речи ни в парламенте, ни в английских журналах, подобная пошлость возбудила бы такой же смех, как обвинение Уркуарда, что Палмерстон берет деньги с России. Чамберс и другие спрашивали Палмерстона, не будет ли приезд Гарибальди неприятен правительству. Он отвечал то, что ему следовало отвечать: правительству не может быть неприятно, чтоб генерал Гарибальди приехал в Англию, оно с своей стороны не отклоняет его приезда и не приглашает его.
   Гарибальди согласился приехать с целью снова выдвинуть в Англии итальянский вопрос, собрать настолько денег, чтоб начать поход в Адриатике и совершившимся фактом увлечь Виктора-Эммануила.
   Вот и все.
   Что Гарибальди будут овации - знали очень хорошо приглашавшие его и все желавшие его приезда. Но оборота, который приняло дело в народе, они не ждали.
   Английский народ при вести, что человек "красной рубашки", что раненный итальянской пулей едет к нему в гости, встрепенулся и взмахнул своими крыльями, отвыкнувшими от полета и потерявшими гибкость от тяжелой и беспрерывной работы. В этом взмахе была не одна радость и не одна любовь - в нем была жалоба, был ропот, был стон - в апотеозе одного было порицание другим.
   Вспомните мою встречу с корабельщиком из Нью-кестля. Вспомните, что лондонские работники были первые, которые в своем адресе преднамеренно поставили имя Маццини рядом с Гарибальди.
   Английская аристократия на сию минуту от своего могучего и забитого недоросля ничего не боится, сверх того, ее Ахилловы пяты вовсе не со стороны европейской революции. Но все же ей был крайне неприятен характер, который принимало дело. Главное, что коробило Народных пастырей в мирной агитации работников, это То, что она выводила их из достодолжного строя, отвлекала их от доброй, нравственной и притом безвыход(263)ной заботы о хлебе насущном, от пожизненного hard labour, на который не они его приговорили, а наш общий фабрикант, our Makep373, бог Шефсбюри, бог Дерби, бог Сутерландов и Девонширов - в неисповедимой премудрости своей и нескончаемой благости.
   Настоящей английской аристократии, разумеется, и в голову не приходило изгонять Гарибальди; напротив, она хотела утянуть его в себя, закрыть его от народа золотым облаком, как закрывалась волоокая Гера, забавляясь с Зевсом. Она собиралась заласкать его, закормить, запоить его, не дать ему прийти в себя, опомниться, остаться минуту одному. Гарибальди хочет денег, - много ли могут ему собрать осужденные благостью нашего "фабриканта", фабриканта Шефсбюри, Дерби, Девоншира, на тихую и благословенную бедность? Мы ему набросаем полмиллиона, миллион франков, полпари за лошадь на эпсомской скачке, мы ему купим
   Деревню, дачу, дом,
   Сто тысяч чистым серебром.
   Мы ему купим остальную часть Капреры, мы ему купим удивительную яхту - он так любит кататься по морю, - а чтоб он не бросил на вздор деньги (под вздором разумеется освобождение Италии), мы сделаем майорат, мы предоставим ему пользоваться рентой374.
   Все эти планы приводились в исполнение с самой блестящей постановкой на сцену, но удавались мало. Гарибальди, точно месяц в ненастную ночь, как облака ни надвигались, ни торопились, ни чередовались - выходил светлый, ясный и светил к нам вниз.
   Аристократия начала несколько конфузиться. На выручку ей явились дельцы. Их интересы слишком скоротечны, чтоб думать о нравственных последствиях агитации, им надобно владеть минутой, кажется, один Цезарь поморщился, кажется, другой насупился - как бы этим не воспользовались тори... и то Стансфильдова история вот где сидит. (264)
   По счастью, в самое это время Кларендону занадобилось попилигримствовать в Тюльери. Нужда была небольшая, он тотчас возвратился. Наполеон говорил с ним о Гарибальди и изъявил свое удовольствие, что английский народ чтит великих людей, Дрюэн-де-Люис говорил, то есть он ничего не говорил, а если б он заикнулся
   Я близ Кавказа рождена,
   Civis romanus sum!375
   Австрийский посол даже и не радовался приему умвельцунгс-генерала376. Все обстояло благополучно. А на душе-то кошки... кошки.
   Не спится министерству; шепчется "первый" с вторым, "второй" - с другом Гарибальди, друг Гарибальди - с родственником Палмерстона, с лордом Шефсбюри и с еще большим его другом Сили. Сили шепчется с оператором Фергуссоном... Испугался Фергуссон, ничего не боявшийся, за ближнего и пишет письмо за письмом о болезни Гарибальди. Прочитавши их, еще больше хирурга испугался Гладстон. Кто мог думать, какая пропасть любви и сострадания лежит иной раз под портфелем министра финансов?..