Что касается Шиллера, тут я склонен к компромиссам. Хотя большую часть им написанного мне едва ли придет на ум перечитывать, личность этого человека, его дух и его жизнь сохраняют для меня обаяние чего-то значительного. Мы остановим выбор на его прозаических сочинениях по искусству и лучших стихотворениях, которые были написаны около 1800 г., и к ним добавим книгу Петерсена * "Разговоры с Шиллером". Охотно взял бы я еще что-нибудь из книг той эпохи - вещи Музеуса *, Гиппеля *, Морица *, Зейме *, - но приходится быть беспощадным, ибо нельзя же в библиотеку, где Мюссе или Виктора Гюго вообще нет, натаскивать с черного хода милые, но не очень значительные вещи. Начало XIX в., в духовном отношении самое плодотворное для Германии время, и так предлагает нам ряд авторов самого крупного масштаба, отчасти таких, которые под действием веяний моды или вследствие несправедливости суждений наших литературоведов в последнее время были либо вовсе забыты, либо чудовищно недооценивались. Так, например, о Жан Поле, одном из великих умов Германии, популярные курсы истории литературы, служащие руководством для тысяч студентов, по сие время судят вкривь и вкось, перепевая давно устаревшую критику и не оставляя ничего от облика этого писателя. Но мы совершим акт мести, включив самое полное собрание сочинений Жан Поля, какое сумеем найти. Кто найдет это чрезмерным, пусть знает, что и ему не обойтись хотя бы без главных вещей - "Годов шалостей", "Зибенкеза" и "Титана". Не следует забывать и "Шкатулки с драгоценностями" Гебеля *, классического рассказчика анекдотов, вместе с его же стихотворениями на алеманнском диалекте.
   Теперь появилось несколько хороших и полных издании Гёльдерлина; одно из них мы с благоговением поставим на нашу полку. Часто будем мы заклинать его славную тень, часто внимать его волшебному голосу. По одну сторону от него поставим сочинения Новалиса, по другую - Клеменса Брентано; к сожалению, последнего до сих пор не удосужились удовлетворительно издать. Его новеллы и сказки не забывались никогда, но глубокую словесную музыку его стихов открыли лишь немногие. Память о нем и о его сестре Беттине * "Весенний венок". Подготовленное Брентано вместе с Арнимом * собрание немецких народных песен - "Волшебный рог мальчика", - конечно, тоже должно войти в нашу библиотеку на правах одной из лучших и оригинальнейших книг Германии. Что касается Арнима, следует обзавестись хорошим сборником его новелл, где были бы такие чудные вещи, как "Изабелла Египетская" и "Старшинство в роду". Добавим несколько рассказов Тика (прежде всего "Белокурого Экберта", "Преизбыток жизни", "Мятеж в Севеннах" и его же "Кота в сапогах" - может быть, самый причудливый образчик немецкой романтики). Геррес, увы, так и не дождался приличного издания. Даже такая любопытная книга, как "История Мерлина" Фридриха Шлегеля, не переиздавалась уже несколько десятилетий! Из сочинений Фуке * стоит говорить только о прелестной "Ундине".
   Произведения Генриха фон Клейста должны присутствовать все: и драмы, и новеллы, и статьи, и анекдоты. Он тоже не сразу был признан своими соотечественниками. Из Шамиссо * с нас хватит "Петера Шлемиля", но этой книжице отведем почетное место. Эйхендорфа надлежит иметь в самом полном издании; наряду со стихотворениями и всеми любимым "Бездельником" необходимы и остальные его новеллы, между тем как без пьес и теоретических работ можно обойтись. Э. Т. А. Гофман - самый виртуозный рассказчик романтизма, и его тоже следовало бы иметь в нескольких томах, не только популярнейшие из его новелл, но и его роман "Эликсир Сатаны".
   Сказки Гауфа * и стихи Уланда * - только на выбор; важнее стихи Ленау и Анетты Дросте - они владели несравненной музыкой слова. Из драм Фридриха Геббеля * - один или два тома, в придачу дневники, хотя бы выборочно; обязательно Гейне в приличном издании, включающем стихи и прозу. Затем какое-нибудь солидное, как можно более полное издание Мёрике *, прежде всего стихотворения, затем "Моцарт по пути в Прагу" и "Старичок из сушеных плодов", по возможности еще "Живописец Нольтен". Рядом пусть станут вещи Адальберта Штифтера, последнего классика немецкой прозы: "Бабье лето", "Витико", "Этюды" и "Пестрые камешки".
   Швейцария подарила немецкой литературе последнего столетия трех выдающихся писателей: Иеремию Готхельфа *, уроженца Берна, величавого творца крестьянского эпоса, и двух авторов из Цюриха - Готфрида Келлера * и Конрада Фердинанда Мейера *. Из прозы Готхельфа возьмем оба романа о батраке и арендаторе Ули, из прозы Келлера - "Зеленого Генриха", "Людей из Зельдвилы" и, пожалуй, "Изречение", из прозы Мейера - "Юрга Енача". Келлер и Мейер писали также достойные уважения стихи, но их мы найдем вместе со многими другими поэтами, перечислять которых нет возможности, в любой хорошей антологии новой поэзии, какие существуют в достаточном количестве. По желанию можно добавить "Эккехарда" Шеффеля *, а я хотел бы замолвить словечко за Вильгельма Раабе *: отказаться от его "Абу Тельфана" и "Шюддервумпа" было бы жаль. Но тут нам надо остановиться - не затем, конечно, чтобы повернуться спиной к современной литературе; о нет, для нее должно быть место и в нашей голове, и в нашей библиотеке - просто у нас иная тема. Мы не можем знать, что от нашего собственного времени останется как долговечное достояние потомков.
   Окидывая взглядом проделанную работу, убеждаешься, насколько наша подборка фрагментарна и неравноценна по качеству. Ну справедливо ли включать в библиотеку всемирной литературы "Приключения барона Мюнхаузена" и оставаться без "Бхагавадгиты"? Имели ли мы право отбросить чудные комедии старых испанцев, народные песни сербов, волшебные сказки ирландцев и многое другое? Неужели томик новелл Келлера перевешивает Фукидида *, "Живописец Нольтен" * - "Панчатантру" * или китайскую книгу оракулов "И цзин"? Нет, конечно, нет! Понятно, что наш отбор текстов всемирной литературы чрезвычайно субъективен, ибо зависит от наших личных предпочтений. Что трудно - более того, невозможно, - так это заменить его другим, абсолютно справедливым, абсолютно объективным. Тогда пришлось бы включить всех авторов и все сочинения, имена и названия которых привычны нам с детства и встречаются в любой истории литературы. Да ведь и литературоведы переписывают сведения о писателях и книгах друг у друга, ибо жизнь человеческая слишком коротка, чтобы прочитать все самому. К тому же, говоря по чести, хорошая строка немецкого поэта, мелодику которого я могу прочувствовать до тонкостей, дает мне подчас гораздо больше, чем почтенный текст на санскрите в каком-нибудь тяжеловесном, малопонятном переводе. К тому же признание того или иного писателя непостоянно во времени. Мы чтим сегодня писателей, которые двадцать лет назад вообще не упоминались историками литературы. (Боже мой, мы же позабыли умершего в 1837 г. Георга Бюхнера, автора "Войцека", "Смерти Дантона", "Леонса и Лены". Конечно, без него нельзя!) То, что кажется нам сегодня существенным и живым в немецкой литературе классической эпохи, никоим образом не совпадает по объему с тем, что назвал бы непреходящим знаток этой литературы лет двадцать пять назад. Пока немецкий народ читал "Трубача из Зеккингена" *, а ученые рекомендовали как классика Теодора Кернера, Бюхнер оставался неизвестным, Брентано был совершенно забыт, Жан Поль фигурировал в черном списке как сбившийся с пути гений! Так же точно наши сыновья и внуки найдут наши взгляды и оценки отсталыми. От этого ничто не страхует, даже эрудиция. Но это вечное колебание оценок, когда кого-то забывают на десятилетия, а потом открывают заново и осыпают похвалами, - не просто проявление человеческой слабости, человеческого непостоянства, оно подчиняется законам, которые невозможно строго сформулировать. Всякое духовное достояние, в течение известного срока отстаивавшее себя и оказывавшее свое воздействие, входит в сокровищницу человеческой культуры, откуда его в каждый момент можно извлечь и пробудить к новой жизни, заставить служить душевным потребностям нового поколения. Наши деды не только имели совсем иные представления о Гёте, чем мы, они не только предали забвению Брентано и переоценивали Тидге *, Редвица * или других модных писателей - они вовсе не знали "Дао де цзин" Лао-цзы, одну из величайших книг человечества, потому что открыть заново Древний Китай и его мудрость дано было нашему поколению, нашему времени, а не времени наших дедов. С другой стороны, мы, без сомнения, потеряли из виду не одно великое и славное творение человеческого духа, которое ценили наши деды и которое заново откроют наши внуки.
   Конечно, в работе над нашей библиотекой мы действовали довольно-таки грубо, мы оставляли без внимания драгоценные творения, мы полностью обходили целые миры ушедших культур. Где у нас, например, Египет? Неужели несколько тысячелетий высокой и цельной культуры, блеск династий, религия, с ее величавыми теологическими системами и культом мертвых, не имеют для нас никакого значения и не оставят следа в нашей библиотеке? Именно так и обстоит дело. История Египта принадлежит для меня к тому типу книг, которые я совершенно исключил из нашего рассмотрения, - к разряду иллюстрированных альбомов, книжек с картинками. Имеются многочисленные труды о египетском искусстве с великолепными фотографиями, я часто держал их в руках, из них я многое узнал о Египте. Но книги, которая делала бы для нас близкой литературу Египта, я не знаю. Много лет назад я с большим вниманием читал работу о египетской религии, в которой приводились в отрывках египетские тексты - законы, надгробные надписи, гимны и молитвы, и, хотя эта тема меня чрезвычайно интересовала, в памяти от прочитанного почти ничего не осталось; все это было занимательно, но это не была классика. Поэтому Египта в нашей коллекции так и нет. Но здесь мне еще раз приходит на ум моя непостижимая забывчивость, мой грех упущения! Если припомнить как следует, образ Египта у меня восходит отнюдь не только к упомянутым иллюстрированным изданиям и к той работе по истории религии, он возник в моем воображении и благодаря чтению одного любимого мною греческого писателя, а именно Геродота, который обожал египтян и явно отдавал им предпочтение перед своими ионийскими земляками. Подумать только, что я так основательно забыл о Геродоте! Мою вину надо исправить, Геродоту принадлежит среди греков почетное место.
   Когда я снова и снова просматриваю предложенный мною каталог "идеальной" библиотеки, то сколь бы неполным и несовершенным я ни находил его, не это кажется мне самым досадным его недостатком. Чем больше я силюсь представить себе как целое это собрание книг, составленное субъективно и весьма произвольно, но все же на базе какого-то знания и опыта, тем больше мне сдается, что портит его, по сути дела, не избыток субъективности, не случайный характер, а скорее нечто противоположное. Наша библиотека при всех своих недостатках для меня чересчур идеальна, чересчур упорядоченна, чересчур напоказ. Положим, что-то мы забыли в нее включить, но, в общем, самые ценные образцы литературы всех времен на месте, вряд ли ее можно намного превзойти. Но когда я представляю себе все эти воображаемые полки с книгами и пытаюсь увидеть, кто бы мог быть создателем и владельцем библиотеки, у меня ничего не получается: этот человек не может быть ни старым чудаковатым ученым с глубоко ввалившимися глазами и лицом аскета, истощенным ночными бдениями, ни светским господином в богатом особняке, это не сельский врач, не священник, не дама. Наша библиотека имеет вид весьма приятный и весьма идеальный, но чересчур безличный; каталог ее таков, что мог бы быть составлен любым старым книголюбом. Если бы мне довелось увидеть нашу библиотеку воплотившейся в реальность, я подумал бы: почтенное собрание, ни одна книга не вызывает сомнений, но неужели у ее владельца нет никаких пристрастий, капризов, страстей, неужели в его сердце одна только история литературы? Например, если у него два романа Диккенса и два романа Бальзака, значит, он поддался на уговоры посторонних советчиков. Если бы он выбирал самостоятельно, то он или любил бы обоих и уж тогда старался иметь того и другого в возможно большем количестве, или предпочитал бы одного другому; например, мягкий, симпатичный, обаятельный Диккенс нравился бы ему куда больше, чем несколько жестокий и грубый Бальзак, или же, напротив, он любил бы Бальзака и тогда покупал бы все его книги, а слишком сладкого, слишком добронравного, слишком назидательного Диккенса вышвырнул бы из своей библиотеки. В любом случае его библиотека приобрела бы личный, избирательный характер, что мне по душе.
   Чтобы внести чуточку беспорядка в наш непомерно правильный, непомерно бесцветный каталог, чтобы показать, как идут дела при личном, живом, страстном отношении к книгам, я не вижу иного пути, как сознаться в кое-каких собственных моих читательских пристрастиях. Я очень рано сжился с книгами, стремление к разумному и справедливому выбору моего чтения среди сокровищ мировой литературы тоже не осталось мне неведомым, я ел со многих блюд и не раз обязывал себя узнать и понять как раз то, что было мне чуждо. Но все это - чтение как изучение, ознакомление с чужими литературами из воли к самообразованию и к справедливости - не соответствовало моей природе, снова и снова среди моих блужданий по миру книг меня охватывала влюбленность в какой-то особый предмет, меня восхищало то или иное открытие, меня согревало новое увлечение. Многие из моих пристрастий со временем исчезали, другие периодически вспыхивали вновь, некоторые глубокие переживания были неповторимы, и я терял их. Поэтому и собственная моя домашняя библиотека никоим образом не похожа на описанный выше образец, хотя почти все поименованные в нем книги у меня имеются. Но моя библиотека обнаруживает то там, то здесь диспропорции, какие-то ее части сильно расширены, и так будет происходить со всякой библиотекой, родившейся из подлинной потребности: одни ее разделы будут пополняться скупо, из чувства долга, а другие станут "любимчиками", предметами нежной заботы, и вид у них будет самый ухоженный.
   Такие разделы, пестуемые с особой приязнью, имеет и моя библиотека, обо всех здесь и не расскажешь, придется ограничиться самыми важными. Я хочу в нескольких словах дать понятие о том, как всемирная литература отражается в каждом человеке, как она притягивает его то одной, то другой своей стороной, как она формирует его характер и сама же страдает от этого характера.
   Любовь к книгам и вкус к чтению появились у меня рано, и в юности мне была известна и доступна лишь одна большая библиотека - библиотека моего деда. Большая часть этого многотысячного собрания книг меня не интересовала и так и не заинтересовала, я просто не мог понять, как можно в таком количестве копить книги такого рода - журналы по истории и этнографии, расставленные длинными рядами, теологические трактаты на английском, французском языках, английские золотообрезные назидательные книжки для молодежи, бесконечные ряды ученой периодики, аккуратно переплетенной или связанной в пачки по годам. Все это казалось мне нудным, пыльным и едва ли заслуживающим сохранения. Но в библиотеке этой, как я постепенно обнаруживал, имелись и другие разделы.
   Поначалу меня привлекали к себе какие-то отдельные книги, и уже они побудили меня мало-помалу обшаривать целиком эту столь тоскливо выглядевшую библиотеку и выуживать то, что представляло для меня интерес.
   Был там "Робинзон Крузо" с совершенно восхитительными рисунками Гранвиля *, немецкое издание "Тысячи и одной ночи", два тяжелых тома ин-кварто тридцатых годов прошлого века, тоже с иллюстрациями. Обе книги показали мне, что в этом унылом море можно найти не одну жемчужину, и я уже не прекращал розысков по высоким полкам, мне случалось часами просиживать на верху приставной лестницы или лежать на полу, где повсюду лежали стопками неисчислимые книги.
   И вот там-то, в этой комнате, полной тайн и пыли, я совершил первое ценное открытие в области художественной литературы: я открыл для себя немецких авторов XVIII столетия! Они были представлены в этой необыкновенной библиотеке с редкостной полнотой - не только "Страдания юного Вертера", "Мессиада" и несколько альманахов с гравюрами Ходовецкого *, но и менее известные сокровища: полное собрание сочинений Гамана* в девяти томах, полный Юнг-Штиллинг, полный Лессинг, стихи Вейсе *, Рабенера *, Рамлера *, Геллерта *, шесть томов "Путешествия Софии из Мемеля в Саксонию" *, несколько литературных журналов и отдельные тома Жан Поля. Заодно вспоминаю, что именно там я впервые прочел имя Бальзака, там было несколько томиков в синих переплетах - немецкое издание его произведений in sedicimo 1, появившееся еще при его жизни. Помню, как я первый раз взял в руки этого писателя и как мало я понял. Я начал читать один из томиков, там подробно описывались финансовые обстоятельства героя: сколько он получает в месяц со своего имения, как велико материнское наследство, каковы перспективы получить еще несколько наследств, сколько он задолжал и пр. Я был глубоко разочарован. Я ожидал, что мне будут рассказывать о страстях и приключениях, о путешествиях в дикие страны и сладких запретных любовных переживаниях, а вместо этого мне предлагали интересоваться кошельком какого-то молодого человека, о котором я и знать-то еще ничего не знал! С отвращением поставил я синий томик на место и после этого многие годы не читал ни одной книги Бальзака, пока не открыл его для себя заново, много позднее, на сей раз всерьез и навсегда.
   1 В одну шестнадцатую листа (лат.).
   Но самое главное, что я узнал из библиотеки деда, - это немецкая литература XVIII столетия. Там я познакомился с удивительными, давно забытыми вещами: с "Потомками Ноя" Бодмера *, с "Идиллиями" Геснера *, с "Путешествием вокруг света" Георга Форстера *, с полным Маттиасом Клаудиусом, с "Бенгальским тигром" гофрата фон Эккартсгаузена *, с монастырской историей "Зигварт", с "Крестовыми походами вдоль и поперек" Гиппеля и многими, многими другими. Конечно, в этом царстве старых книг имелось и такое, без чего можно было спокойно обойтись; там я нашел справедливо забытые и отвергнутые вещи, а также дивные оды Клопштока, страницы изящной и нежной прозы Геснера и Виланда, великолепные каскады остроумия Гамана. Не стоит жалеть и о том, что я прочитал менее ценное, ибо познакомиться основательно с определенным историческим периодом тоже небесполезно. Короче говоря, я изучил немецкую словесность целого столетия с такой полнотой, с какой ее изучает не всякий специалист, и от этих книг, со всеми их странностями и причудами, на меня все же веяло духом языка, моего любимого родного языка, который достиг своего расцвета как раз в это столетие. Читая альманахи, запыленные романы и героические сказания, я познавал немецкий язык, и, когда вскоре я познакомился с произведениями Гёте и других гениев немецкой литературы, мой слух, мое языковое чутье уже были обострены; специфический склад духовной культуры, на котором были воспитаны Гёте и немецкие классики, также был для меня знакомым и близким. У меня до сих пор сохранилось пристрастие к этому виду словесности, кое-какие забытые творения и сегодня стоят на моих полках.
   Прошло несколько лет, я успел немало пережить и немало перечитать, и меня начала манить к себе другая область истории культуры - Древняя Индия. Я пришел к этому не сразу. От друзей мне попали в руки книги особого рода, которые тогда именовались теософскими и притязали на знание всей оккультной премудрости. Книги эти, частью объемистые тома, частью дешевенькие брошюрки, были весьма непривлекательного свойства; они настырно поучали и с важным видом говорили обо всем на свете; в них была, правда, некая идеальность, отрешенность от мира сего, которая притягивала меня, но вместе с ней такая анемичность, такая стародевическая напыщенность, что меня охватывал ужас. Все же я не мог отказаться от их чтения, и вскоре я разгадал секрет их привлекательности. Все эти тайные учения, якобы нашептанные сочинителям этих сектантских книжек незримыми духовными наставниками, обнаруживали общее происхождение - из Индии. Едва поняв это, я принялся искать дальше и вскоре был вознагражден первой находкой, прочитав с замиранием сердца перевод "Бхагавадгиты". Перевод был прескверный, я до сих пор не знаю ни одного по-настоящему хорошего перевода этой вещи, хотя читал их немало, - но здесь я в первый раз отыскал крупицу того золота, мечта о котором вдохновляла мои поиски: я открыл для себя восточную идею всеединства в ее индийском воплощении. С тех пор я бросил читать претенциозные брошюры о карме и перевоплощениях, бросил кипятиться по поводу их узости и всезнайства, а вместо этого стал прилагать усилия к тому, чтобы усвоить как можно больше из подлинных источников. Я прочитал труды Ольденберга* и Дойссена * вместе с их переводами санскритских текстов, книгу Леопольда Шредера * "Литература и культура Индии", а также несколько старых переводов из индийской поэзии. Вместе с системой Шопенгауэра, которая значила для меня в эти годы очень много, древнеиндийские мудрости и доктрины на протяжении нескольких лет существенно влияли на мой образ мыслей и на мою жизнь. И все же что-то не удовлетворяло меня до конца. Начать с того, что доступные мне переводы индийских памятников были почти все весьма несовершенны, разве что "Шестьдесят Упанишад" Дойссена и немецкие "Проповеди Будды" Нойманна * давали мне радость живого прикосновения к миру Индии. Однако беда была не только в переводах. Я искал в этом мире то, чего там не было, некий род мудрости, который, как я смутно ощущал, возможен и где-то существует, непременно должен существовать, но который так мне и не открылся.
   Прошло много лет, и мою неистребимую потребность к познанию удовлетворило новое читательское переживание - насколько в таких делах вообще возможно удовлетворение. Еще раньше, следуя совету моего отца, я познакомился с Лао-цзы, в то время в переводе Грилля *. Впоследствии начала выходить в свет книжная серия - переводы Рихарда Вильгельма * из китайских классиков. Одна из самых утонченных и высокоразвитых культур человечества, известная дотоле немецкому читателю разве что на правах забавного курьеза, стала доступна нам не окольными путями, к каким мы успели привыкнуть, не через латинские или английские переводы, не из третьих и четвертых рук, но непосредственно, в переводах немца, который прожил в Китае полжизни, который сумел познать саму суть китайской духовной традиции, отлично владел не только китайским, но и немецким языком, испытал на себе самом, что может значить китайская культура для европейца. Серия начала выходить в йенском издательстве Дидерихса, ее открывали беседы Конфуция, и я никогда не забуду, с каким изумлением, с каким удовольствием я поглощал книгу, каким все в ней было неожиданным, но одновременно каким-то правильным, давно желанным, восхитительным. С тех пор серия разрослась, за Конфуцием последовали Лао-цзы, Мэн-цзы *, Люй Бувэй *, китайские народные сказки. Одновременно целый ряд переводчиков занялись китайской лирикой, а также - и с большим успехом - фольклором Китая. Много прекрасного сделали в этой области Мартин Бубер, Г. Рудельсбергер *, Пауль Кюнель *, Лео Грайнер * и пр. Они приятным образом дополнили труды Рихарда Вильгельма.
   Уже несколько десятилетий моя приязнь к этим китайским книжкам непрерывно возрастает. То, чего недоставало индусам, - близость к жизни, гармония между благородной духовностью, готовой требовать от себя высших нравственных усилий, и чувственной прелестью повседневной жизни, разумное сочетание строгой дисциплины духа и простодушного жизнелюбия - все это было здесь в избытке. Если Индия дала много возвышенного и трогательного по части аскезы и монашеского отрешения от мира, то Древний Китай достиг не менее удивительных высот в воспитании строя мыслей, для которого дух и природа, религия и повседневность - противоположности, каждая из которых имеет свои неотъемлемые права. Если аскетическая индийская мудрость обнаружила в радикализме своих требований пуританский пыл юности, то мудрость Китая - это мудрость умственно зрелого, не чуждого юмору мужа, чей жизненный опыт не привел к разочарованию и цинизму.
   Лучшие представители немецкой мысли на протяжении двух последних десятилетий были затронуты этим благотворным потоком. На фоне стольких шумных, но недолговечных начинаний работа Рихарда Вильгельма обретала широту и значимость.
   Пристрастие к немецкому восемнадцатому столетию, поиски индийской мудрости, постепенное ознакомление с доктринами и поэзией Китая во многом преобразили и обогатили мою библиотеку. Такое же действие имели и другие мои переживания и умственные увлечения. Так, было время, когда я держал у себя в оригинале всех великих итальянских новеллистов - Банделло * и Мазуччо *, Базиле * и Поджо *. Позднее мною овладела ненасытная потребность в сказках и легендах других народов. Одни интересы тихо угасли. Другие, напротив, остались и, как кажется, сделались к старости не слабее, а сильнее. Сюда относится тяга к мемуарам, письмам и биографиям людей, однажды произведших на меня впечатление. Еще в ранней молодости я несколько лет подряд собирал и читал все, что мог раздобыть, о личности и жизни Гёте. Моя любовь к Моцарту побудила меня прочесть почти все его письма и записки о нем других людей. Такую же любовь я чувствую к Шопену, к французскому поэту Герену *, автору "Кентавра", к венецианскому живописцу Джорджоне, к Леонардо да Винчи. То, что мне случалось прочесть о них, были не бог весть какие существенные книги, и все же я получил от них пользу, потому что в основе чтения лежала любовь.