Дневники надолго займут будущих биографов и исследователей. Вместе с кратким послесловием Брода и скудным перечнем биографических дат этот том дает внимательному читателю ясное представление об основных вехах биографии писателя, как внешней, так и внутренней. Порой наталкиваешься на подлинную исповедь поэта. В наброске письма к отцу возлюбленной находишь, например, следующее: "Моя должность невыносима для меня *, поскольку она не совместима с единственной моей потребностью и единственным призванием - литературой. Так как я только литератор и никем другим быть не могу и не хочу, моя должность никогда не сможет увлечь меня, она лишь может вконец выбить меня из колеи. И я недалек от этого". Для понимания психологии поэта и творчества вообще важны некоторые места из дневников, вроде строк, касающихся объективизации боли, или удивительных "Набросков автобиографии", или жалоб в одном из писем к Поллаку *. Там, среди прочего, говорится: "Вот уже некоторое время я ничего не пишу, а это значит, что бог не хочет, чтобы я писал. Но я - я должен. Верх берет то одна, то другая сторона, но бог в конце концов оказывается сильнее, и в этом для меня куда большее несчастье, чем ты можешь предположить". Да, эта удивительная, мучительная до саморазрушения манера письма приносила много несчастья, но и много счастья, изведавшего бездны адских мук.
   Имеет смысл привести еще одну фразу из письма к Максу Броду лапидарное выражение литературной добросовестности Кафки, его стремления к совершенству, этих бесконечных исправлений, вычеркиваний и переделок. Фраза, которую ни один писатель не сможет прочесть без содрогания, такова: "Слабые вещи так и оставить слабыми можно лишь на смертном одре".
   1937
   О толкованиях Кафки
   Среди писем, с которыми мои читатели обращаются ко мне, есть определенная категория, постоянно увеличивающаяся численно, которую я воспринимаю как симптомы растущего интереса читателя к поэзии. Письма такого рода, написанные в большинстве своем молодыми читателями, обнаруживают увлеченность толкованиями и разъяснениями, авторы их ставят бесконечные вопросы. Они хотят знать, почему писатель избрал тут такой образ, а там иное выражение, что он "хотел" или "предполагал" сказать своей книгой; как он напал на мысль избрать именно данную тему. Они хотят узнать, какая моя книга кажется мне лучшей, какую больше всего люблю, какая яснее всего выражает мои взгляды и намерения; почему я относительно известных явлений и процессов в 30 лет высказывался иначе, нежели в 70, каково соотношение между Демианом и психологией Юнга либо Фрейда, и т. д., и т. д. Некоторые такие вопросы задают учащиеся высших учебных заведений, видимо находящиеся под влиянием своих преподавателей, но большая часть, кажется, порождена истинной, собственной потребностью, а все вместе они указывают на некоторое изменение в отношениях между книгой и читателем, что видно повсюду и в публичной критике. Радует активизация читателей; они больше не желают пассивно получать удовольствие, они хотят не просто проглотить книгу или вообще какое-то произведение искусства, а именно овладеть им, чтобы путем анализа усвоить его.
   Но дело имеет и свою оборотную сторону: умствования и возвышенные разговоры об искусстве и поэзии обратились в спорт и самоцель, а от страстного желания овладеть ими путем критического анализа очень страдает элементарная способность увлечься, смотреть, слушать. Если кто-то довольствуется тем, что вызнал содержащиеся в стихотворении или рассказе мысли, тенденции, цели и назидания, то довольствуется он весьма немногим, а тайны искусства, его истины и подлинности просто не заметил.
   Недавно один молодой человек - школьник или студент - прислал мне письмо с просьбой ответить на ряд вопросов о Франце Кафке. Он хотел узнать, считаю ли я "Замок", "Процесс", "Закон" Кафки религиозными символами; разделяю ли я мнение Бубера об отношении Кафки к своему еврейскому происхождению; усматриваю ли я некое родство между Кафкой и Паулем Клее *, и еще кое-что. Мой ответ был таков:
   Дорогой господин Б. [...] К сожалению, должен весьма и весьма разочаровать Вас. Ваши вопросы и весь строй Вашего отношения к поэзии, право, не удивляют меня. У Вас тысячи сходно мыслящих коллег. Но Ваши вопросы, все без исключения неразрешимые, имеют источником одну и ту же ошибку.
   Рассказы Кафки - не статьи о религиозных, метафизических или моральных проблемах, а поэтические произведения. Кто в состоянии просто читать поэта, то есть не задавая вопросов, не ожидая интеллектуального либо морального результата, кто готов воспринять то, что дает этот поэт, тому его произведение даст ответ на любые вопросы, какие только можно вообразить. Кафка сказал нам нечто не как теолог либо философ, но единственно как поэт. А если его величественные произведения вошли теперь в моду, если их читают люди, не способные и не желающие воспринимать поэзию, то он в этом невиновен.
   Для меня, принадлежащего к читателям Кафки со времен ранних его произведений, Ваши вопросы не содержат в себе ничего. Кафка не дает никакого ответа на них. Он принес нам мечты и видения своей одинокой, тяжелой жизни, притчи о пережитом, о бедах и счастье; и именно эти мечты и видения есть то, что мы можем воспринять от него, а не те "толкования", какие дают его сочинениям остроумные интерпретаторы. Эти "толкования" - своего рода игра интеллекта, часто очень милая игра, принятая умными, но чуждыми искусству людьми, которые могут читать и писать книги о негритянской скульптуре или атональной музыке, но никогда не найдут доступа к глубинам произведения искусства. Они словно стоят перед дверью, перепробовали сотню ключей, но не видят, что дверь-то не заперта.
   Такова примерно моя реакция на Ваши вопросы. Я отвечаю Вам, потому что вижу в Вас серьезного читателя Кафки.
   1956
   В немецкую инстанцию, потребовавшую от Германа Гессе свидетельство об
   арийском происхождении
   15 марта 1935
   Многоуважаемые господа,
   вы послали мне "заявление арийца" с требованием подписать эту бумагу. Возможно, это просто ошибка, так как я швейцарец и состою также в союзе швейцарских писателей, и мы получали от ваших властей заверение в беспрепятственном сотрудничестве, подобно тому как наши газеты и сцены открыты для наших немецких коллег из рейха.
   Однако у меня уже есть некоторый опыт в том, что ваши официальные учреждения подчас не держат своих обещаний и обязательств. Например, ваше правительство подписало со Швейцарией договор о двойном налогообложении; согласно этому договору, наши гонорары, поскольку мы облагаем их налогом в Швейцарии, не подлежат налогообложению в Германии. Тем не менее вопреки всякому праву из наших платежей на радио автоматически вычитают десять процентов налога, как с иностранцев.
   Мы миримся с этим по необходимости, но мы этого не одобряем. Мы всякий день рады принять у себя в Швейцарии немецкое искусство и литературу, и Берлин в своем заявлении союзу швейцарских писателей решительно гарантировал нам, швейцарцам, те же права. Мы не требуем от немецких коллег, которых мы ценим, свидетельства об их арийском происхождении или о чем-либо ином и ожидаем от них того же. Поэтому я не подпишу "заявления" не потому, что я не ариец, а потому лишь, что это требование несовместно с нашим чувством и сознанием швейцарцев.
   С почтением...
   Господину X. M., Кобленц
   Баден, 19 ноября 1935
   [...] С Вами происходит то же, что со всеми: из моих книг и из любых книг Вы вычитываете то, что соответствует Вашему настроению и переживаемой Вами жизненной ступени, как растение высасывает из земли то, что необходимо ему для роста. И поскольку Вы молоды и находитесь в процессе становления, часто полны сомнений, тонко организованы и способны страдать, Вы прежде всего вычитываете из книг подтверждение Вашим бедам и сомнениям.
   Для этого мои книги дают достаточно поводов. Я шел трудным путем самопознания; до "Паломничества в страну Востока" во многих моих книгах я говорил преимущественно о своих слабостях и трудностях, а не о своей вере, которая вопреки этим слабостям все же давала мне возможность и силу жить.
   Если бы Вы на один час смогли освободиться от себя самого, то Вы вдруг заметили бы, что, например, в "Степном волке" выведен не только Галлер *, но также и Моцарт, и Бессмертные. И Вы обнаружили бы в моих ранних повестях, в "Кнульпе", "Сиддхарте" и т. д. хотя и не догматически сформулированную, но все же веру. Сформулировать свою веру поэтически я попытался только в "Паломничестве в страну Востока", а напрямую я выразил ее в стихотворении, которым закончил свою поэтическую книжицу в издательстве "Инзель". Скоро уже четыре года, как я обдумываю план сочинения, в котором все это будет продолжено и выражено яснее.
   По сути, я, конечно, не считаю необходимым всякий раз по-новому и по-своему формулировать основы истинной веры. Что есть и чем может стать человек, как ему освятить себя и свою жизнь и наполнить ее смыслом - об этом возвещают все мировые религии, об этом написано у Конфуция и у его кажущегося антипода Лао-цзы, в Библии и в "Упанишадах". Там сказано обо всем, во что человек может верить и чего он должен держаться.
   Но тог факт, что, несмотря на это, мы испытываем нужду в подобного рода литературе, а также в подлинном свидетельстве, где подчеркивается слабое, сомнительное, грустное в человеческой жизни, оправдывает существование таких книг, как "Степной волк" и т. д. Вероятно, начиная с "Паломничества", моя позиция постепенно становится позитивнее. Но даже если она окончательно такой не станет, пусть лучше я буду воспринимать себя и свою жизнь как нечто болезненное, далеко не образцовое, но все же определенно положительное и исполненное веры.
   Р. Я. Хумму, Цюрих
   Баден, 10 декабря 1935
   Дорогой господин Хумм,
   в мой последний баденский день приходит Ваше письмо и доставляет мне истинную радость, так как я совсем не привык, чтобы работа, которой я посвящаю все свои дни, вызывала хоть какой-нибудь отклик. Но, значит, моя попытка высказаться о Вашей книжке в издательстве "Инзель" достигла Вас и порадовала и принесла мне отклик, который мне дорог, он несет мне немного света, и я его с охотой глотаю.
   Не сомневаюсь, что при чтении отдельных мест Вы покачивали головой. Но, вероятно, Вы почувствовали и признали главное: что я не стремился быть более умным, судить или ставить отметки, а хотел лишь выразить, какую любовь пробудила во мне Ваша книга. Этого довольно.
   Есть в Вашей книге и в Вашем письме нечто, на что у меня пока еще нет ответа. Я следил за "приватными" поисками истины в Ваших "Островах" * не только с участием и нередко с озабоченностью, но и с известной долей зависти. Дело в том, что сам я за последние годы так далеко ушел от возможности самоанализа, что вообще плохо переношу подобные вещи. Как в моей частной жизни, так и в моем отношении к мировым событиям я вошел в состояние кризиса, который сейчас еще более обострился, так что, я полагаю, дело скоро дойдет до вынесения окончательного приговора и до выбора между жизнью и смертью. Несмотря на то что за эти годы я становился все неувереннее в себе, я смог защитить себя как бы некоей стеклянной преградой, которая состоит, собственно, в убеждении, что кризисы и страдания суть функции позитивные и что место, на которое я оказался поставлен, можно рассматривать как службу и как судьбу.
   Но у меня чувство, что я выражаюсь образами приватной мифологии. Короче, в течение долгого времени я подрывал собственные корни и воля к жизни у меня чрезвычайно ослабла, держусь я только тем, что с особым тщанием, торжественно, как служение, исполняю свою функцию, то есть делаю свою небольшую литературную работу. Возможно, я всего лишь марионетка, но даже это мне, собственно говоря, безразлично.
   Мой младший брат *, человек очень милый, ребячливый, чистый и благочестивый, мелкий служащий в Бадене, обремененный семейными заботами, несмотря на внешнее несходство со мной, очевидно, так же и в то же самое время почувствовал необходимость обрести новое равновесие и с этим не справился. Он опасался, что может потерять место, но, видимо, это был только повод, причина лежала глубже; короче, недавно он пропал, мы два дня его разыскивали и ничего о нем не знали, а затем похоронили: он решил свои проблемы с помощью перочинного ножа.
   Так что я пишу Вам, находясь в положении, которым вряд ли можно гордиться. Вероятно, я жил жизнью Дон Кихота, но порой я думаю, что Дон Кихот так же необходим, как какой-нибудь "вождь" или "удачник".
   Хватит, ведь я, собственно, хотел Вам сказать только то, что Ваше письмо меня обрадовало. Скоро придет моя жена и поможет мне упаковать вещи.
   С сердечным участием Ваш...
   Привет Цоллингеру *...
   Томасу Манну, Кюснахт - Цюрих
   5 февраля 1936
   Дорогой господин Томас Манн,
   история со Шварцшильдом и Корроди * не была, конечно, достойным поводом, но, как я понимаю, Вы вынуждены были сжечь за собой мосты. Теперь это сделано, и в такой достойной форме, что я, собственно, должен был бы Вас поздравить. Однако я не в силах этого сделать. Не позволяя себе, даже и в мыслях, ни малейшего осуждения Вашего шага, я все же в глубине души сожалею, что он совершен. Это было открытое признание - но ведь каждый и так знал, на какой Вы стороне. Господам из Парижа и Праги, которые столь бессовестным образом на Вас нажимали, приятно видеть, что их давление возымело действие.
   Если бы существовал лагерь, к которому нам можно было бы обратиться и примкнуть, то все было бы хорошо. Но ведь такого нет. В отравленной атмосфере между фронтами у нас нет другого прибежища, кроме нашей работы. И теперь возможности - и так, по сути, нелегальные - оказывать воздействие на читателей в рейхе, нести им утешение и ободрение для Вас окончательно потеряны. А это потеря для обеих сторон. Я тоже затронут: я теряю товарища по перу и, как эгоист, это оплакиваю. Подобно тому как во время первой мировой войны моим верным коллегой был Р. Роллан, так начиная с 1933 года им были Вы. Я, конечно, ни в коей мере не думаю, что я Вас потеряю, я привык хранить верность своим друзьям, но там, в Германии, выступая в качестве автора, я буду очень одинок. Но я не намерен оставлять этот пост, поскольку это будет зависеть от меня.
   Вам же, лично Вам, я от души желаю, чтобы Вы благотворно ощутили снятие напряжения, которое должен был принести Ваш шаг. Если Вы почувствуете себя освобожденным и с облегчением вернетесь к Вашей работе, тогда все хорошо.
   Вас и Вашу жену сердечно приветствует...
   Издательству "С. Фишер", Берлин
   9 февраля 1936
   Высокочтимые господа,
   мне помнится, уже в ноябре я как-то сообщал вам о нападках на меня Вилля Веспера *. Возможно, мы были не правы, оставив их без внимания, при том что Веспер - личность темная и литератор сомнительный, которого вряд ли следует принимать всерьез.
   Из посланного мною приложения вы узнаете, как далеко зашла кампания, начатая его газетой "Новая литература".
   Поскольку Веспер с самого начала борется против меня нечестно, пуская в ход запрещенные приемы, я сообщаю вам здесь ряд фактов, необходимых для разоблачения его деятельности, за точность которых я ручаюсь. Если вам это кажется целесообразным, используйте их по своему усмотрению, чтобы просветить прессу.
   1. Поводом для нападок Веспера послужили мои статьи о новых немецких книгах в "Бонньерс мэгэзин" *. Он ставит мне в упрек, что я разбираю там "за еврейские деньги" только книги эмигрантов. Как затем выяснилось, сам В. Веспер был моим предшественником в получении "еврейских денег", чуть более года тому назад он работал для Бонньера и был уволен за слишком одностороннюю национал-социалистскую пропаганду. То обстоятельство, что в моих сообщениях с величайшим одобрением говорится о Стефане Георге *, Рильке *, Гофманстале *, Кароссе *, Эмиле Штраусе * и т. д., Веспер замалчивает. Он выпячивает лишь то, что я обсуждаю наряду с другими также и книги евреев.
   2. На первую атаку (ноябрь 1935 года) я ответил господину Весперу письмом, в котором сообщил, что я швейцарец, а Швейцария, как и Швеция, вправе иметь свое собственное нейтральное мнение о немецкой литературе. С тех пор Веспер, естественно не ставя меня в известность, лихорадочно раздувает в прессе "дело Гессе". Он публикует обо мне лживые сведения вопреки всякой очевидности.
   3. Веспер утверждает, что я-де родом из рейха и отец мой был подданным рейха. На самом деле я сын прибалта, который в момент моего рождения еще был русским подданным, но пятьдесят лет назад (вскоре после 1880 года) приобрел для себя и для своей семьи швейцарское и базельское гражданство. Мать моей матери была уроженкой Швейцарии, и мои родители жили тогда в Базеле.
   4. Подданным рейха я сделался позже, в возрасте неполных четырнадцати лет. Мои родители внесли меня (одного меня, а не себя и не всю семью) в гражданские списки Вюртемберга, так как мне предстояло там учиться и сдавать государственные экзамены. В протестантской миссии, в которой работали мои родители, было много таких интернациональных семей; например, из двух моих старших сводных братьев один был гражданином Вюртемберга, а другой англичанином (потому что родился в Индии).
   5. Веспер утверждает, что я трусливо покинул свое отечество в 1914 году, когда страна вела тяжелейший бой с врагами. И здесь этот простофиля лжет - и делает это вполне намеренно, ибо точные даты ему известны. Он знает, что я возвратился в Швейцарию не "в боевом 1914 году", как он утверждает, но раньше, в 1912-м, среди "всеобщего мира и благоденствия".
   6. Свое немецкое гражданство я в полной мере отработал, явившись летом 1914 года на призывной пункт, в качестве вольноопределяющегося, а затем, с 1915-го до весны 1919 года, я руководил швейцарским отделением попечительской помощи немецким военнопленным, созданным мной и профессором Вольтереком *. В качестве официального лица я был тогда прикомандирован к германской миссии в Берне.
   7. Как бывший швейцарский гражданин я имел право после возвращения в Швейцарию в течение десяти лет безвозмездно восстановить подданство. Но чтобы, так сказать, не дезертировать во время войны и в первые послевоенные годы, я пренебрег этим правом и снова стал швейцарцем лишь в 1923 году. Тем временем мой брак был расторгнут, моя жена потребовала для себя и для трех наших сыновей восстановления своего исконного гражданства (она происходила из старинной базельской семьи). Таким образом, три моих сына были швейцарцами, я же был немцем только по бумагам: проживал я в Швейцарии; сыновья мои, подобно мне и их матери, говорили на швейцарском диалекте и должны были служить в швейцарской армии - понятно, что теперь и я приобрел для себя швейцарское подданство.
   Таковы факты, которые намеренно исказил Веспер.
   Пожалуйста, пошлите опровержение в "Вестдойчер беобахтер", который я прилагаю. Но, возможно, эти клеветнические сплетни обо мне напечатаны и во многих других немецких газетах.
   Я стыжусь того, что принадлежу к немецкой литературе и имею таких коллег. В истории с Веспером я случайно знаю также его личные, эгоистические мотивы... Свои обзоры книг у вас и в Швеции я прекращаю, не хочу иметь с этим более ничего общего.
   Вас приветствует ваш...
   Д-ру Эдуарду Корроди, Цюрих
   12 февраля 1936
   Дорогой господин доктор Корроди,
   спасибо Вам за Ваше письмо, которое явно написано в крайне угнетенном состоянии; поскольку Вы так давно вращаетесь в газетном мире, я был даже удивлен, что Вы так взволнованы, оказавшись в настоящий момент объектом нападок. Мне подобная реакция симпатична, я сам болезненно страдаю от грубых выходок, то есть сердцем, нервами я ощущаю все гораздо болезненнее, чем разумом. Как реакцию на теперешнюю ситуацию, я понимаю Ваше письмо очень хорошо; думаю, главной причиной послужил здесь Ваш недавний разрыв с Томасом Манном. Знаю по себе, сколь тяжелы такие прощания. Нечто сходное было у меня с Эмилем Штраусом; хоть я и хранил ему верность, личные связи он в обстановке послевоенного ожесточения порвал. И таковы многие мои былые друзья в Германии, которых я при необходимости поддерживаю, но никогда не могу рассчитывать на такую же ответную услугу, ибо люди пропитаны политикой...
   Таким образом, в настоящее время я подвергаюсь не только нападкам со стороны эмигрантов, с их хорошо знакомыми Вам грязными уловками, но одновременно - с ноября - меня систематически поносят в третьем рейхе как предателя и эмигранта, что находит все более широкий отклик в прессе; руководитель этой кампании - Вилль Веспер, и, вполне возможно, он достигнет своей цели - запрета моего творчества в Германии.
   Итак, положение человека, подвергающегося грубым нападкам, мне хорошо знакомо. Моя основная работа и так уже парализована ядовитой атмосферой, поэтому я так много занимаюсь сейчас обзором книг и т. д., что для меня является лишь побочной профессией.
   Что мне из Вашего письма ясно, так это Ваше теперешнее настроение. Что мне ясно не вполне, так это следующее: чего Вы, собственно, ждете от меня и в каком отношении Вы мной недовольны. Если я правильно понял, Вы порицаете меня за то, что я храню и намерен впредь хранить верность своему старому издательству, которому я был верен тридцать лет. Далее, Вы, очевидно, предполагаете, что я оказал какие-то совершенно особенные услуги д-ру Берману * при его попытке обосноваться в Цюрихе. Это не так: я дал ему всего лишь рекомендации к двум моим тамошним друзьям и даже не знаю подробностей его цюрихских дел. Если бы он смог открыть издательство в Швейцарии, мне это вовсе не представлялось бы несчастьем, как это представляется Вам. Даже если швейцарские издательства действительно достигли необыкновенной высоты и Берман, привнеся незаурядные традиции и способности, не смог бы им дать ничего нового, все равно Швейцарии пошло бы на пользу, если бы издательство Томаса Манна, Шикеле и других хороших авторов обосновалось бы здесь, а не в Вене или в Голландии. В Швейцарии прибавилось бы работы. Если бы новое издательство потерпело неудачу, лишь оно было бы в проигрыше, а не Швейцария. Но если бы оно достигло успеха, это во всех отношениях принесло бы выгоду и Швейцарии.
   Что касается меня как автора издательства "Фишер", то Вы, как мне кажется, ошибочным образом полагаете, что я волен по собственному выбору оставаться в старом издательстве или подыскать себе какое-нибудь другое. Дело обстоит не так, и Берман тоже не волен самостоятельно решать, каких фишеровских авторов он вправе взять в свое новое издательство. Он только может продать старое издательство в Берлине, и, согласно германскому праву, покупатель приобретет также и все договоры с авторами. Если Берман, как еврей, должен покинуть издательство "Фишер", то права на мои книги автоматически переходят к его берлинскому преемнику. До истечения срока договора, а договор рассчитан еще на годы, я автоматически буду привязан к берлинскому издательству, кто бы ни был его владельцем.
   Вот все, что касается вопроса, связанного с Берманом. Когда я задаю себе далее вопрос, чего еще Вы от меня ожидаете, я предполагаю следующее: Вы ждете, чтобы я как поэт проявил наконец некий минимум героизма и объявил себя приверженцем какой-либо стороны. Но, дорогой коллега, именно это я непрерывно делал начиная с 1914 года, когда моя первая статья о войне снискала мне дружбу Роллана. С 1914 года против меня постоянно выступали силы, для которых моя религиозная и этическая (но не политическая) позиции являлись недопустимыми, и со времени моего пробуждения в годы войны мне пришлось проглотить сотни газетных нападок и тысячи исполненных ненависти писем, и я все глотал, хотя это и отравляло мое существование, усложняло работу и окончательно разрушало мою личную жизнь; и никогда не было так, что на меня нападали только с одной линии фронта, а с противоположной я получал защиту, нет, обе стороны охотно избирали меня, не принадлежащего ни к какой партии, объектом своих атак. Так и сегодня меня вновь одновременно поносят в эмигрантской прессе и в третьем рейхе. Я же убежден, что мое пребывание на посту беспартийного и аутсайдера и есть мое истинное место, где я имею возможность явить присущую мне малую толику человечности и христианства.
   Мне кажется, Вы чуть ли не ожидаете от меня, что я примкну к швейцарской разновидности антисемитизма и антимарксизма. Так вот: хотя марксистом я не был никогда, а скорее, подобно Вам, служил мишенью для нападок из этого лагеря, я не был также и приверженцем капитализма и выразителем взглядов правящих классов - это тоже была бы политика и партийная принадлежность, а моя позиция аполитична до фанатизма. Что же касается евреев, то я никогда не был антисемитом. Не пристало духу отдавать первенство крови и расе, и если евреи вроде С. отвратительны, то ничуть не менее отвратительны такие арийцы, как Штрайхер * или В. Веспер или сотни других. Если евреям хорошо, я могу спокойно снести направленный против них анекдот. Если же им плохо - а немецким евреям сейчас чудовищно плохо, - то вопрос, с кем я, с жертвами или с их преследователями, решается без промедления. Поэтому в своих стокгольмских литературных обзорах я уделял внимание также и эмигрантской литературе, за что сейчас так дорого расплачиваюсь.