Пусть там могут быть бури и боль, пусть может там литься кровь.
   Я еще далек от этой цели, я пока лишь в самом начале пути, но теперь это именно мой путь. А уже не просто мечта.
   О глубокое прибежище! Ты недоступно никаким бурям, тебя не опалит огонь, тебя не разрушит никакая война. Маленькая каморка в глубине собственного существа, маленький гроб, маленькая колыбель, к тебе устремляюсь я.
   1917
   Государственному министру
   Сегодня вечером после дня напряженной работы я попросил жену сыграть мне сонату Бетховена. Звуки этой музыки, ангельские голоса вновь позвали меня от дел и забот вернуться в подлинный мир, в мир той единственной реальности, что нам дана, что несет нам муки и радости, реальности, в которой и ради которой мы все живем.
   Потом я прочел несколько строк в той книге, где есть Нагорная проповедь и где звучат возвышенные, древние, насущнейшие для нас слова: "Не убий!"
   Но не было почему-то покоя, я не мог ни отойти ко сну, ни читать дальше. Тревога и страх полнили меня, я пытался понять, выяснить, в чем тут причина, и вдруг вспомнил несколько фраз из Вашей, господин министр, речи, которую на этих днях прочел.
   Речь Ваша была благопристойна, но ничего особенно нового, важного или способного будоражить мысль она не содержала. Если выделить ее суть, в ней говорилось примерно то же, что давно уже, как правило, говорят все правительственные деятели: что хотя вообще-то нет для них ничего более вожделенного, нежели мир, нежели новое единство и плодотворная деятельность во имя будущего народов, что хотя ни у кого нет желания наживаться или удовлетворять страсть к убийству - тем не менее не наступил еще "миг для переговоров", а посему пока надо храбро сражаться дальше. Пожалуй, каждый министр каждой воюющей страны мог бы произнести такую речь и, наверное, произнесет ее - не завтра, так послезавтра.
   И если речь эта не дает мне все же сегодня спать, хотя подобные речи со столь же печальными выводами я читаю уже не впервые, виной тому, теперь мне это совершенно ясно, соната Бетховена, она да еще та старая книга, что я читал потом, в которой звучат удивительные заповеди синайские и светлые слова Спасителя.
   Музыка Бетховена и слова Библии говорили мне об одном и том же, это были воды из одного источника - из того единственного источника, откуда приходит к человеку добро. И я вдруг почувствовал, что речь Ваша, господин министр, как и речи правящих Ваших коллег, сплошь и рядом берут начало не из этого источника, что в них не хватает чего-то, придающего значение и цену людским словам. В них не хватает любви, в них не хватает человечности.
   В Вашей речи звучит чувство заботы и ответственности за свой народ, за армию своего народа, за честь своего народа. Но в ней не звучит чувство общечеловеческое. И она, коротко говоря, означает десятки тысяч новых человеческих жертв.
   Наверно, Вы назовете сентиментальностью мое воспоминание о Бетховене. Слова Иисуса и Библии Вы помянете скорей уже с некоторым почтением, во всяком случае, публично. Но если Вы действительно верите хотя бы в один из тех идеалов, во имя которых ведете войну, будь то свобода стран или морских путей, будь то политический прогресс или права малых народов, - если Вы действительно в глубине своей души верите хотя бы в один из этих идеалов, в одну-единственную из этих неэгоистических мыслей, то, перечитав свою речь, Вы не сможете не увидеть, что она этому идеалу не служит, что она не служит вообще никакому идеалу. Она не есть выражение или плод какой-либо веры, какого-либо чувства, какой-либо человеческой необходимости, но лишь выражение и плод замешательства. Замешательства, конечно, понятного, ибо нет ничего более трудного, чем сегодня, сейчас признать известное разочарование результатами войны и искать ближайший путь к миру.
   Между тем замешательство, охвати оно даже десяток правительств, не может быть состоянием бесконечным. Сильней замешательства оказывается необходимость. И когда-нибудь, рано или поздно, Вы и Ваши коллеги-враги почувствуете, что необходимо и неизбежно это замешательство осознать и найти решение, чтобы покончить с ним.
   Ибо все участники этой войны сегодня, да, впрочем, уже и давно, разочарованы ее результатами. Где бы там ни одерживались победы, сколько бы ни брали или ни теряли пленных, какие бы территории ни захватывали и ни уступали - результат войны все равно не тот, какого от нее ожидали. Решения, выхода, ясности нет и не предвидится.
   Чтобы как-то на время скрыть от себя самих и от своего народа это состояние великого замешательства, чтобы до поры до времени отложить большие и важные решения (всегда требующие жертв), Вы и произнесли свою речь - для этого произносят их и другие правительственные деятели. Это понятно. Уяснить человеческую сущность происходящего и сделать из этого выводы проще революционеру или писателю, чем ответственному государственному лицу. Людям нашего типа это легче, поскольку мы не отягощены личной ответственностью за ту чудовищную депрессию, которая охватит народ, когда он увидит, что цель войны не достигнута и что, может быть, сотни тысяч человеческих жизней, не говоря о миллиардных "ценностях", принесены в жертву напрасно.
   Но не только поэтому Вам трудней осознать замешательство и начать поиск решения, чтобы окончить войну. Вам труднее это и потому, что Вы слишком мало слушаете музыку, слишком мало читаете Библию и великих писателей.
   Вы усмехнетесь таким словам. Возможно, Вы даже скажете, что как лицо частное испытываете душевную склонность к Бетховену, ко всему прекрасному и благородному, и это действительно так. Но мне бы очень хотелось, чтоб именно в эти дни Вы как-нибудь случайно услышали благородную музыку и вдруг вняли вновь голосам, исходящим из этого святого источника! Мне бы очень хотелось, чтобы в один из этих дней Вы как-нибудь в минуту покоя прочли бы притчу Иисуса, стихотворение Гёте, изречение Лао-цзы.
   Миг, когда бы Вы это сделали, мог бы оказаться бесконечно важным для мира. Возможно, он принес бы Вам внутреннее освобождение. Возможно, Ваше зрение и Ваш слух внезапно открылись бы. Ведь уже не первый год, господин министр, Ваше зрение и Ваш слух обращены лишь к целям теоретическим, но не к действительности, Вы давно привыкли - это было даже необходимо! - не воспринимать, не видеть, отстранять от себя массу подлинных реальностей. Знаете ли Вы, что я имею в виду? Да, Вы это знаете. Но быть может, голос великого поэта, голос Библии, вечно ясный голос человечности, которым говорит с нами искусство, поможет Вам на миг стать действительно видящим и слышащим. Ах, что бы Вы тогда увидели и услышали! Вы услышали бы не про нехватку рабочих рук и не про цены на уголь, не про тоннаж, не про союзы, не про займы, мобилизации и тому подобные вещи, которые давно стали для Вас единственной реальностью. Вы увидели бы землю, нашу старую терпеливую землю, усеянную телами мертвых и умирающих, землю растерзанную и разрушенную, испепеленную и оскверненную. Вы увидели бы солдат, лежащих между линиями окопов целыми днями, неспособных даже согнать простреленными руками мух со своих ран, от которых они погибают. Вы услышали бы голоса раненых, крики обезумевших, стоны и проклятия матерей и отцов, невест и сестер, вопли голода, от которого страдает народ.
   И если бы Вы только вновь смогли услышать то, что усердно не позволяли себе слышать месяцами, годами, может быть, тогда Вы заново переосмыслили бы цели войны, свои идеалы, теории, переоценили бы их и попробовали бы понять истинную их цену в сравнении с бедствиями одного-единственного месяца, одного-единственного дня войны.
   Если бы только это когда-нибудь сбылось, если бы мог состояться этот час музыки, этот возврат к подлинной действительности! Я знаю, голоса человечества коснулись бы Вашего слуха, я знаю, Вам захотелось бы уединиться и зарыдать. А на другой день Вы пошли бы исполнять свой долг перед человечеством. Вы не посчитались бы с несколькими миллионами или даже миллиардами затрат, с ничтожными соображениями незначительной утраты престижа, с тысячью других вещей (всех тех вещей, за которые Вы теперь на самом деле только и боретесь); Вы, если надо, поступились бы вдобавок своим министерским креслом, зато начали бы делать то, чего ждет и о чем молит Вас в несказанных своих муках и бедствиях человечество, - Вы первым среди правительственных деятелей прокляли бы эту злосчастную войну, первым среди облеченных ответственностью выговорили бы то, что втайне уже чувствуют все: что полгода или один месяц войны стоят дороже всей возможной выгоды от нее.
   Мы тогда вовек не забыли бы Вашего имени, господин министр, и человечество оценило бы Ваше деяние выше, нежели дела всех, кто когда-либо вел и выигрывал войны.
   1917
   Наступит ли мир?
   Совсем недавно Ллойд Джордж * и Вильсон * заявили о своей непоколебимой воле продолжать войну. В итальянской палате с социалистом Мергари, произнесшим несколько естественных, человеческих слов, обошлись, как с помешанным. И телеграмма Вольфа *, опровергающая слухи о новых мирных предложениях Германии, сформулирована жестко: "У Германии и ее союзников нет ни малейших причин повторять свое великодушное предложение мира".
   Итак, все продолжается по-прежнему, и, как только где-нибудь в мире попробует высунуться мирная травинка, ее тотчас придавит военный сапог с каблуком, подбитым гвоздями!
   Но одновременно читаешь, как в Брест-Литовске начались мирные переговоры, как, открывая их, господин Кюльман * напомнил о значении рождества и привел евангельские слова о мире на земле. Если он говорил это всерьез, если он хоть смутно, хоть намеком почувствовал смысл этих потрясающих слов, мир должен установиться. Увы, до сих пор за библейскими цитатами, произнесенными устами государственных деятелей, не следовало отрадных дел.
   Уже несколько дней взгляды всего мира обращены к двум местам. Все чувствуют, что именно там решаются судьбы народов, с ними связано будущее, отсюда грозит рок. На Востоке, в Брест-Литовске, идут мирные переговоры, за которыми мир следит с крайним напряжением. Но одновременно все со страхом прислушиваются к германскому Западному Фронту, ибо каждый чувствует, каждый знает, что здесь, если прежде не случится чуда, предстоит ужаснейшее в человеческой истории: самая жестокая, самая лютая, самая кровавая, самая отвратительная схватка, какую когда-либо видел мир.
   Каждый знает это, и каждого, если не считать нескольких отчаянных политических говорунов да тех, кто наживается на войне, это ввергает в трепет. Относительно исхода этого массового удушения мнения и надежды расходятся. Незначительное число людей в каждом из лагерей верит всерьез в окончательную победу. Но никто, если он не совсем утратил способность мыслить, не верит, что будут осуществлены те идеальные цели человечества, о которых столько твердят в своих речах все государственные деятели. Чем более масштабными, кровавыми, разрушительными окажутся эти последние битвы мировой войны, тем меньше смягчатся ненависть и соперничество, тем менее невозможной будет казаться идея достичь политических целей преступными средствами войны. Если даже и впрямь какая-то из сторон добьется победы (а только этой целью оправдывают предводители свои поджигательские речи), в выигрыше окажется то, что называют "милитаризмом" и что по справедливости ненавидят! Уму непостижимо, до чего бессмысленны и безумны все устремления участников войны, если, конечно, считать, что хоть слово о своих идеальных целях произносилось ими самими всерьез и от души. Уму непостижимо!
   И ради этой путаницы безнадежно ложных выводов, ради этих противоречивых по внутренней сути планов и надежд вновь должно начаться смертоубийство необозримых масштабов? В то время как все народы, хоть немного изведавшие бедствия войны, затаив дыхание, с мольбой ожидают, чем кончатся мирные переговоры с русскими, в то время как весь мир от души благодарит и приветствует русских за то, что они первыми среди народов решили пресечь войну в корне и положить ей конец, в то время как полмира страдает от голода и всякая достойная человека деятельность замерла или идет вполсилы - в это самое время Франция готовит нечто, о чем как будто боятся говорить вслух, гигантскую бойню, которая должна решить исход войны, но не решит его, последний бессмысленный порыв героизма и терпения, последний ужасный триумф динамита и машин над человеческой жизнью и человеческим духом!
   Перед лицом этого положения долг всех нас, единственный и святой долг всех людей доброй воли на земле - не вооружаться равнодушием, не предоставлять событиям развиваться, как им угодно, а сделать все возможное, чтобы им воспрепятствовать.
   Но что делать? - восклицаете вы. Будь мы государственными деятелями или правителями, мы бы, конечно, сделали что могли, но у нас же нет никакой власти!
   Этот удобный ответ может снять с человека всякую ответственность, покуда его совсем уж не припечет. Спросите у политиков и руководителей, ведь они точно так же качают головами и заявляют о своем бессилии. Так что если кто и мешает нам, то не они.
   Мешают наша общая инертность и трусость, наше собственное упрямство и неразумие. Точно так же, как Соннино * не пожелал сказать этому храбрецу Мергари "что-нибудь способное обрадовать врага", точно так же, как упомянутая телеграмма Вольфа утверждает, что у Германии нет "ни малейших причин" предпринять еще раз какие-то чрезвычайные усилия ради мира, - точно так же поступаем мы все каждый день. Мы принимаем все происходящее таким, как оно есть, мы радуемся победам, сожалеем о потерях собственной стороны, мы молча одобряем и признаем войну как средство политики.
   Ах, у каждого народа и каждой семьи, у каждого отдельного человека во всей Европе и далеко за ее пределами есть более чем достаточно "причин" прибегнуть к крайним и последним средствам ради мира, о котором мечтают все. Лишь ничтожно малая горстка людей на земле всерьез желает продолжения войны - они, впрочем, могут не сомневаться в нашем презрении и в нашей благороднейшей ненависти. Никому больше, никому, кроме крошечной кучки больных фанатиков или бессовестных преступников, война совсем не нужна, - и все-таки - непостижимо! - она длится и длится, и во всех лагерях браво продолжают вооружаться ради якобы последней великой бойни на Западе!
   Это возможно лишь потому, что все мы слишком косны, слишком спокойны, слишком робки. Это возможно лишь потому, что где-то в глубине души мы тайно одобряем и терпим войну, ибо мы то и дело приносим в жертву все, что знает наш ум, наша душа, и во имя господне позволяем бессмысленной войне катить дальше. Так поступают правители, так поступают армии, так поступаем мы, зрители. Что войне, если всерьез захотеть, можно положить конец, знаем мы все. Мы знаем, что осуществить любое, даже самое смелое желание можно наперекор всему, если проникнешься чувством, что это необходимо. Изумленно, с сильно бьющимся сердцем наблюдали мы, как русские положили оружие и заявили о своем стремлении к миру. Не было народа, которого бы не захватило это чудесное зрелище, у которого оно не взволновало бы сердце и совесть! Но в следующий же миг оказались отброшены обязательства, налагаемые такими чувствами. Каждый политик в мире всей душой за революцию, за разум, за то, чтобы отложить оружие - но только у врага, не у себя! Если взяться всерьез, мы можем покончить с войной. Русские вновь дали нам урок древний, религиозный, святой, они показали, как уязвим даже самый могучий. Почему никто за ними не последовал? Почему парламенты и палаты всюду продолжают лишь болтать о повседневных мелочах, но нигде не поддержат этой великой, единственно насущной сейчас идеи? Почему за самоопределение наций высказываются лишь там, где это может быть выгодно? Почему еще верят лживым фразам официальных ораторов о каких-то идеалах? Давно было сказано, что каждый народ имеет правительство, какого он сам хочет и заслуживает. Что ж, тогда мы, европейцы, имеем именно то, чего хотим и заслуживаем, - кровавую, жестокую и свирепую власть войны.
   Но мы же этого все не хотим! Мы же хотим противоположного! За исключением небольшого слоя дельцов, ни одна живая душа на земле не желает, чтобы длилось это постыдное и прискорбное состояние! Так пошевелимся же! Провозгласим нашу готовность к миру любым путем! Отвергнем ненужные провокации вроде этого вольфовского опровержения, выступим против заявлений таких людей, как Соннино. Пробил час, когда можно уже не стыдиться небольшого унижения, уступки, шевеления человеческих чувств! Сейчас, когда мы все по макушку измараны кровью, не время думать о мелком национальном тщеславии!
   А государственному деятелю, который и сейчас желает проводить мировую политику, исходя из национально-эгоистических программ, который до сих пор не внял голосам человечества, лучше указать на дверь сегодня же, чем ждать, пока еще миллионы людей истекут кровью ради его глупости!
   И давайте все вместе, великие и малые, воюющие и нейтральные, не закрывать глаза на страшное предостережение этого часа, когда готовится невообразимое! Мир - вот он! Он уже с нами - как мысль, как желание, как предложение, как тихо действующая сила, во всех лагерях, во всех сердцах. Если каждый отдельно окажется открытым для него, если каждый будет тверд в стремлении что-то сделать для мира, быть носителем и проводником его идей, его предчувствий, если каждый человек доброй воли сейчас будет способствовать только тому, чтобы воля к миру не встречала никаких помех, никаких преград, никаких препятствий, тогда у нас будет мир.
   И тогда мы все вправе будем сказать, что помогли установить его, что достойны его великих задач, - а покуда в сердцах наших нет чувства сильней, чем чувство своей совиновности.
   1917
   Если война продлится еще два года
   Еще со времен юности завел я обыкновение время от времени исчезать, уходить в другие миры, дабы освежить свои силы; меня какое-то время обычно искали, а потом объявляли пропавшим, и, возвратясь, я всегда с удовольствием узнавал суждения так называемой науки о себе и о своем "рассеянном" или сумеречном состоянии. Хотя я не делал ничего сверх того, что было для меня естественным по природе и что рано или поздно смогут делать большинство людей, этим странным господам я представлялся неким феноменом. То ли я был одержимым, то ли наделенным чудесной силой.
   Словом, какое-то время я опять отсутствовал. После двух-трех лет войны современность мне изрядно поднадоела, и я потихоньку ретировался, дабы немного подышать иным воздухом. Знакомым путем покинул я области, где мы обитаем, и погостил в областях иных. Я недолго побыл в далеком прошлом, мимо меня проносились народы и времена, и ничто не давало удовлетворения, я видел все те же распятия и раздоры, видел приметы прогресса и усовершенствований на Земле, затем на некоторое время удалился в области космические.
   Когда я вернулся, шел год 1920-й, и народы, к моему разочарованию, повсюду с тем же бездушным упорством все еще вели друг с другом войну. Какие-то границы передвинулись, какие-то регионы самых древних и высоких культур были разрушены с особой тщательностью, но внешне на земле изменилось, в общем, немногое.
   Вот по части выравнивания прогресс был достигнут немалый. По крайней мере в Европе, как я слышал, во всех странах можно было увидеть одно и то же, почти исчезло даже различие между странами воюющими и нейтральными. С тех пор как гражданское население начали обстреливать с помощью аэростатов, которые механически, по ходу движения сбрасывали свои снаряды с высоты пятнадцати-двадцати тысяч метров, границы между странами, хоть они и охранялись по-прежнему строго, стали довольно-таки иллюзорными. Рассеивание при такой лихой стрельбе с воздуха было столь велико, что люди, посылавшие эти аэростаты, радовались, если снаряды не попадали на их собственную территорию, а уж сколько там бомб упадет на нейтральные страны или даже в конце концов хоть на территорию союзников, их и подавно не заботило.
   В собственно военной области прогресс, по сути, этим и ограничился; таким образом, хоть немного прояснился наконец смысл войны. Мир потому и был разделен на два лагеря, стремившихся уничтожить друг друга, что тот и другой хотели одного и того же, а именно освободить угнетенных, положить конец насильственным действиям и установить длительный мир. Мир, не обещавший быть вечным, вызывал всеобщее сопротивление - если вечного мира нельзя было достигнуть, приходилось со всей решительностью вести вечную войну, и беззаботность, с какой военные аэростаты, поднявшись на чудовищную высоту, орошали оттуда своей благодатью правых и неправых, вполне отвечала смыслу этой войны. В остальном, однако, ее продолжали вести на старый лад, средствами значительными, однако недостаточными. Скромная фантазия военных и техников изобрела еще кое-какие средства уничтожения, но не так уж много; фантаст, придумавший аэростат для механической бомбардировки, был в своем роде последним, поскольку с той поры люди духовные: фантасты, поэты и мечтатели чем дальше, тем больше теряли к войне интерес. Ее, как уже было сказано, оставили военным и техникам, оттого столь невелик был прогресс. Терпение, с каким на всех фронтах противостояли и противолежали друг другу армии, было невероятным, и, хотя из-за недостатка материала солдатские награды уже давно теперь делались всего лишь бумажными, храбрость от этого нигде не стала существенно меньше.
   Жилище мое оказалось частично разрушенным бомбардировками, но все же я намеревался здесь поспать. Было, однако, холодно и неуютно, щебенка на полу и сырая плесень на стенах никак не располагали ко сну, и скоро я вновь вышел на улицу, решив прогуляться.
   Я шел городскими переулками, замечая, как сильно все изменилось. Прежде всего совершенно исчезли куда-то лавки. Улицы были безжизненны. Успел я пройти немного, когда ко мне подошел человек с жестяным номером на шапке и спросил, что я тут делаю. Я сказал, что просто гуляю. А разрешение имеется? - спросил он. Я не понял его слов, мы перекинулись еще несколькими фразами, и он потребовал, чтобы я следовал за ним до ближайшего местного управления.
   Мы вышли на улицу, где на домах повсюду висели белые таблички. На них можно было прочесть названия учреждений с номерами и буквами.
   "Гражданские лица без определенных занятий" - значилось на одной табличке, тут же стоял и номер -2487 Б 4. Мы вошли туда. Я увидел обычные служебные помещения, комнаты ожидания и коридоры, где пахло бумагой, сырой одеждой, учрежденческим воздухом. Мне задали еще несколько вопросов, потом отвели в комнату 72д и там допросили.
   Передо мной стоял чиновник и смотрел на меня испытующе.
   - А поровней вы стоять не можете? - спросил он строго.
   - Нет, - сказал я.
   - Почему нет?
   - Я этому не учился, - сказал я робко.
   - Значит, вы были задержаны, когда прогуливались, не имея на то документа. Признаете ли вы это?
   - Да, - сказал я, - это верно. Но я про документы не знал. Видите ли, я долго болел.
   Он кивнул.
   - За это вы будете наказаны: в течение трех дней вам запрещается ходить в ботинках. Снимайте свои ботинки!
   Я снял свои ботинки.
   - Э, дорогой! - возмущенно воскликнул чиновник. - Послушайте, да на вас же кожаные ботинки! Откуда они у вас? Вы что, совсем спятили?
   - Возможно, я не вполне нормален душевно, самому судить трудно. А ботинки я купил когда-то, в прежние времена.
   - Вы что, не знаете, что штатским лицам строжайше запрещено носить какие бы то ни было изделия из кожи? Ваши ботинки останутся здесь, они конфискованы. Кстати, покажите-ка ваше удостоверение.
   Бог ты мой, да у меня не было никакого удостоверения!
   - Такого уже год не бывало! - простонал чиновник и кликнул охранника: Отведите этого человека в управление 194, комната 8!
   Меня босиком провели через несколько улиц, там мы опять вошли в какое-то учреждение, прошли по коридору, вдыхая запах бумаг и безнадежности, затем меня втолкнули в комнату, где я был допрошен еще одним чиновником. Этот носил униформу.
   - Вас задержали на улице без документов. Придется уплатить штраф, две тысячи гульденов. Сейчас я выпишу квитанцию.
   - Прошу простить, - сказал я робко, - но таких денег у меня нет. Может, вы вместо этого подержите меня какое-то время под арестом?
   Он засмеялся громко.
   - Под арестом? Милый мой, как вы это себе представляете? Думаете, что нам охота вас кормить? Ну нет, мой дорогой. Если вы не в состоянии уплатить такую небольшую сумму, вам не избежать более сурового наказания. Я вынужден временно лишить вас права на существование. Пожалуйста, дайте мне вашу карточку на право существовать.
   У меня таковой не было.
   Тут чиновник остолбенел совершенно. Он кликнул двух коллег, долго с ними шептался, несколько раз показывал на меня, и все посматривали на меня с ужасом и глубоким изумлением. Затем он велел, покуда дело мое будет обсуждаться, отвести меня в помещение для арестантов.
   Там сидело или стояло несколько человек, у дверей дежурила вооруженная охрана. Мне бросилось в глаза, что я, хоть и босой, одет был все-таки гораздо лучше всех остальных. Не без почтения мне уступили место, и тотчас ко мне протиснулся какой-то маленький пугливый человек, осторожно склонился к моему уху и зашептал:
   - Слушайте, я сделаю вам сказочное предложение. У меня дома есть сахарная свекла! Целая, безупречная сахарная свекла! Почти в три кило весом. Предлагаю ее вам. Сколько вы за нее дадите?