— О, нет. К сожалению, нет... Я хотела бы...
   — Что? Чего ты хотела бы, Элизабет? Такую, как я, маленькую девочку, да?
   — Да, Дафна. Очень хотела бы маленькую девочку. Такую, как ты.
   — Правда? — Девочка хихикнула и прикрыла ладошкой рот.
   — Правда.
   — Можешь называть меня Даффи, если, конечно, хочешь.
   Хандра не преминула воспользоваться моментом. Элизабет предстояла долгая и трудная ночь.
* * *
   Казалось, что в самолете в ту ночь в нее вселилась душа Вэл. Вэл пыталась что-то сказать ей, а вот что именно, уловить никак не удавалось. Элизабет надела наушники и принялась прослушивать через плеер одну мелодию за другой. Билли Холидей, Стэн Гец, Астрид Джильберто. «Блюзы настроения», «Аэроплан Джефферсона», симфония Моцарта «Юпитер», запись концерта Баха для клавесина в до— и фа-минор в исполнении Густава Леонарда, она доставала из сумки одну кассету за другой, одновременно просматривала материалы по ноутбуку, но мысли ее витали где-то далеко и были связаны с Вэл...
   Вэл. Она пыталась уловить посылаемые ей сигналы, как некая отдаленная радиостанция, но не получалось. Вэл хотела, чтоб она вспомнила что-то. Я вспомню, я непременно должна вспомнить, твердила про себя Элизабет.
   Затем она начала думать о Бене, и стало еще хуже. Простились они нехорошо, и это ее мучило. Она ненавидела себя за то, что наговорила в споре этому человеку. Если вдуматься, он прав, он абсолютно прав, она сама теперь не понимала, почему так отчаянно возражала ему. И ей действительно хотелось работать с ним заодно, чтобы выяснить, что произошло с Вэл. Мало того, она была бы просто счастлива заняться этим, поскольку только это могло смягчить горечь утраты. Тем более что и начало уже положено, ведь удалось же им найти отставного полицейского, живущего в полном уединении на побережье, и они услышали об убийстве священника и потом так долго и страстно обсуждали это с Беном и отцом Данном...
   Тогда почему они расстались на такой враждебной ноте, почему она так рьяно бросилась защищать Церковь? Что за дух противоречия вселился в нее? Может, все это было продиктовано просто страхом? Ведь только в тот момент она со всей ясностью осознала, что Вэл мертва. Убита, и произошло это лишь потому, что она узнала нечто такое, с чем никак не могли смириться убийцы, навлекла их гнев на себя.
   Страх. Ее терзал страх за себя, если она будет продолжать расследование, и за Бена, если он не отступится и продолжит искать убийцу. Ее самая близкая, самая любимая подруга погибла, а сама она лишилась от трусости разума и ненавидит себя за это. Да, она трусиха... И тут вдруг она на секунду поверила в то, что Вэл убила именно Церковь, с целью защитить себя. Нет, быть того не может. У старой, потрепанной в боях Церкви немало грехов, но чтобы она сейчас пошла на убийство... нет, вряд ли.
   Элизабет никогда не принадлежала к числу прирученных Церковью представителей прессы, никогда не являлась ее апологетом. Не больше, чем Вэл. И это просто нечестно, что Бен думает про нее иначе... нечестно и несправедливо! Тут над изголовьем кресла вновь показалась головка Дафны, и они еще немного поболтали. И Элизабет вновь ощутила: хандра. Хандра прицепилась к ней, никак не желала отставать, и дело тут было не в Вэл и не в Церкви. Совсем в другом.
   Просто Даффи заставила ее задуматься о маленьких девочках и любви. Глядя в эти огромные карие сияющие глаза, она вдруг увидела в них себя. Вспомнила полное надежд и ожиданий детство в Иллинойсе, свою жизнь до того, как вступила в этот замкнутый круг. Она смотрела в глаза этого ребенка и ощутила, как зачастило, затрепетало вдруг сердце. Оно жаждало любви. Того, о чем люди всегда слагали песни и легенды. Дафна. Маленькая ладошка прикрывает смеющийся рот. А ее мама любит поспать. Хочет ли Элизабет, чтоб у нее была такая же маленькая девочка?...
   Любовь...
   Любовь всегда была для Элизабет проблемой. И когда она теряла контроль над собой, желание любви терзало, переполняло сердце, вызывало слезы на глазах. Проблема в том, что любовь всегда приходила неожиданно и словно ниоткуда, и когда это начиналось (ради справедливости следует сказать, что не часто), она терялась, ссылалась на занятость, пыталась оттолкнуть поклонника, твердила себе, что это осложнение ей вовсе ни к чему. Когда начиналось, это походило на внезапную болезнь, лихорадку, сжирающую всю ее энергию и жизненные силы. И при этом жажда любви оставалась, и у нее были свои вполне очевидные признаки: тоскливо ныло сердце, внутри все словно скукоживалось, она отчаянно хотела тепла, прикосновения, ласки, хотела зависимости от другого человеческого существа... Что же это еще, как не жажда любви, в чем ей было отказано из-за выбора профессии?
   Случались в ее жизни моменты, когда жажда эта захватывала ее всю, целиком. Она глядела в глаза Дафны и думала о том, что своей Дафны у нее никогда не будет. Никогда больше не будет этих ночных разговоров за кухонным столом, готовки на скорую руку, Бена Дрискила, сидящего рядом и не сводившего с нее глаз.
   Никогда не увидит она Бена Дрискила, не увидит, как он смотрит на нее.
   Тот зимний вечер с первым свежим снегом, веселая беготня по парку Грэмерси, а еще они пили пиво в таверне «У Питера». Да и последние несколько дней с Беном они провели очень неплохо, если забыть о печальных обстоятельствах, заставивших ее приехать в Принстон. Они находились в одном доме, под одной крышей, она слышала, как он расхаживает по комнатам где-то внизу. А потом они вместе говорили со старым полицейским, вместе сидели перед камином, вместе нашли старую фотографию в игрушечном барабане Вэл. Какое право имела она отговаривать его?... Ведь это его жизнь, он ступил на поле боя, он готов осознанно идти на любой риск...
   Черт! Воображение завело ее слишком далеко, но...
   Теперь она понимает Бена, разделяет его намерения, она хочет быть рядом с ним, стать частью его жизни, незаменимой помощницей и подругой, да и разве может быть иначе?...
   Но этого не будет. Никогда. Надо смотреть правде в глаза.
   И все равно он ей очень нравился. И еще она страшно рассердилась в ответ на его замечание, что монсеньер Санданато будто бы влюблен в нее. Она покраснела, как свекла, а все потому, что думала в тот момент исключительно о Бене. Уж не смеется ли он над ней? Нет, это просто безумие, говорить такие вещи!... Он точно смеялся над ней, черт бы его побрал! Монахиня и объект любви — понятия несовместимые, ха-ха-ха!
   Монахине не положено даже думать о таких вещах, а Бен, наверное, догадался, что она временами думает, и смеялся над ней, над отсутствием у нее опыта, над самонадеянностью.
   Может, поэтому она в конце вдруг восстала против него?
   Может, именно поэтому вдруг с такой яростью бросилась на защиту Церкви, стала отговаривать его, высмеивать его намерения, и все это лишь потому, что ей показалось: он хочет ее унизить?
   Или же просто потому, что боялась влюбиться в него?
   Другая бы женщина на ее месте — не монахиня — могла подумать, что эти несколько дней, проведенных вместе, и скорбь утраты сближают, способствуют любви. Но у другой женщины и отношения с мужчинами были бы совсем другие. Монахини тоже общаются с мужчинами, по большей части священниками, и отношения эти носят совсем другой характер. Они лишены романтики, какой-либо чувственности. Если, конечно, вы вообще способны на какие-либо чувства.
   Но то, что она испытывала к Бену... Нет, это было совсем другое.
   И вот она поссорилась с ним, и теперь он ее презирает.
   Что ж, молодец, сестра, славно поработала.
* * *
   В Рим она прилетела вконец измученная, с красными от бессонницы глазами. Дафна обняла ее на прощание, и Элизабет снова ощутила магическую притягательность этих огромных сияющих глаз. Ни Дафна, ни ее мать, разумеется, не догадались, что она монахиня.
   В такси она открыла блокнот и начала просматривать сделанные в самолете записи, потом попросила водителя отвезти ее на Виа Венето. Приехав домой, переоделась в спортивный костюм, вставила в плеер запись с «Белым альбомом» «Битлз» и устроила себе сорокаминутную пробежку, чтобы избавиться от печальных размышлений и усталости, сковывающей все тело после долгого перелета.
   Потом Элизабет приняла холодный душ и долго и безрадостно смотрела на свое отражение в зеркале. Ни капли макияжа, волосы мокрые, спутавшиеся, лицо осунулось, глаза смотрят скучно. Это лицо в зеркале напомнило ей о сестре Клэр, с которой она познакомилась на первом году обучения. Именно Клэр пригласила тогда представителя фирмы «Ревлон» проинструктировать «новобранцев», так Клэр называла их тогда, на тему «деликатного» применения косметики. «Ведь вы должны нести людям слово Божье, — говорила она им, — а разве можно это делать, если выглядишь сущим страшилищем?» Уроки представителя «Ревлон» пользовались бешеным успехом. В данный момент она, несомненно, выглядит сущим страшилищем, но ничего, через десять минут последствия тяжкого и долгого перелета будут замаскированы, и она будет готова предстать перед миром в должном образе и подобии.
* * *
   Несколько часов спустя, после бурного и утомительного «вхождения в дело», решения почти всех накопившихся по журналу вопросов и проблем, Элизабет наконец оказалась в кабинете одна и устроила себе первый перерыв. Она выпила чашку остывшего кофе, отложила в сторону копию статьи, которую собралась править, и закрыла глаза. Весь день на уровне подсознания не давала покоя одна мысль. Сестра Элизабет пыталась вспомнить, как ей казалось, очень важную ремарку Вэл.
   И вдруг она удивленно открыла глаза. Она услышала в комнате голос подруги. Через долю секунды поняла, что говорит сама с собой, нет, это не совсем правильно, она говорила с Вэл, и та ей отвечала... Элизабет хорошо помнила тот день. Как-то вечером они с Вэл сидели здесь же, у нее в кабинете, и ждали Локхарта. Он должен был заехать за ними и отвезти поужинать в один из его любимых модных ночных ресторанов, и Вэл была как-то особенно возбуждена, такое с ней иногда случалось. Элизабет спросила, что происходит, и тогда Вэл покачала головой, усмехнулась, сказала, что это тайна, которой она не может поделиться. Но желание поделиться так и распирало ее. За обедом Локхарт упомянул какого-то своего знакомого, этот человек недавно умер и имел отношение к Церкви. Черт, Элизабет никак не удавалось вспомнить его имя, кажется, ирландец?... А потом она встретилась взглядом с Вэл, буквально на секунду, и Вэл сказала: «Получается пятеро». И Локхарт вдруг перестал жевать и спросил: «Что?» И Вэл ответила: «Получается пятеро за год». И тогда Локхарт сказал что-то о том, что это никак не связано во времени и месте. И тут Вэл принялась смешно передразнивать Джильду Раднер из старой телепередачи «Субботняя ночная жизнь» и пропищала: «Не стоит придавать этому значения»...
   Пятеро за год...
   А потом вдруг на Элизабет навалилась страшная усталость, и проснулась она несколько часов спустя за рабочим столом. Поехала домой, рухнула в постель и проспала часов десять, не меньше.
* * *
   Затем на несколько дней Элизабет вся ушла в работу.
   Вернулась к своему обычному ритму, а это означало, что весь день она трудилась как проклятая, выкраивая всего шесть-семь часов для сна. Интервью, редакторские и производственные совещания, составление планов для типографии, редактирование статьи в последнюю минуту перед отправкой, умасливание переводчиков, чтобы остались поработать сверхурочно, пресс-конференции, визиты в штаб-квартиру Ордена на чай с разными важными людьми, обеды с делегациями из разных стран — от Африки до Лос-Анджелеса и Токио. Люди, паломники всех мастей, богатые и бедные, праведники и циники, альтруисты и скопидомы, неустанно съезжались в Вечный город, полные упований на свою Церковь, в надежде, что она поможет им излечиться, или же наполнить карманы, или навязать свою волю отросткам этого огромного, расползшегося по всему миру организма под названием римская Церковь. И Элизабет делала доклады, переводила, встречала и провожала этих гостей. И еще слушала, она никогда не уставала слушать.
   А все вокруг, куда бы она ни пошла, говорили только об одном: о здоровье Папы. Журналисты даже соревновались между собой: кто точнее предскажет день и время смерти Папы. Интерес подогревали многочисленные слухи. Пронеслась весть, что состояние Папы резко изменилось, а вот в лучшую или худшую сторону, это зависело от источника информации. Что же касалось преемника, тут прогнозы колебались, подобно капризному столбику термометра. Фаворитами были Д'Амбрицци и Инделикато, но и у других кардиналов имелась поддержка. Короче, ясности никакой.
   И еще здесь бурно обсуждали убийства сестры Валентины, Локхарта и Хеффернана в далекой Америке, где такие вещи случаются на каждом шагу. Но даже для Америки это было, пожалуй, уж слишком. Элизабет засыпали вопросами. Она увертывалась, как могла. Иногда притворялась, что не понимает, и просто отмалчивалась. Она никому не сказала о версии священника-убийцы, понимала, что в Риме делать это просто непозволительно. Пока здесь об этом не было произнесено ни слова, и она не собиралась становиться источником столь скандальной и непроверенной информации. Но мысли об этом не оставляли ее, и она порой просто задыхалась от желания поделиться хоть с кем-нибудь тем, что считала правдой.
   Нет, ей решительно необходимо посоветоваться. А рядом нет Вэл... И еще хотелось понять, о каких пятерых за год шла тогда речь. Пять смертей за один год...
   Страшно хотелось позвонить Бену, услышать его голос, извиниться перед ним. Она подходила к телефону, но потом решала, что не сейчас. Нет, она позвонит ему завтра. Завтра.
* * *
   Сон приснился плохой, он сразу понял это. Сон мучил и жег, точно ужасная незаживающая рана, излечить которую невозможно, она останется с тобой на всю жизнь, навеки искалечит тебя, сделает полубезумным, бессильным.
   За секунды до пробуждения, когда человек уже способен контролировать свое пробуждающееся сознание, Санданато вдруг увидел себя блуждающим в каком-то странном темном месте, впрочем, оно поджидало его почти каждую ночь. Иногда удавалось проскользнуть мимо. Иногда — нет. Он бесшумно переходил из комнаты в комнату, но за рядом дверей и арок, через которые он проходил, открывались не комнаты, а камеры с полом из раскаленного песка. Вокруг вздымались стены из медного цвета камня с выдолбленными в скалах тысячами ступеней, а сверху над головой пылал на фоне голубого неба раскаленный добела диск. И он чувствовал себя человеком, угодившим на дно отравленного колодца, выбраться из которого невозможно...
   Во сне он всегда находился на дне этого колодца, не мог найти выхода, в отчаянии одиноко брел в темноте, и высоко над ним, яркое и недостижимое, посмеивалось небо. И еще во сне слабо попахивало ладаном, раскаленным песком и колючим кустарником, никогда не знавшим дождя. Во сне это было безымянное и всегда темное место живое и пульсирующее черной кровью, которая ручейками просачивалась сквозь трещины-раны в камнях.
   А потом случалось нечто необъяснимое. Чудо.
   Дно долины начинало дрожать под ногами, черная кровь кипела и пенилась, проступая сквозь каменные стены, и вдруг камни эти раздвигались перед ним, и он видел выход. Горы прорезала дорога, за ней открывалось огромное пространство, пустыня в весеннем цвету. А дальше, на горизонте, купаясь в лучах солнечного и лунного света одновременно, потому что это был сон, виднелся замок, такое безопасное и святое место...
   И теперь во сне он уже не был один, но в окружении братьев в капюшонах, которых он знал, которых вывел из этой темницы. Он чувствовал себя словно заново рожденным, крещенным в черной горячей крови, ставшим воином, гладиатором, рыцарем какого-то древнего ордена, исполнившим священную свою миссию...
   Долина Плача, так назвал он это дьявольское место, из которого ему удалось выбраться.
   А потом все эти образы блекли, замутнялись, черная кровь исчезала, и он просыпался и открывал глаза. И еще долго лежал весь мокрый на пропотевших насквозь простынях, и для него начинался новый день.
* * *
   Монсеньер Санданато прилетел в Рим в четыре часа.
   Кардинал Джакомо Д'Амбрицци предпочитал вести жизнь тихую и уединенную, и четыре утра были для него самым тайным и сокровенным часом.
   Сидя за рулем, монсеньер Санданато изучал в зеркале заднего вида лицо своего старого учителя. Кардинал разместился на заднем сиденье самого непрезентабельного в автопарке Ватикана автомобиля — голубого «Фиата» с ржавой вмятиной на заднем бампере. Мания секретности в самой ярко выраженной, стадии. Этим прохладным осенним утром окраинные улочки Рима были еще погружены во тьму в столь ранний час, казалось, что старинные здания стоят наклонно, так и тянутся друг к другу, точно истосковавшиеся старые друзья. Впечатление такое, словно они едут в туннеле.
   Кардинал достал из старого кожаного портсигара черную египетскую сигарету, вставил в рот, прикурил. Глубоко и с наслаждением затянулся, и Санданато увидел в зеркальце его пальцы, короткие, толстые, сплошь в желтых никотиновых пятнах. Типичные пальцы крестьянина. А вот лицо — в этот момент он погрузился в чтение книги о приключениях Шерлока Холмса — лицо говорило о том, что этот человек любитель плотских наслаждений, эдакий Борджиа. Губы полные, зубы неровные и покрыты желтоватым налетом от непрерывного курения, глаза ясные и ярко-голубые, смотрят пронзительно из-под тяжелых век, в тот момент, когда он отрывал их от книги.
   Костюм на кардинале был светский. Еще один признак мании секретности, но Санданато его понимал. Даже сейчас, сидя на заднем сиденье этой маленькой жалкой машины, старик в потрепанной шляпе — тоже часть камуфляжа — предпочитал говорить шепотом. Боялся, что в «Фиате» могут быть «жучки». В играх, где ставки столь высоки, часто говаривал он, возможно все. «Болтун — находка для врага» — совершенно справедливая поговорка.
   Шляпа низко надвинута на лоб. Под ней некогда черные, а теперь совсем седые волосы тесно, точно шапочка, облегают массивный череп. Неброский серый костюм немного ему маловат и сидит нескладно, точно снят с плеча какого-нибудь русского. Фигура крепкая, немного квадратная, руки и плечи мясистые, от него так и веет силой, несмотря на то, что старику за семьдесят. Даром что вырос в Триесте, у тамошних парней всегда была репутация: соображает быстро, а кулаками действует еще быстрей.
   За долгие года Санданато часто наблюдал этого человека, знал о его пристрастии к маскировке и о том, что природные данные лишь способствуют ей. Внешность его была обманчива. Толстые щеки и двойной подбородок говорили о добродушии. Ходил он, робко сутулясь, одежда всегда казалась немного измятой, на каком бы важном событии он ни присутствовал. Невозможно было представить его отглаженным, накрахмаленным и аккуратным, хотя, в сущности, так оно и было. Но все это служило лишь обманчивым фасадом. Лицо старого сибарита так и светилось интеллектом. И чутье его никогда не подводило, и логикой он владел практически безупречной. У кардинала Джакомо Д'Амбрицци, обожавшего таинственность, было несколько секретов от монсеньера Санданато.
   Санданато еще с самого начала знал, что кардинал вовлечен в самые мирские дела Церкви. Здесь требовался именно такой человек, наделенный быстрым, практичным и расчетливым разумом, и власть предержащие представители Ватикана сразу распознали эти качества в молодом парне из Триеста. Деньги — вот с чем он умел обращаться лучше всего. Начал с накоплений, затем пустился в инвестирование. В плане построения и организации материального благосостояния Церкви ему в свое время просто не было равных.
   Занимаясь этими делами, кардинал вскоре понял, насколько уступчива в этом отношении Церковь. Так бывает податлива девушка, волнуемая прикосновениями возлюбленного. И потому и с Церковью, как с ней, можно делать все, что заблагорассудится. Правда, больше всего на свете Д'Амбрицци хотелось сохранить Церковь, защитить ее от зла и врагов, как внутренних, так и внешних. Задача была не из легких, но он с ней всегда справлялся. И последние годы рядом с ним всегда был Пьетро Санданато, свидетель становления его могущества.
   Кардинал часто рассказывал ему о том, как догадался о своем призвании. Случилось это пятьдесят с чем-то лет тому назад, когда он зашел в одну маленькую и обшарпанную контору в Неаполе. Облезлый линолеум, запах пота, гора тарелок с засохшей пастой свалена на столе в углу. Хозяином конторы был некий мелкий магнат местного розлива, чьи упования на Церковь вдруг совпали на тот момент с чаяниями Д'Амбрицци. И будущий кардинал умудрился выцарапать у этого человечка в грязной рубашке целых сто тысяч долларов. Он знал, на что употребить эти деньги. Так все началось.
   Много лет спустя, говоря о контроле кардинала Д'Амбрицци над ватиканским портфелем инвестиций и почти абсолютной секретности, сопровождающей все его действия, один американский кардинал заметил: «Все определяется географией, это однозначно. У нас вызывает усмешку неумелый банкир в Цюрихе, французский советник, пригласивший на плохой обед в Париже, а уж ленивый брокер где-нибудь на нью-йоркской или парижской фондовой бирже приводит просто в шок. Но мой друг, вы когда-нибудь задавались вопросом, при чем тут Господь Бог?»
   Все это так, говорил кардинал. Жизнь его окружена тайнами и секретностью, и да, география имеет значение. Но есть еще такой аспект, как человеческая природа, таланты и дарования. Господь не обделил его в этом смысле, он успешно ведет дела Церкви, и когда-нибудь все это поймут и ему зачтется.
* * *
   Монсеньер Санданато остановил «Фиат» в неприметном темном проулке, рядом с горами какого-то старого хлама и мусора и выключил фары. Здесь находился черный вход в старое кирпичное здание госпиталя, настолько неприметный снаружи, что никто, кроме людей знающих, не догадался бы о его существовании. Пациенты тут лежали бедные и нетребовательные, никому и в голову бы не пришло, что кардинал может зайти сюда. И, разумеется, именно по этой причине кардинал избрал госпиталь местом встречи. Недели три тому назад члены Красных Бригад избили недалеко от главного входа какого-то политика, но его отвезли в другую больницу, находившуюся в двадцати минутах езды.
   В полутемном коридоре было пусто, если не считать двух мужчин в халатах, испачканных кровью. Ни один не обратил внимания на красивого священника и коренастого старика в помятом костюме, который неспешно и слегка сутулясь вышагивал рядом. И вот они вошли в небольшую комнату и уселись в расшатанные деревянные кресла. Кардинал достал из кармана томик Конан Дойля и погрузился в чтение, слегка шевеля губами, — так всегда бывало, когда он читал по-английски. Санданато же сидел, выпрямив спину, и ждал.
   Но вот тихо вошел доктор Кассони, извинился за опоздание. Лицо его было мрачно. Они с кардиналом знали друг друга почти всю жизнь, этим и объяснялось, что доктор стал участником тайных игр кардинала в последние несколько месяцев. Обычно он выглядел таким подтянутым и элегантным, что никак не вязалось со здешней обстановкой. Кассони печально покачал головой.
   — Выглядишь просто ужасно, — тихо заметил кардинал. — Тебе надо к доктору. — Он иронично усмехнулся и прикурил сигарету от золотой зажигалки, услужливо протянутой ему Кассони.
   — Ах, Джакомо, я чувствую себя ужасно. — Кассони присел на краешек старого деревянного стола. — И вовсе не потому, что поднялся в столь неурочный час.
   Гиллермо Кассони был личным терапевтом Папы Каллистия. Именно Д'Амбрицци рекомендовал этого врача два года тому назад, когда у Папы начались мучительные головные боли.
   — Перепутал чьи-нибудь рентгеновские снимки? — с улыбкой спросил кардинал.
   — Хуже, ваше преосвященство, — ответил Кассони. — Я как раз ничего не перепутал, ни рентгеновских снимков, ни диаграмм сканирования мозга. Ничего такого. — Он хмуро смотрел на кардинала. — Короче говоря, мы проиграли, мой друг... Папе долго не протянуть. Раковая опухоль мозга, — он пожал плечами, — тут уже ничего не поделаешь. Его следовало бы поместить в больницу. Просто удивительно, что он еще не начал вести себя... ну, скажем, странно. Понимаю, он должен оставаться там, где есть. Мы должны тянуть, насколько это возможно. Можно увеличить дозы... но речь теперь идет о каких-то неделях. Возможно, месяце, шести неделях максимум. Но к Рождеству...
   — Все это крайне некстати, — сказал кардинал.
   Доктор Кассони рассмеялся.
   — Ну, знаешь, это не моя вина, Джакомо. Это ты у нас заведуешь Департаментом Чудес. А Папе нужно как раз чудо, чтобы...
   — Все мы умрем, друг мой. Смерть ничто. А вот когда именно умрем — вот это по-настоящему важно. Дел так много, а времени...
   — А времени мало, — подхватил врач. — Да, весьма распространенная жалоба. Слышу ее ежедневно. Смерть всегда приходит в неподходящее время.
   Кардинал тихо усмехнулся и кивнул.
   Монсеньер сидел и слушал, как они рассуждают о боли, степени недееспособности, упоминают какие-то лекарства, побочные эффекты. Ему хотелось закричать. Но он сидел и слушал. Их всего трое, людей, сидящих в этой маленькой комнате, всего три человека в Риме, которые знают правду о состоянии здоровья Папы. Даже сам больной имел об этом весьма приблизительное представление. Но в моменты, подобные этому, знать означало огромное преимущество. Времени отчаянно не хватало. Скоро на престол должен взойти новый Папа. И это должен быть свой человек.
   На пути к выходу они снова повстречались в коридоре с мужчинами в окровавленных хирургических халатах. Врачи болтали о теннисе и даже не озаботились поприветствовать хотя бы кивками священника и пожилого сутулого мужчину. Проходя мимо них, Санданато уловил запах крови.