* * *
   Объединенные Данном и обстоятельствами, мы с сестрой Элизабет являли собой странную парочку. Ощущение у меня было такое, точно я попал в стан врага. Я понимал, как скверно себя вел, как холоден и строг был с ней, но ничего не мог с собой поделать. Ведь речь шла о моем выживании. Я боялся Элизабет, боялся тех сил, что могут стоять за ней, опасался, что она вновь меня обидит. Но больше всего боялся своих чувств к ней. Говорил я с ней мало, но поглядывать не переставал. Сегодня на ней была юбка из серой ткани в елочку, плотно обтягивающая бедра, синий свитер грубой вязки, сверху накинут жакет из непромокаемой ткани, на ногах высокие кожаные сапоги. Я понимал: лучше держать ее подальше от всех наших дел. Но остановить сестру Элизабет было не так-то просто. Проще убить. Такая же упрямица, как и Вэл.
   И вот мы оказались на людной площади, в толпе туристов, прямо под массивными стенами крепости-дворца. Солнце зашло, и сразу же резко похолодаю. Стены дворца поднимались, как неприступные скалы. Длинные тени испещряли площадь. Со всех сторон нас обступали людские тела, разгоряченные, потные. Толпа все напирала и грозно колыхалась, угроза слышалась даже во взрывах смеха и взвинченных голосах.
   На одном конце площади было сооружено нечто вроде открытой сценической площадки. Представление было в разгаре, кукольный театр давал комедию, и над шторкой возникали, кривлялись и пищали что-то неестественными голосами все новые персонажи, потешающие публику. По площади разносились раскаты смеха, но содержание я улавливал с трудом, да и видно с того места, где мы стояли, было плохо, одни лишь искаженные гримасами маски. По углам сцены были расставлены огромные пылающие факелы, тени метались и прыгали, точно убийцы, неожиданно выскакивающие из-за угла во тьме ночи. Всюду я видел лишь мрак, опасность и неизбывное зло. И шутки со сцены меня не смешили.
   Сестра Элизабет отыскала маленький незанятый столик на площадке возле кафе, вход в которое украшали гирлянды синих, красных и желтых лампочек, развешанные на голых ветках деревьев, этих безлистных призраках лета. Мы сели, как-то умудрились привлечь внимание официанта. И пока он пробирался среди столиков, спеша выполнить заказ, сидели молча. Вскоре нам подали кружки с горячим дымящимся кофе, и мы сидели, грели о них ладони и издали наблюдали за представлением.
   — Ты смотришь так уныло, Бен. Неужели дела обстоят настолько плохо? Неужели мы так и не завершим начатое? Разве сейчас мы не ближе к получению ответов на все вопросы?
   Она отпила глоток из кружки, где сверху плавала пленка кипяченого молока. Я знал, что на верхней губе у нее непременно останутся маленькие усики из белой пены, знал, что она аккуратно, как котенок, слизнет их. Она задала все эти вопросы с самым невинным видом и то и дело переводила взгляд с меня на сцену, а потом — на толпы зрителей, головы которых оставались в тени и были дружно повернуты в одну сторону. Они продолжали наслаждаться спектаклем.
   — Не знаю. Уныло, говоришь? Господи, да я просто устал... И еще боюсь. Боюсь, что меня убьют, боюсь того, что рано или поздно узнаю. В Ирландии я дошел до точки, нет, правда, совсем сломался... — Тут я спохватился, что слишком разоткровенничался, потерял над собой всякий контроль. — Ладно, нет смысла говорить об этом теперь. Но мне было плохо, очень плохо. Что-то там со мной случилось...
   — Ты слишком много пережил за последнее время, — заметила она.
   — Дело не только в этом. Вот тебя тоже едва не убили, и человек этот погиб... но ведь ты не отчаиваешься, не умираешь от страха. Что-то внутри меня надломилось. Не могу забыть это жуткое зрелище... брат Лео на кресте, весь раздутый и синий, и будто манит меня одной рукой... Чем ближе я подбираюсь к разгадке, тем мрачнее становится все вокруг, а ответ тут я вижу один — Рим всюду Рим, это уже ясно. Так вот, чем ближе я, тем больший меня охватывает ужас. Не знаю... нет, наверное, я боюсь не смерти, не того, что меня могут убить. Страшно боюсь того, что предстоит узнать. Вэл все знала, теперь я просто уверен в этом. — Я покачал головой и отпил глоток обжигающе горячего кофе. Все, что угодно, лишь бы прервать эту исповедь. Что это, черт побери, со мной происходит?
   — Ты просто очень устал. Вымотался морально и физически. Тебе нужно отдохнуть, — сказала она.
   — Он здесь, ты же знаешь. Он здесь! Ты понимаешь, что это значит?
   — Кто? — На лице ее отразилось недоумение.
   — Хорстман. Я знаю, чувствую, он здесь.
   — Не надо об этом. Прошу тебя, пожалуйста.
   — Но так оно и есть. И ничего с этим не поделаешь. Он все узнает. Не понимаю, как, но он всегда знает. Ты должна это понять. Должна понять, что его прикрывает твоя драгоценная Церковь. Информирует его. Это не просто везение, сестра. Ему все сообщают. И он здесь, я знаю это, знаю!...
   Она спокойно выслушала мою истерическую тираду, потом потянулась через стол, хотела взять за руку. Почувствовав прикосновение, я резко отдернул руку.
   — Кто стоит за всем этим, Бен?
   — Не знаю. Бог ты мой, может, даже сам Папа! Откуда мне знать?... Д'Амбрицци лжец, может, это Д'Амбрицци!...
   Она покачала головой.
   — И твоя уверенность в нем еще ничего не означает, сестра! Прости, но ты лояльна к ним, ты одна из них! — Я чувствовал, что лечу в бездну. Я сам не понимал, что это на меня вдруг нашло. Чертовщина какая-то...
   Какое-то время мы сидели и молча смотрели на сцену, без всякого интереса, не видя и не вникая в то, что там происходит.
   — За что ты меня так ненавидишь? Что я тебе сделала?
   Я просто любила твою сестру и готова была перевернуть весь мир, чтоб выяснить, кто ее убил и за что. Не перестаю удивляться, чем это я тебя так раздражаю?...
   Этого я никак не ожидал. Я решил отделаться трусливым, ничего не значащим ответом:
   — О чем это ты? У меня масса куда более важных проблем, чем ненависть к тебе и все такое прочее.
   — Я всего лишь монахиня, тут Данн прав. Но это вовсе не означает, что мне не присуще чувство женской...
   — Ладно, хорошо. Только прошу тебя, пожалуйста, избавь меня от рассуждений на тему твоей женской интуиции.
   — Что случилось, Бен? Неужели забыл, какой славной и дружной командой мы были в Принстоне?
   — Конечно, помню. И это вопрос к тебе. Что с тобой случилось, Элизабет? Ведь именно ты разрушила нашу дружную команду! Прекрасно помню последний наш разговор...
   — Я тоже помню. И как нам было хорошо вдвоем, тоже...
   — Я воспринимал тебя как человека, как женщину. Наверное, то была ошибка. И мне следует извиниться...
   — Извиниться? За что? Я и есть человек. И женщина!
   — Ты всего лишь монахиня. Не более того. И это для Тебя главное. Так что давай не будем больше об этом. Разговор закончен.
   — Почему? Почему закончен? Почему мы не можем выяснить все до конца? Твоя сестра была монахиней, или ты забыл? Она что, перестала от этого быть человеком? В чем проблема? Разве ты ненавидел ее? Она что, была тебе омерзительна оттого, что монахиня?... Ведь не можешь же ты...
   — Вэл была мне сестрой. Ты затронула деликатную тему. Так что не надо, давай на этом закончим.
   Она вздохнула и по-прежнему не сводила с меня глаз. Господи, до чего ж красивые у нее были глаза, огромные, зеленые, с пляшущими в них злыми огоньками. А губы тонкие, сжаты плотно и решительно.
   — Нет, нам надо поговорить. Все выяснить до конца, чтобы ничто уже не помешало остаться нам добрыми друзьями, тем Беном и той Элизабет, которым было так хорошо вместе... — Она прикусила нижнюю губу. Глаза смотрели с мольбой.
   — Хорошо, — ответил я. — Проблема заключается в твоей Церкви. И мешает нам тот факт, что ты монахиня. И что Церковь, сколь бы ни благовидны порой были ее дела, по-прежнему для тебя все. — Мне ничуть не хотелось продолжать этот разговор. Я считал его бессмысленным. Хотел, чтобы Элизабет ушла из моей жизни раз и навсегда, стерлась из моей памяти. — Все очень просто. И мне не слишком хочется вдаваться тут в подробности. Я выучил этот урок много лет тому назад, а потом вдруг забыл. Это ты заставила меня забыть его. Из-за тебя я забыл, что вы все собой представляете... это как болезнь, она вползает в тебя, заражает на всю жизнь. Церковь, твоя Церковь. Как можешь ты служить ей? Как могла отдать себя всю, целиком, этой Церкви, отдать свое тело и душу? Не вижу в том никакого благородства. Церковь эгоистична, аппетиты ее безграничны, она пожирает твою жизнь, питается всеми твоими соками, точно вампир. Высасывает все до последней капли и оставляет не женщин и мужчин, а пустые оболочки. Она забирает все и ничего не дает взамен... Как могла ты посвятить свою жизнь этой проклятой Церкви, когда рядом протекает совсем другая, настоящая жизнь? Вот ты говоришь, у тебя интуиция, а где она была, когда ты решила стать монахиней? Я видел в тебе настоящего человека, так стоило ли убивать его во имя Церкви?...
   Не знаю, как она смогла вынести эту мою жестокую отповедь. Наверное, только потому, что была монахиней. Возможно, именно Церковь дала ей силы выслушать эти мои горькие слова. У нее хватило ума и такта не перебивать меня. Она слушала молча и терпеливо, и вот официант принес нам свежий кофе и сандвичи. Возможно, она давала мне время опомниться, даже извиниться перед ней. Что ж, в этом случае я мог бы сказать ей: тут никакого времени не хватит.
   — Не могу сказать, что я с самого начала собиралась стать монахиней. Просто так уж случилось. Хотя, с другой стороны... неверно было бы утверждать, что это было простой случайностью. Скорее напротив, неизбежный поступок, учитывая обстоятельства моей жизни и склад характера. Я сделала вполне осознанный выбор, решив посвятить себя служению Церкви. Не стану утомлять тебя скучными подробностями... просто расскажу, как было дело.
   Выросла я в годы президентства Эйзенхауэра, заметь, это немаловажный фактор. Родители мои были истовыми католиками. Люди они достаточно обеспеченные, имели два автомобиля — «Бьюик» и старый «Форд»-пикап. Отец работал врачом, мать все свободное время отдавала Церкви. Дед и бабушка, все мои двоюродные братья и сестры, другие родственники и друзья, все до одного были католиками. А брат, Фрэнсис Кокрейн, это наша фамилия, Кокрейн, мечтал стать священником. Все мальчики из клана Кокрейнов становились священниками, а девочки проходили через монашество. Но не оставались монахинями на всю жизнь. Что вполне естественно.
   Когда мне исполнилось десять, президентом стал Джон Кеннеди, католик. Господи, как же мы радовались! Жили мы в Кенайлворте, неподалеку от Чикаго, поговаривали, что именно мэр Чикаго Дейли буквально вырвал эту победу для Кеннеди в нашем штате. Для нас это было все равно что выиграть войну за свои гражданские права. Католик в Белом доме! Должно быть, и ваша семья тоже радовалась, хотя твой отец имел свободный доступ в Белый дом, а мой был всего лишь врачом. Прекрасный новый мир открывался перед всеми нами! Но вскоре все наши надежды пошли прахом. Все изменилось... Мне было тринадцать, когда застрелили Кеннеди. Явились «Битлз» и совершили полный переворот в музыке, помню, впервые услышав их, я, тринадцатилетняя девчонка, была просто потрясена. А потом «Роллинг Стоунз» с их бунтарским духом и курящие травку, всеобщее увлечение наркотиками, и мюзикл «Волосы», и Вьетнам, и мальчишка раздвигает тебе ноги и трогает «там», где ты уже вся мокрая и сгораешь от любопытства, страха и чувства вины! Особенно если тебе нравится мальчик, который это делает, нравится вытворять с ним такие вещи... О Господи, что это я говорю, это превращается в какую-то исповедь!... А потом во весь экран Бобби Кеннеди с пустым взглядом и струйкой крови, бегущей из смертельной раны в голове, и Мартин Лютер Кинг выступает на балконе отеля, и фестиваль в Вудстоке, и Боб Дилан, и массовые схватки с полицией в Чикаго в 1968-м, и что-то со мной случилось, я растерялась...
   Наверное, я была слишком чувствительна, или сыграл свою роль переходный возраст. Не знаю. Но суть в том, что я начала оглядываться на свою прошлую жизнь, и мне вдруг страстно захотелось покоя и веры. Прости за банальность, но меня всегда тянуло к добрым деяниям. И я любила Церковь. По сути, я была еще ребенком, сгорала от чувства вины и разочарования, которое принес первый мелкий и неудачный опыт в сексуальной жизни, и мне никогда не нравились ни травка, ни грязные длинные волосы, ни наплевательское отношение ко всему на свете, которое я наблюдала у молодежи... Я оглядываюсь назад сейчас и вижу девочку, которая в шестидесятые стала свидетельницей того, как рушатся все идеалы, внушенные ей в пятидесятые. Многим детям той поры нравились эти перемены, бунтарские выходки, негативизм, а мне — нет. Я никак не могла приспособиться, проявления бунтарства — это не для меня. Но перемен хотелось, какое-то время я была даже вовлечена в движение за гражданские права. Однако наш Кенайлворт — городок маленький, и особенно разгуляться в этом смысле там было негде. Это не для меня, скорей — для Вэл, больше подходит ей по духу и характеру.
   Я же в конце концов поняла, что самыми счастливыми были первые десять лет моей жизни, тихие и спокойные... а то, что происходило после 1963-го, меня просто пугало. Нет, тогда я ни за что бы не призналась в этом, но ничто на свете не могло заставить меня потерять веру в родителей, в их добропорядочность, в правоту Церкви, в истинность и ценность того, к чему она всегда призывала. Многие мои друзья отошли от Церкви, многие увлекались наркотиками, убегали из дома, восставали против родителей... очень многие, но только не я. Это было не для меня.
   Порой мне казалось, что мир вокруг рушится, распадается на части. Все ценности, в которые я верила, в которых воспитывалась, вдруг были забыты, отвергнуты, любая «норма» жестоко высмеивалась... Я не видела для себя пути в этом новом сумбурном мире. И тут вдруг мой брат Фрэнсис, идеалист, человек, который добровольно ушел на войну спасать свою страну, погибает во время уличных беспорядков. Я никак не могла примириться с этой утратой. Еще одна бессмысленная смерть, другие бы подумали, она доказывает, что нет Бога, нет справедливости, что Церковь бессильна и не нужна. Кто угодно, только не я. Я чувствовала потребность разобраться в происходящем. Я не хотела выкрикивать истерические лозунги, не хотела взваливать вину на всех и вся, начиная с Линдона Джонсона. Я отказывалась признать, что смерть Фрэнсиса была лишь очередным доказательством бессмысленности нашего существования... Жизнь имеет смысл, в ней есть и добро, и зло, и того, кто творит это зло, ждет в конце пути наказание. Божья кара... Бог — вот кто придает смысл нашей жизни, и я пошла в Церковь, искать ответы там. Другой альтернативы, помимо Церкви, я в тот момент для себя не видела. Ее величие и вечность — вот что поразило меня, все остальное в сравнении с ней казалось таким ничтожным и мелким. Неужели это рассуждения, достойные лишь какого-нибудь чудаковатого иезуита? Надеюсь, что нет. Потому что я сама не такова. К Церкви я отношусь всерьез, но не могу принимать всерьез крутой рок-н-ролл или джинсы-варенку. Я была против войны во Вьетнаме, я всегда ратовала за то, чтобы человек ответственно относился к своим поступкам. О Господи, ведь я слушала эту музыку, покупала пластинки, носила одежду хиппи, всякие там значки с надписью «МЫ ЗА МИР», но все прошло... Ты понимаешь, что я хочу сказать? Все это проходящее, а Церковь была и будет с нами всегда, это и есть главное.
   Я знала двух очень порядочных священников, одну совершенно необыкновенную монахиню. Пожилая женщина, но какой острый, какой блестящий ум, я просто восхищалась ею. И при этом она была поклонницей Элвиса и была поистине счастливой женщиной, вела осмысленную и полезную жизнь, радовалась каждой минуте этой жизни. Была учительницей, администратором школы, не чуралась политической деятельности, всегда говорила Ватикану то, что думала... Великая была женщина. Ее пример вдохновил меня, помог понять, что если все здесь у меня получится, то я смогу прекрасно обходиться и без плотских утех и не сойду при этом с ума. Понимаешь? Нет, совершенством такую жизнь назвать будет нельзя, но это будет хорошая, правильная жизнь.
   Не знаю, понял ли ты меня. Да, монастырь — своего рода убежище, отрицать это бессмысленно. Даром, что ли, о монахах и священниках говорят, что они всегда ищут место, где можно укрыться. Что ж, почему бы нет? Каждому человеку нужно такое место, Бен, каждому. И большинство его находят. Какое-то время я пряталась в монастыре. И уверена, родители гордились мною... Знаешь, на лицах родителей-католиков наблюдаешь такую удивительную смесь гордости и печали, когда их дочь выбирает Церковь, а не семью, мужа, детей, дом... И тем не менее они очень гордились мною, гордились, хоть и сомневались в правильности моего выбора. О, наша маленькая девочка! О, Мать милосердная, Богородица, неужто наша маленькая Лиззи так никогда и не забеременеет? Ну, что-то в этом роде. Знаешь, немного смешно, когда вспоминаешь об этом...
   Я хотела служить Господу. Служить человечеству. И радоваться каждой минуте этой жизни.
   Похоже на то, что Церковь сделала шаг навстречу женщинам. По-новому взглянула на их предназначение, их роль в Церкви... Она движется по пути более либерального восприятия реальности.
   Ведь нельзя иметь все на свете, верно, Бен?
   Ты ведь понимаешь меня, да, Бен?
   Истина в том, что все вы какие-то чуждые существа. Создания с Марса, Юпитера, бог знает откуда. На вид точно такие же, как и все мы, и когда находитесь в реальном мире, ничем не отличаетесь от нас... Но это иллюзия. Это ложь, и ты играешь на руку этой лжи. Вы похожи на газ без цвета и без запаха, что притупляет чувства и мысли всех нас...
   Это иллюзия, потому что, как только реальная жизнь подступает к вам вплотную, вы тут же шарахаетесь в сторону, накидываете на себя семь покрывал, прячетесь за всей этой ханжеской болтовней. Вы готовы оправдать все, даже самый страшный грех, предательство... Вот ты говоришь: я монахиня, или ты забыл, что я монахиня? Церковь — мое спасение, и будь я проклята, если стану думать и решать самостоятельно, так ты говоришь... Я монахиня, я сделана из более тонкого и чистого материала, но я также знаю, как сделать, чтобы кататься как сыр в масле, я своей выгоды не упущу... И до чего ж мне повезло, что не приходится иметь дела с мужчинами! Какое счастье и облегчение!
   — Ты просто боишься, Элизабет. И отсюда вся фальшь, и ложь, и вся эта пустопорожняя болтовня!
   — А Вэл? Разве и она тоже была лживой, фальшивой болтуньей?
   — Нет, она не была. Она по уши погрязла в реальности, купалась в ней, высказывала собственные суждения, рисковала своей жизнью...
   — Если бы я умерла, если бы этот тип столкнул меня тогда с балкона, то, наверное, я бы казалась тебе столь же замечательной, что и Вэл? В этом проблема? Ты ненавидишь меня за то, что умерла Вэл, а не я? Как это низко и...
   — Да ничего я тебя не ненавижу!
   — Это у тебя проблемы. Бен. Лично я считаю, ты ненавидишь меня потому, что ненавидишь Церковь. А Церковь ненавидишь потому, что ненавидишь самого себя. А сам ты себе противен потому, что считаешь, что предал Церковь, подвел отца, предавал и подводил всех подряд... Да ты просто сумасшедший, еще более сумасшедший, чем я!... Никого ты не предавал, ни Церковь, ни самого себя! Просто это не для тебя, вот и все. Но ты все время сводил себя с ума этими мыслями. И выплеснул все на меня. Почему? Вэл была монахиней, я была ее лучшей подругой. Да, мы были разные, но стояли по одну сторону баррикад. Так что ты ко мне цепляешься? Да, признаю, я была не права, но, ради бога, давай забудем о том последнем разговоре в Принстоне! Вэл, я — какая разница? Из-за чего нам ссориться? Вдумайся, мир состоит не только из белых и черных красок.
   — Я люблю тебя, вот в чем проблема... Влюбился в тебя и ничего не могу с собой поделать... Ты права. Я просто сумасшедший. И не стою даже твоего мизинца... Помнишь, что я говорил тогда? Ты и Санданато, вы просто созданы друг для друга, любовь здесь по интересу. Вы стоите друг друга, или я не прав?
   Разъяренная, она вскочила из-за столика, стул с грохотом упал. Зеленые глаза яростно сверкали, плотно сжатые губы побелели.
   — Замечательно! Ты допустил очень большую ошибку и будешь сожалеть о ней до конца жизни! Тебе еще воздастся по заслугам, ты настоящий ублюдок, вот кто ты! Так и подохнешь вместе со своими ошибками и заблуждениями. И со своей ненавистью — тоже. И все равно, ты ошибаешься. Ты не прав. Не прав относительно Церкви, меня и, что самое грустное, даже относительно самого себя!
   И тут она развернулась и бросилась прочь, проталкиваясь сквозь толпу, которая громко аплодировала труппе комедиантов. Я видел лишь ее затылок, когда вдруг она резко остановилась и вскрикнула, пытаясь увернуться от кого-то или чего-то. Я был беспомощен. Нас разделяло людское море.
   Затем перед ней вдруг вынырнул актер из труппы, исполняющий роль Арлекина, начал кривляться, размахивать руками, вилять задницей, похабно ухмыляться из-под надетой на него маски. Она отвернулась, пыталась проскочить мимо, и тут он схватил ее за руку. Но затем, очевидно, поняв, что она не расположена к игре, издал непристойный звук и отпустил. Толпа разразилась хохотом, Элизабет вырвалась из самой ее гущи и исчезла во тьме.
   Все это произошло как-то слишком быстро. Я сидел, точно приклеенный к стулу, и пытался сообразить, что из сказанного ей в мой адрес было правдой. Пожалуй, она была права во всем. Возможно, мне стоило бы как следует разобраться в том, что со мной происходит, но сейчас было не до психологических изысканий. Разберусь в своем состоянии позже, если удастся выйти живым из этой заварушки.
   Актеры из труппы пробирались обратно к сцене, возле которой стоял ярко раскрашенный фургон, типа тех, что использовали бродячие труппы веками. Часть огней, освещавших площадь, погасла; шум, производимый туристами, студентами, ребятишками, горожанами и пьяными, стал понемногу стихать. Я оглядывал это море голов, беретов, шапочек и шляп, видел аплодирующие руки, вспышки фотокамер. Внутри фургона зажегся свет, зазвучала музыка. Начиналось следующее представление.
   Я поднялся и пошел прочь от столика, пробираясь сквозь густую толпу. Надо срочно отыскать Элизабет, объясниться. Господи, каким же кретином я был, наговорил ей черт знает что! Я люблю тебя... что за вздор, что за дурь на меня вдруг нашла! И какую «галантность», в кавычках, проявил к этой женщине! Она неожиданно раскрылась передо мной, делилась самым сокровенным, объясняла, как и почему решила стать монахиней, и тут вдруг я выступил во всей, что называется, красе, видно, решил смутить ее, воспользоваться ее уязвимостью, выиграть очко или два... Да, она права. Я сумасшедший. Надо найти ее, извиниться, а потом выбросить все это из головы. Оставь все это, Бен, старина, она же просто монахиня!...
   Я кружил по площади, слышал крики и хохот толпы, слышал визгливые, неестественно высокие голоса актеров, слышал, как посвистывает в голых ветвях деревьев ветер с Роны. Где-то наверху, за толстыми стенами дворца, развертывалось совсем другое представление. Куда, черт возьми, Элизабет подевалась?
   Сперва я даже подумал, что меня подводит зрение, наверное, потому, что уж слишком неожиданным было появление этого человек. Я искал Элизабет, и вдруг...
   Над морем людских голов возник Дрю Саммерхейс.
   Как он сюда попал? Что делает в Авиньоне? Ведь Саммерхейс обычно проводил часть зимы в своем элегантном особняке близ Пятой авеню в обществе любимых кошек и друзей-католиков, где подавали самые изысканные напитки, а вторую часть — в своем частном доме на Багамах, месте настолько знаменитом, что оно даже упоминалось в книгах по истории. Повидаться с Саммерхейсом приплывали на Багамы президенты на яхтах.
   И вот на тебе, пожалуйста, он в Авиньоне!
   Он повернул голову и заговорил со своим спутником, низеньким мужчиной в зеленой тирольской шляпе с перышком. Разглядеть его лица я не мог из-за высоко поднятого воротника плаща.
   Дрю Саммерхейс...
   Странно. Что же это, простое совпадение? Нет, этого просто быть не может, чтобы по чистой случайности Саммерхейс оказался в Авиньоне одновременно с Данном, Эрихом Кесслером и мной. Совпадение — это для недоумков. За этим стоит что-то еще. Но что?
   Я стал пробиваться сквозь толпу в надежде получше разглядеть эту парочку. Мне почему-то не хотелось, чтобы они меня заметили. Хотя, с другой стороны, почему бы не подойти, не присоединиться к ним? И не задавать никаких вопросов. Пусть сам объяснит, что он тут делает. Хотя... может, я просто обознался? Может, это вовсе и не Саммерхейс? Надо убедиться.
   Люди кругом смеялись и аплодировали, я проталкивался вперед, наступал им на ноги. И вот наконец я оказался футах в двадцати от Саммерхейса и его спутника. Да, сомнений нет, это он. На Саммерхейсе было двубортное темно-серое пальто с бархатным воротником. Он не смеялся и не аплодировал. Был холоден, спокоен и собран, и от этого спокойствия веяло смертью. Он выглядел так, точно он человек вне возраста, не человек вовсе. Мужчина в тирольской шляпе внимательно и методично осматривал толпу, выискивал в ней взглядом кого-то или что-то. Так следопыт-индеец высматривает сломанные ветки или следы мокасин на земле. И тут вдруг неожиданно для самого себя я решил с ним заговорить. Черт, ведь это ж Саммерхейс, мой учитель, человек, которому я безгранично доверял во всем...
   Я находился примерно футах в десяти от них и приближался сзади, но вдруг резко остановился и затаил дыхание. Всякое желание подходить моментально испарилось. Я снова начал задавать себе вопросы. Что, черт возьми, он здесь делает? Почему я должен доверять Дрю Саммерхейсу? Почему вообще должен доверять кому бы то ни было? Конца сюрпризам просто не видно. Ощущение такое, точно я стою в туннеле, затопляемом водой, смотрю, как мчится прямо на меня бурный поток, как разбегаются крысы, а сам не могу сдвинуться с места.