— Ваша сестра звонит, мистер Дрискил.
   Она ушла, а я сидел перед телефоном еще секунду-другую, прежде чем снять трубку. Я не верю в совпадения.
   — Привет! Это ты, Вэл? Где ты? Что происходит?
   Голос сестры звучал как-то странно, и я сказал ей об этом. В ответ она рассмеялась и обозвала меня увальнем, но вполне беззлобно. С ней явно что-то было не так, но она сказала, что хочет, чтоб я сегодня же приехал в Принстон. И ждал бы ее дома. К вечеру она будет. Сказала, что хочет кое-что со мной обсудить. Я сказал, что думал, что она в Париже или где-то еще.
   — Нет, с поездками пока все. Потом объясню, длинная история. Прилетела сегодня днем. Вместе с Кёртисом. Так ты приедешь вечером, Бен? Это очень важно.
   — Ты что, заболела?
   — Нет, я не больна. Просто немного напугана. Давай не будем сейчас об этом, хорошо, Бен?
   — Ладно, договорились. Отец тоже будет?
   — Нет, у него деловая встреча на Манхэттене...
   — Хорошо.
   — И как прикажете это понимать?
   — Да как обычно. Просто желательно всегда предупреждать, если он засел где-нибудь в засаде, чтобы напасть на меня.
   — Ладно. Значит, в восемь тридцать, Бен. И знаешь еще что, Бен? Я очень люблю тебя, хоть ты у нас и увалень.
   — Сегодня, только чуть раньше, Винни Халлоран обозвал меня антихристом.
   — Винни всегда был склонен к преувеличениям.
   — Я тоже люблю тебя, сестренка. Пусть даже ты и монахиня.
   Я услышал, как она тихонько вздохнула и повесила трубку. Потом сидел и пытался вспомнить, когда в последний раз видел ее напуганной, когда в ее голосе столь же отчетливо звучал страх. И никак не мог припомнить.
   Из офиса в тот день я вышел раньше, чем обычно, хотелось немного проветриться перед встречей в восемь тридцать. Потом еще нужно было принять душ и переодеться. А уже затем сесть за руль «Мерседеса» и ехать в Принстон.
   Таксист высадил меня на углу Семьдесят Третьей и Мэдисон. Стемнело раньше из-за тумана, и на улицах зажглись фонари, но светили они пока что вполсилы, или так просто казалось из-за высокой влажности. Я шел по направлению к парку, пытаясь сообразить, что же происходит с моей сестрой. Тротуары были мокрыми и скользкими. Всего неделю назад отыграли последний матч на серии мирового чемпионата, а холод стоял, как зимой, и туман сгущался в колючую изморось.
   Сестра Вэл... Я знал, что она ездила в Рим собирать материалы для новой книги, а потом прислала мне открытку из Парижа. И я никак не ожидал увидеть ее раньше Рождества. Она необыкновенно серьезно относилась к своим исследованиям и работе над книгой. И вот, на тебе, вдруг взяла перерыв. Что же напугало ее до такой степени, что она примчалась домой?
   Сегодня вечером все выяснится. Никогда не знаешь, что, черт возьми, такое затевает эта девушка, моя сестра. Я знал лишь одно: темой ее новой книги является роль Церкви во Второй мировой войне. Может, это привело ее в Принстон? Нет, маловероятно. Но с Вэл никогда ничего не знаешь наверняка. Она не из тех монахинь, что встречались в католической школе в Сент-Колумбкилле. Эта мысль всегда вызывала у меня улыбку, и, подходя к своему дому, я скалился во весь рот, как полный кретин. Ничего такого страшного с Вэл не может случиться, пока я рядом. Как-нибудь разберемся, не впервой.
* * *
   Через Гудзон я проехал по мосту Джорджа Вашингтона. И направился в Принстон, чувствуя себя продрогшим и отсыревшим до костей. К тому же, наверное, от сырости, немилосердно ныла нога, которой я давил на педаль газа. Старая болячка, сувенир, унаследованный мной еще с иезуитских времен. Все же удалось иезуитам оставить свою отметину. Машин становилось все меньше, и вскоре по шоссе ехал я один под повизгивание «дворников» по стеклу и скрипичный концерт Элгара, который передавали по радио. Погоду для поездки я выбрал просто ужасную, кругом тьма, дождь перешел в мокрый снег, превратив дорогу в каток. Казалось, того и гляди, машина слетит с нее и отправит меня в лучший из миров.
   Я припомнил примерно такой же вечер. Было это лет двадцать с небольшим тому назад, только тогда стояла зима, все кругом было белым-бело. Тогда я тоже ехал в Принстон, страшась неприятного разговора с отцом. Мне не хотелось говорить ему о том, что произошло, и еще я знал, что он наверняка не захочет этого слушать. Он не любил выслушивать жалобы и истории неудач, с его точки зрения, все это было проявлением трусости. Чем ближе я подъезжал к Принстону, тем меньше мне туда хотелось. И погода была под стать: темная ветреная ночь, повсюду снег и лед, и я крался, как вор в ночи, как побитая собака после проигранной мной битвы. Битвы, в которой я собирался стать иезуитом. Пытался стать тем, кем хотел меня видеть отец.
   Хью Дрискил мечтал видеть меня иезуитом, всегда считал, что строгая дисциплина сочетается в Ордене с бурной интеллектуальной жизнью. Ему хотелось, чтоб я занял место в мире, который был ему понятен и близок. К тому же отец до определенной степени мог контролировать этот мир. Он вообразил — и то было весьма эгоцентрическое заблуждение, — что благодаря своему богатству, влиянию и преданности Церкви, а также многим добрым делам является одним из тех, кто входит в истеблишмент, в высшие слои иерархии, в Церковь внутри Церкви. Мне всегда казалось, что отец переоценивает себя, но что, черт побери, я тогда понимал?
   Лишь относительно недавно до меня дошло, что, возможно, он воспринимал себя вполне адекватно. За годы знакомства Дрю Саммерхейс успел посвятить меня в кое-какие детали, узаконившие веру отца в собственную значимость. Саммерхейс был давним другом и ментором отца, тот, в свою очередь, стал таковым для вездесущего Кёртиса Локхарта. И вот теперь Саммерхейс сообщает мне, что отец с Локхартом строят какие-то планы по выборам нового Папы. Нет, конечно, еще с детства я запомнил кое-какие факты, подтверждающие правильность самооценки моего родителя. Когда я был еще совсем ребенком, к нам из Нью-Йорка приезжал на обед кардинал Спеллман — вот только тогда он был то ли епископом, то ли архиепископом, точно не помню. Он навещал нас и в доме в Принстоне, и в нашей огромной двухэтажной квартире на Парк-авеню, от которой мы отказались после несчастного случая с мамой. Порой я слышал, как родители называют его просто по имени, Фрэнк, а однажды, помню, он сам сознался мне, что носит туфли из крокодиловой кожи. Возможно, в тот момент я подсматривал за ним, проверял, не глиняные ли у него ноги.
   Должно быть, именно звонок Вэл пробудил во мне все эти воспоминания, а потому и пришли вдруг на ум кардинал Спеллман, отец, туфли из крокодиловой кожи, иезуиты и та давняя ночь, когда я ехал по темной и скользкой дороге и ветер со снегом лепили прямо в ветровое стекло. Я ехал домой один, с плохими новостями, думал, что скажет на это отец, как воспримет очередное разочарование, виной которому был я сам.
   Двадцать лет тому назад, даже больше.
   Рано утром, когда снежная буря почти стихла и стало светать, патрульные полицейские выехали на поиски жертв стихии. И нашли мой «Шевроле» перевернутым, рядом со сломанным деревом, в самом плачевном виде. А рядом — меня, тоже в весьма плачевном виде и без всяких свидетельств того, что я пытался притормозить, остановить машину на скользкой, покрытой снегом и льдом дороге. И решили, что я, должно быть, уснул. Такое иногда случается. Так вот: ерунда все это. У меня была сломана нога, я страшно замерз, но это не столь важно. Важно было другое: посреди ночи я вдруг понял, что лучше умереть, чем рассказать отцу о себе и иезуитах.
   Прозрение. То был типичный случай прозрения. Момент истины, который случается единожды в жизни. И, естественно, отец узнал, что я пытался сделать той ночью. Я прочел это в его глазах, в которых светилось отчаяние. Словно два маячка в ночи, они прожигали насквозь и манили к предательски близкому и опасному берегу, домой, домой. Он знал. Он знал, что я пытался совершить величайший из грехов, и никогда до конца так и не простил мне этого.
   Слава богу, что есть Вэл. Так он сказал мне чуть позже в больнице. И вовсе не для того, чтобы унизить или оскорбить меня, просто пробормотал себе под нос, словно разговаривая сам с собой. И тогда я, человек, сознательно выбравший небытие, исключивший отца из советчиков, вдруг почувствовал: да мне плевать, что он там про меня думает. Так сказал я себе. И то был момент моего торжества.
* * *
   Я доехал до окраин Принстона, свернул на двухполосную дорогу, на которой некогда учился водить отцовский «Линкольн», и не успел оглянуться, как фары уже осветили сквозь плотную завесу дождя и снега фасад нашего дома. К нему вела длинная, обсаженная тополями аллея, облетевшие листья смешались с грязью и прилипали к шинам. Гравий за поворотом был желтым и тоже сплошь покрыт грязью, розовые кусты выглядели запущенными, словно в этом веке в дом еще ни разу никто не наведывался. В дальнем конце двора темнел гараж с низкой двускатной крышей. Никто даже не удосужился зажечь к моему Приезду фонари. Сам дом находился левее, крупные камни, из которых был выложен фундамент, отливали мокрым блеском в свете фар. И дом тоже был погружен во тьму, и ночь стояла черная, непроглядная и сырая. Вдали, над вершинами деревьев, виднелась россыпь розоватых огней Принстона.
   Я вошел в неосвещенный холл с ощущением, что холод и сырость пробирают меня до костей. Но как только щелкнул выключателем, все волшебным образом изменилось. Все было как прежде: дубовый отполированный паркет, деревянная плохо прибитая вешалка для одежды, кремовая лепнина на потолке, лестница, оливково-зеленые стены, зеркала в позолоченных рамах. Я направился прямиком в Длинную залу, в двух шагах от прихожей, где, в основном, и проходили все наши семейные сборища.
   Длинная зала. Некогда то было главное помещение таверны восемнадцатого века, вокруг которого и начиналось строительство нашего дома. И свидетельства того до сих пор сохранились: потемневшие балки над головой, несуразный огромный камин шести футов в высоту и десяти в ширину. Но затем за долгие годы тут набралось немало других вещей и деталей: чехлы для мебели в цветочек, книжные полки на стенах, на них же огромные ковры горчично-алых оттенков, два ведерка для угля. У камина стояли кресла, обитые горчичного цвета кожей, на подставках появились медные лампы с желтыми абажурами и медные же горшки с цветами. А в дальнем конце комнаты, у окна с видом на яблоневый сад и ручей, стоял мольберт, за которым отец занимался живописью. Сейчас на нем было закреплено полотно, большое и покрытое куском белой ткани.
   В комнате было холодно, сквозь щели в рамах с улицы тянуло сыростью. Угли в камине давно погасли и отсырели, превратились в грязь от попадающего через трубу дождя и пахли осенью. В прежние дни здесь, в комнатах восточного крыла, жили Мэри и Уильям, хлопотали по дому, поддерживали огонь, встречали меня горячим пуншем, и дом при них был полон жизни. Но Уильям умер, Мэри коротала одинокую старость в Скотсдейле, а пара, нанятая отцом, проживала в Принстоне. И комнаты в восточном крыле пустовали.
   Я сразу понял, что ее еще нет. Но все равно окликнул сестру по имени, звук эхом раскатился по комнатам и замер где-то вдали. Потом подошел к одной из многочисленных лестниц и снова окликнул. Но услышал в ответ лишь странный шорох, такой звук издают на ветру выброшенные газеты. Очевидно, холод и дождь загнали мышей в дом, под карнизы, там они и бегали, пытаясь понять, где находятся. А находились они там, где появились на свет многочисленные поколения их предков.
   Детьми мы с Вэл думали, что шум, слышный в стенах, издают привидения, историй о которых мы наслушались с детства. Вот одна из них. Жил-был юноша, которому удалось убить английского офицера, исподтишка, со спины. За ним устроили погоню, но он исчез. Один из предков Бена Дрискила спрятал его в своем доме на чердаке, но через неделю в дом ворвались англичане, специальный поисковый отряд, и обыскали его. И нашли парнишку, который прятался в темноте, полумертвый от пневмонии. И паренек сразу сознался в содеянном. И тогда они сказали нашему дальнему предку Бену Дрискилу, что собираются повесить его вместе с мальчишкой в назидание всем остальным окрестным бунтовщикам. Но тут в дверях появилась жена Бена, Ханна, с ружьем в руках и обещала проделать в мундире каждого из британцев огромную дыру, если только они посмеют хоть пальцем тронуть ее мужа. Тогда британцы отвесили ей почтительный поклон, предупредили Бена Дрискила, чтоб больше не смел давать приют врагу короля Георга, и ушли. Но все-таки увели с собой парнишку и повесили его в яблоневом саду на веревке, прихваченной из дома тех же Дрискилов. Позже Бен перерезал веревку и похоронил тело здесь же, под большой старой яблоней. Могила сохранилась до сих пор, мы с Вэл часто играли возле нее. И часто слушали с расширенными от ужаса и любопытства глазами эту историю о смерти храброго бунтаря, чье привидение поселилось у нас в доме.
   Я поднялся по лестнице и ждал, но никто — ни призрак, ни белка, ни сестра — так и не появился. И тут вспомнилась мама. Даже показалось, что она стоит в дверях в просторном отделанном кружевами пеньюаре и протягивает ко мне руки, точно взывает откуда-то издалека. Как давно это было? Губы ее шевелятся, произносят слова, которые я, должно быть, слышал, но никак не могу припомнить... Почему я не могу вспомнить ее слов и при этом так отчетливо помню запах ее туалетной воды и пудры? И почему ее лицо затеняет тьма? Была ли она тогда молода? Или волосы уже серебрились сединой? Сколько лет было мне самому, когда она вот так вышла навстречу с протянутыми руками, говорила что-то, хотела, чтоб я понял нечто важное?...
   Я спустился вниз, взял зонтик и вышел на улицу. Дождь падал косыми струями в желтоватых отблесках фонарей. Я поднял воротник плаща и нырнул в узкий подземный проход между двумя крыльями дома. Наверху дождь громко барабанил по закрытым ставнями окнам и подоконникам, хлестал бешено и злобно, превращался в лед, который все рос и рос и скоро должен был забить водосточные трубы. Нет, многое на этом свете, видно, вообще не меняется.
   Я прошел через лужайку, где мы часто играли в крокет и бадминтон. Свет из окон Длинной залы отбрасывал узкие желтоватые стрелы, словно указывал путь к часовне.
   Разумеется, у нас была своя собственная часовня. Построил ее еще дед по отцовской линии где-то в начале двадцатых в ответ на настойчивые просьбы бабушки. Часовня была в стиле «того периода», как пишут в путеводителях, сложена из кирпича и камня, с черно-белой отделкой, которую бабушка называла «милой и нисколько не вызывающей», и постоянно нуждалась в ремонте. Мы не являлись английскими католиками, подобно Ивлину Во, и своего, прирученного священника у нас не было. Зато нас не обделяли вниманием священники, служившие в соседней деревне Нью-Пруденс, в церкви Святой Марии. Уже взрослым я часто подумывал, что иметь собственную церковь — просто безумие, но научился помалкивать об этом. А потом пошел в школу Святого Августина, и там выяснилось, что в имениях многих мальчиков тоже есть свои церкви и ничего постыдного в том нет.
   Сейчас часовня буквально тонула в дожде, подобные сравнения часто встречаются в поэтических описаниях английских церквей. Темная, мрачная, и мышей там наверняка полным-полно. Газон давно не стригли. Он был покрыт тонкой корочкой льда. Я ухватился за перила и поднялся по ступеням к дубовой, обитой железными полосками двери. Нажал на дверную ручку, она издала жалобный скрип. В темноте слабо мерцала одна-единственная свеча. Одна маленькая тонкая свечка. Внутри стояла полная тьма, если не считать слабого ореола света. Должно быть, Вэл все же побывала здесь, раз свеча горит. А потом куда-то исчезла.
   Я пошел обратно к дому, выключил свет. Сама мысль о том, что мне предстоит провести ночь в этом холодном доме без Вэл, была невыносима. И потом это как-то не похоже на нее, заставлять меня ждать. Но погода жуткая, должно быть, она отъехала куда-то по делам и задержалась. Ничего, появится позже.
   Я был голоден, и еще страшно хотелось выпить. Сел в машину, бросил последний взгляд на одинокий старый дом под дождем и поехал в Принстон.
* * *
   Пивной бар «Нассау Инн» был наполнен оживленным гулом голосов. Народу — не протолкнуться. В воздухе плавали слои табачного дыма. Стены завешаны фотографиями Хоби Бейкера и других героев из прошлого века, столы украшены резьбой в виде тигриных голов. Дымовая завеса словно была призвана переместить завсегдатаев в далекое прошлое.
   Я погрузился в кресло в кабинке и заказал двойной «Роб Рой». И только тут осознал, насколько напряжен и взволнован. Все из-за Вэл и нескрываемого страха в ее голосе, но куда она подевалась? Так настойчиво требовала встречи, а потом вдруг исчезла? Может, это вовсе не она зажгла ту одинокую свечку в часовне?
   Мне принесли чизбургер, и тут вдруг я услышал, как кто-то окликает меня по имени.
   — Бен? Вот так явление из прошлого!
   Я поднял голову и увидел мальчишеское голубоглазое лицо Теренса О'Нила. Отца Теренса, который по возрасту находился где-то между мной и Вэл, но всегда и везде выглядел новичком. Ему дали смешное прозвище Персик, очевидно, благодаря изумительному цвету кожи, розово-кремовой, придающей такой невинный и свежий вид. Казалось, мы с Персиком были знакомы вечность. Играли в теннис и гольф, а как-то однажды я тайком напоил его чуть ли не до полусмерти в яблоневом саду. Он смотрел на меня и улыбался, голубые глаза подернулись дымкой приятных воспоминаний.
   — Присаживайся, Персик, — пригласил я.
   И он протиснулся в кабинку и уселся напротив со своей кружкой пива. Он не собирался быть священником; тут немалые старания приложила моя сестрица. Гольф и мотоциклы, да еще пивные пирушки — вот и все, что интересовало в молодости Теренса О'Нила. И еще он хотел обзавестись женой и кучей ребятишек, ну и, если повезет, работой на Уолл-Стрит. Кстати, Вэл должна была стать миссис О'Нил. Теперь это казалось просто смешным и таким далеким. Мы не виделись лет пять, но он ничуть не изменился. На нем была белая рубашка с воротником на пуговках и твидовый пиджак. Винни бы одобрил такой внешний вид.
   — Так что привело тебя на место преступления?
   — Я человек рабочий, Бен. Получил место в Нью-Пруденсе. Являюсь отцом-настоятелем церкви Святой Марии. Считаю, что мне крупно повезло. Вот уж не думал оказаться в родных краях, снова видеться с тобой и Вэл. — Он усмехнулся, словно давая тем самым понять, что пути Господни неисповедимы.
   — И давно ты здесь? Чего не позвонил?
   — С прошлого лета. Видел твоего отца. А с тобой рассчитывал увидеться на Рождество. Вэл сказала, что, может, покатаемся на коньках на пруду в яблоневом саду, как в добрые старые времена. И еще сказала, что ко мне на службу ты вряд ли придешь.
   — И была права. Я вот уже лет двадцать не хожу, и тебе это прекрасно известно.
   Он стащил у меня с тарелки ломтик жареного картофеля.
   — Так что ты здесь делаешь? Отец говорил, что теперь домой ты заезжаешь редко.
   — Тоже правильно. И еще он, конечно, до сих пор мучается мыслью, я ли его сын. Может, в родильном доме перепутали. Одна надежда, которой он живет до сих пор.
   — Смотрю, ты не перестал злиться на своего старикана, верно?
   — Нет. Впрочем, я приехал повидаться не с ним. Сегодня днем позвонила Вэл, вся такая таинственная, и настояла, чтобы я приехал. Сегодня же. Ну и я, как дурак, примчался в эту мерзкую погоду, а ее дома не было. — Я пожал плечами. — Кстати, когда ты ее видел? И что это за затея с катанием на коньках? Ты же знаешь, я ненавижу кататься на...
   — Прошлым летом она заехала домой перед поездкой в Рим. И мы с ней пообедали. Вспоминали старые добрые времена. — Он снова ухватил ломтик картофеля. — Знаешь, ты прав насчет таинственности. Она занялась каким-то страшно сложным исследованием... писала мне из Рима, потом — из Парижа. — На секунду лицо его затуманилось. — Затеяла написать какую-то огромную книгу, Бен. О Второй мировой и Церкви. — Он скроил насмешливую гримасу. — Знаешь, нет на свете ни одного события, к которому не примазалась бы Церковь.
   — Что ж, тому есть причины, — заметил я.
   — И нечего так на меня смотреть. Я здесь ни при чем. Это все Папа Пий, а я тогда был всего лишь маленьким мальчиком из Принстона, штат Нью-Джерси.
   Он, усмехаясь, доел всю мою картошку. У меня потеплело на душе. У Вэл были самые серьезные намерения относительно Персика, она не раз говорила, что собирается за него замуж. Они стали любовниками, когда ей было семнадцать.
   Наверняка Вэл, потерявшая невинность теплой летней ночью в яблоневом саду стараниями Персика, испытывала сильное чувство вины, присущее школьнице-католичке. Позже, когда она всерьез начала задумываться о Церкви, Персик не поверил, называл все это пустыми фразами. Потом подумал, что она подвергается давлению со стороны отца. Потом решил, что она просто свихнулась. Но Вэл всегда хотела от жизни чего-то особенного, причем не только себе, но и всему миру, и Церкви. Когда убили Кеннеди, Персик сказал: «Черт, если хочешь спасать мир, вступай в Корпус Мира». Она тогда не стала с ним спорить. Просто сказала, что не Церковь нужна ей, она нужна бедной старой Церкви. У Вэл никогда не было проблем со своим "я".
   Она мечтала, чтоб после Папы Пия на престол взошел Иоанн XXIII, именно с ним связывала она надежды на обновление Церкви. Но преемником оказался Павел VI, очень быстро растерявший весь реформаторский задор. Похоже, его ничуть не волновало, что Церковь быстро сдала свои позиции и вновь отступила в прошлое. Вэл видела, как меняется мир, и хотела, чтоб Церковь тоже двигалась вперед. Она видела Кеннеди, и Мартина Лютера Кинга, и Папу Иоанна, и ей хотелось вместе с ними бороться за лучшее будущее. А Персик... заполучить Вэл не вышло, но никто, кроме нее, не был ему нужен. И вот он стал священником, что еще раз подтверждало истину: воистину неисповедимы пути Господни.
   Он прошел со мной в другой конец бара и вдруг заметил стоявшего в дверях мужчину.
   — Идем, Бен, познакомлю со своим другом.
* * *
   На мужчине был старенький желтый плащ и темно-оливковая шляпа с кожаной ленточкой. Кустистые серые брови, светло-серые, глубоко посаженные глаза, удлиненное розовощекое лицо. Из-под темно-зеленого шарфа выглядывал край воротничка-стойки. На вид ему было за шестьдесят. А смешливые морщинки в уголках глаз и рта делали его похожим на Барри Фитцджеральда, часто игравшего священников в фильмах сороковых. Еще Фитцджеральд сыграл странноватого ирландца в фильме «Вырастить ребенка» и старого грозного мстителя в картине «И тогда никого не стало». Обе эти возможности читались на лице незнакомца. Серые глаза смотрели холодно и отстраненно. Они как-то не шли улыбающемуся розовому лицу. Я знал его по снимкам в газетах и журналах.
   — Знакомьтесь, Бен Дрискил. А это поэт, писатель, лауреат церковной премии отец Арти Данн.
   — Он хочет сказать, что искусство и вера всегда идут рука об руку, — ответил Данн. — Простим юному О'Нилу его заблуждение. А вы случайно не сын Хью Дрискила?
   — Вы знаете моего отца?
   — Не лично. Но наслышан о нем. И еще мне говорили, что он не входит в круг моих читателей, — мелкие морщинки сложились в улыбку. Он снял шляпу. Под ней обнаружился розовый лысый череп с каймой седых вьющихся волос над ушами и шарфом.
   — В его возрасте человека интересуют в основном секс, насилие, а также исповедь. — Я пожал Данну руку. — Возможно, презентую ему ваш сборник на Рождество.
   Однажды я видел отца Данна по телевизору, его расспрашивали об одном из его сборников. И он каким-то образом умудрился перевести разговор на предмет истинной своей страсти, бейсбол. Тогда Фил Донахью спросил, подвержен ли он суевериям, подобно большинству игроков. «Есть одно. Католическая Церковь», — ответил он, чем сразу завоевал сердца зрителей.
   — Только не зацикливайтесь на бумажных обложках, — сказал он. — Впрочем, и в твердых тоже стихи далеко не шедевр.
   Персик захихикал.
   — Священник с внешностью Тома Селлека[3] и обладающий писучестью Джоан Коллинс.
   — Присоединяйтесь к нам, мистер Дрискил, — пригласил Данн.
   — С удовольствием, только в следующий раз. Как там, дождь не перестал? Должен встретить сестру...
   — А, уважаемую писательницу. Истинный ученый и активистка в одном лице. Редкое сочетание.
   — Передам ей ваши слова.
   Я распрощался и направился к машине. Как это характерно для Персика, водить дружбу с известным вольнодумцем Данном, этим священником-романистом, чьи книги, всегда бестселлеры, приводили церковных иерархов в неописуемую ярость. Он разработал особую манеру повествования, эдакую комбинацию уроков на темы морали с историями, почти исключительно посвященными сексу, власти и деньгам. Несомненно, мой отец убежден, что Данн сколотил себе целое состояние на дискредитации Церкви. Но если не принимать во внимание дискредитацию, Данн, вне всякого сомнения, был епархиальным священником, опередившим свое время. Как и моя сестра, он был настолько известной личностью, что Церкви даже пришлось разработать особую тактику общения с этим человеком. На практике это сводилось к тому, что они предпочитали не замечать его вовсе.
   С неба продолжала сыпать смесь снега с дождем, тротуары были предательски скользкими. Из витрин лавок и магазинов пялились во тьму разнообразные чудовища, приготовленные для Хэллоуина. Ведьмы скакали на метлах и горшках, наполненных сладостями. Щербато скалились фонари из тыкв. Я поехал домой. Мне не терпелось сесть у разожженного в Длинной зале камина рядом с сестрой. И помочь ей разобраться со всеми проблемами и трудностями.