— Ты еще не был в самом сердце тьмы, сын. Ты даже близко не подходил. А вот мне довелось. Даже твоя мать там побывала. Но не ты. Нет на свете страшнее и хуже места, и как только окажешься там, сразу поймешь, это оно и есть. Сразу почувствуешь.
   Потом я сказал ему, что Санданато тоже мертв.
   Отец подошел к окну и долго смотрел, как падает снег.
   — Хорстман, — произнес после паузы он, — этот человек не успокоится, пока не сведет счеты. Всегда идет до конца.
* * *
   Днем я облачился в старую дубленку, взял топорик и пилу и вышел на улицу. Снег все еще падал, большими влажными хлопьями. Но ветра почти не было, и кругом стояла тишина. Я прошел мимо окон на первом этаже и заглянул в большую гостиную. В комнате было тепло, и снег на подоконнике растаял. Я увидел отца в старом потрепанном пуловере, он стоял у проигрывателя и перебирал пластинки. Плечи ссутулены, а когда он поставил пластинку и отошел, я увидел, что он опирается на трость. Он медленно подошел к креслу у камина и сел. Осторожно так опустился в него и стал смотреть на огонь. Он сбросил защитную маску и выглядел теперь совсем другим человеком. Он выглядел таким стареньким и хрупким, и ясно было, что жить ему осталось недолго. Я отвернулся. Я уже жалел, что вдруг увидел его таким.
   Заросший лесом склон тянулся вниз ярдов на сто, там и сям между вечнозелеными деревьями виднелись огромные валуны, поросшие серо-зеленым мхом, высились золотистые стволы сосен, чернели толстенные стволы дубов, вязов и тополей. Спуск обрывался у небольшого озера, где я учился плавать и ходить под парусом. Вода в этом озерце всегда была страшно холодная. Теперь же она замерзла. Я полез вверх по склону, добрался почти до вершины и вскоре почувствовал, что ветер здесь гораздо холодней и сильней. А снежинки уменьшились, перестали быть мягкими и пушистыми и впивались в кожу, как жала.
   Продолжая шагать дальше, я мельком отметил две подходящие для Рождества ели. Вперед меня влекло какое-то странное чувство, думаю, его можно было назвать зовом прошлого. Прошло много лет с тех пор, как я был здесь последний раз. Нет, детство не в счет, тогда мы ездили сюда регулярно. Ярдах в двадцати от вершины я остановился отдышаться, прислонился спиной к стволу дерева. И только в этот момент ощутил запах, которого прежде не замечал. Пахло костром, вернее, остатками костра, сложенного из веток и сосновых шишек.
   Вскоре нашелся и источник запаха. Под низко нависшей скалой, в углублении, виднелась кучка сырого черного пепла, наскоро закиданного снегом. Из нее еще поднималась тоненькая, еле заметная струйка дыма, последний вздох умирающего огня, и пах он сырыми горелыми шишками. Должно быть, ночью кто-то грелся у этого костра. Я огляделся, от охотничьего домика меня отделяло ярдов восемьдесят. Но лес тут был такой густой, к тому же и день выдался серый, и дома почти не было видно, лишь слабые желтоватые отсветы падали на снег из окон первого этажа. И еще дым, что поднимался из каминных труб. Ветер задувал снег мне за шиворот. И еще я весь вспотел от долгого подъема в гору.
   Выходит, кто-то просидел у этого костра всю ночь, чего-то ждал, пытался согреться. Но с какой целью? Ведь кругом ничего, кроме поросших лесом гор да нашего домика.
   Я начал высматривать другие свидетельства вторжения. От кострища тянулась цепочка следов, но через несколько ярдов я увидел, что их засыпало снегом и они стали почти неразличимыми. Одно было ясно — тянулись они от озера. Я двинулся по ним, вскоре они исчезли. Тогда я поднялся на гребень и оглядел замерзшую поверхность озера. Ни души, и ледяной ветер с такой силой ударил в лицо, что на глазах у меня выступили слезы. Я развернулся и начал медленно спускаться вниз, проваливаясь в глубокий снег.
   Скоро начнет темнеть.
   А мне еще надо срубить елку, кто бы там ни прятался в этом лесу, кто бы ни следил за мной. Кому это понадобилось забираться в такое глухое место, так далеко от дороги и тем более ночью?... Ответа на это у меня, разумеется, не было. Сама идея казалась абсурдной. Однако кто-то здесь побывал, это очевидно. Но кто? Зачем? Возможно, у этого таинственного пришельца были причины следить за отцом? Или за мной? Может, он дожидался здесь моего приезда?...
   Но вот я нашел подходящее дерево. Обрубил топориком нижние ветки и, опустившись на колени и то и дело подавляя искушение обернуться через плечо, принялся пилить ствол. Мне казалось, что вот-вот под чьими-то шагами хрустнет снег, что я не услышу этого хруста и таинственный незнакомец приблизится сзади и ударит по голове. Но ничего этого не случилось.
   Когда наконец ель повалилась набок, я еще раз огляделся по сторонам, стащил с руки тяжелую вязаную рукавицу и уселся на камень передохнуть. На тот самый камень, на котором сидел незнакомец и грелся у костра. Внизу, в сгущающихся сумерках, виднелись огни охотничьего домика. А в нем отец слушал музыку, ждал, когда я принесу елку, размышлял о своем понимании «сердца тьмы».
   Я просидел на этом камне довольно долго и мысленно продолжал споры с отцом. Никогда не сомневался, что ему довелось побывать там, в самом сердце тьмы, самом темном и страшном месте, где умирают все надежды и здравый смысл. Но почему он вдруг упомянул в связи с этим о матери? Ведь мама прожила благополучную и беспечную жизнь, в достатке и покое. Нет, не совсем так...
   Мама пыталась покончить с собой. Дважды. Первый раз, когда начала топить свою боль в спиртном, а потом прыгнула вниз с лестничной площадки... Возможно, как раз ей, в отличие от всех нас остальных, довелось заглянуть в самую страшную тьму.
   Почему она сделала это? Прежде я как-то не слишком задумывался над этим. Ведь она была моей мамой, а матери порой совершают самые безумные поступки. Матери моих друзей по школе тоже иногда вели себя странно, матери и отцы. Алкоголь, самоубийства — такое случалось, и все мы знали, то было частью жизни, вот только говорить об этом было не принято.
   — Мама...
   Сам того не осознавая, я почти прорыдал вслух это слово. И тут же снова услышал ее голос, точно она находилась где-то рядом. Я смотрел на почти уже засыпанные свежим снегом следы и чувствовал: она ожила, она где-то рядом, в тени. Но этих следов не должно было быть здесь, и мамы — тоже, однако я отчетливо слышал ее голос, как во сне, вот только теперь это не было сном. Слышал со всей ясностью и отчетливостью все, что она говорила Вэл и мне много лет тому назад, но по-другому. Теперь я услышал это совсем по-другому, и означали ее слово совсем-совсем другое...
   Хью сделал это...
   Это был Хью...
   Хью это сделал...
   Это был Хью, тогда, в саду...
   Хью, а вовсе не «ты», как показалось нам с Вэл[14].
   Мы были детьми. Мы были чертовски напуганы и плохо соображали.
   А мама говорила нам, что Говерно убил отец.
   Вэл тоже это помнила. Должна была помнить. Об этом и думала, когда вернулась в Принстон и начала задавать вопросы о гибели Говерно...
   История семьи, семейные тайны...
   Я медленно поднялся, взвалил на плечо елку и потащил ее к дому. И на всем пути ни разу не подумал о том, что кто-то, возможно, следит за каждым моим шагом.
   ...Дерево я решил установить в большой гостиной. Оно было высотой футов в семь, ровное, пушистое, не елка, а настоящая красавица. Отец принес из кладовой коробки с игрушками. Пакеты с мишурой и гирляндами из пары сотен лампочек, красных, зеленых и синих. Он смотрел, как я укрепляю дерево в специальной подставке, придерживал его, давал советы, пока я силился укрепить эту чертову елку. Он всячески давал понять, что чувствует себя прекрасно, что это просто еще одно Рождество, которое мы будем встречать в загородном доме. Но дышал он учащенно, то и дело присаживался передохнуть. А потом, когда наливал нам обоим выпить, я заметил, как сильно дрожит у него рука. Он поднял на меня глаза, они немного слезились и как-то жалобно моргали, хотя прежде он мог заморозить взглядом воду в стакане.
   Хью сделал это... Это был Хью...
   И вот наконец елку установили, и на улице к этому времени совсем стемнело. Отец отнес свой бокал на кухню, где собирался приготовить на обед пасту. Я слышал, как он ходит там, гремит кастрюлями и сковородками.
   Я пошел в спальню, порылся в чемодане, с которым сюда приехал, и достал из-под рубашек и белья конверт. Присел на край постели и вытащил из него старый потрепанный снимок. И сидел, вертя его в пальцах, пытаясь наконец смириться с тем, что моя сестра Вэл уже никогда больше не ворвется ко мне в комнату, что никогда больше я не услышу ее смеха. И самое главное, никогда уже не буду я сидеть перед камином и вспоминать жизнь, которую мы с ней делили, вещи, которые говорили друг другу. Это было нелегко, убедить себя, что она уже никогда не вернется.
   Я взглянул на снимок.
   Кто снял эту дружную компанию — Торричелли, Рихтера, Д'Амбрицци и Лебека?
   Ответ напрашивался сам собой. Архигерцог. Больше просто некому.
   Саммерхейс. Отец тогда сильно удивился. Ну, еще бы ему не удивиться.
   Саммерхейс, Санданато и Инделикато затеяли заговор с целью спасения Церкви, их Церкви, в том смысле, как они это понимали. И решили устранить мою сестру...
   Она примчалась в Принстон. Она хотела рассказать отцу и мне о том, что обнаружила, об этом раке, разъедающем Церковь изнутри... И еще она помнила слова матери. Хью сделал это...
   Теперь решение следовало принимать мне. Говорить отцу или нет? Стоит ли говорить ему о том, что тогда кричала мама? Правда ли это? И если отец действительно убил Говерно — поэтому и не велось настоящего расследования — почему он это сделал?
   Я понимал, что это важно. Но не знал, как правильно поступить.
   И еще кто-то торчал в лесу, в снегу и на холоде, следил за нами. Стоит ли говорить ему об этом? Догадывается ли он, кто это может быть? Я не знал...
* * *
   Обед прошел тихо, отец рассеянно ковырял пасту вилкой, мысли его витали где-то далеко. Он все же умудрился рассказать мне пару забавных историй о своих сиделках, Персике, хлопотливой, как наседка, Маргарет Кордер. Потом упомянул романы Арти Данна, которые я ему оставил. Он начинал читать несколько, но потом решил, что они не в его вкусе, а «вот обложки хороши». Это он так шутил. Потом он выдохся и взглянул на меня.
   — Тебя что-то беспокоит, верно, Бен?
   — Как и тебя, — ответил я.
   — Что ж, можно поговорить, чуть позже. Только держи себя в рамках, иначе устроишь мне несварение. Или, чего доброго, доведешь до нового сердечного приступа. И если он случится, обещай одну вещь. Обещай, что дашь мне спокойно умереть. — Он резко отодвинул стул. — Я почти готов уйти. А теперь пошли украшать елку.
   Я обвил гирляндами огромное пушистое дерево. Затем отец стал передавать мне разноцветные стеклянные шары, крошечных оленей и снеговиков, маленькие покрытые изморосью зеркальца. Как только я решал, с чего начать разговор, он заговаривал со мною сам. Он все болтал и болтал, а я думал: насколько было бы проще, если бы отец не пережил сердечного приступа. Я почти ненавидел его. Этот человек разрушил мне жизнь. Сказал, правда, давным-давно, что лучше бы я погиб в той автомобильной аварии. Что бы я ни делал, ему не нравилось, его раздражал, оскорблял, унижал, приводил в ярость каждый мой шаг. Я не смог стать священником, и после этого он вычеркнул меня из своего сердца. Возможно, именно об этом говорил Д'Амбрицци: прости себя за то, что подвел отца. То был, несомненно, хороший совет, но одно дело советовать, и совсем другое — принимать совет к сведению. И вот теперь отец в очередной раз обвел меня вокруг пальца. Он постарел, он очень болен, он почти умирает, ненависть ушла, и я просто не в силах высказать ему все.
   Я по-прежнему не мог избавиться от чувства вины перед ним, от ненависти к нему, за которую тоже отчаянно корил себя. Я понимал, что это нехорошо, неправильно, и обращал ненависть на себя. Я смотрел на то, что осталось от этого сильного человека, и вспоминал совсем другого Хью Дрискила, сильного, холодного, преисполненного презрения, безжалостного и категоричного в своих суждениях...
   — Я тут все думал, Бен, — сказал он, передавая мне маленького Санта-Клауса в зеленых санях, битком набитых кульками с подарками, — думал об этом бизнесе нацистов и Церкви, о взаимном шантаже, о заговоре Пия, Архигерцоге... Все это омерзительно, Бен. Но с другой стороны, и этому пришел конец. Почти все герои этой истории умерли, сменилось поколение. Неужели теперь это так важно?
   — Да нет. Если не считать убийств... если не считать того, что в подвалах у Инделикато собраны горы награбленного добра. Его еще надолго хватит.
   — Вот и прекрасно. Церковь только выиграет от этого. Нацисты не выжили, а искусство осталось. Все перейдет Церкви.
   Похоже, мысль его зашла в тупик, подумал я. И говорит он о ничего не значащих вещах.
   — Послушай, отец, неужели тебе не хочется узнать, из-за чего умерла Вэл? Неужели ты не понимаешь, что именно поэтому я здесь?
   — А я думал, ты приехал встретить Рождество с отцом...
   — Она все знала. Все...
   — Нет-нет. Не уверен, что мы должны обсуждать это прямо сейчас, Бен.
   — Погоди минуту, потерпи. — Я закончил прикреплять еще одну игрушку на длинной нитке и выпрямился. Он рылся в пакете с мишурой. — Речь идет о Вэл. Неужели тебе не интересно знать, почему Хорстман преследовал ее на всем пути к Принстону? Почему он убил ее? Кто приказал ему сделать это? Почему ему пришлось убить Локхарта, Хеффернана и твою дочь?
   — Бен... — Он протянул мне связку мишуры.
   — Потому что Инделикато и Архигерцог ее боялись. Боялись того, что она знает, опасались, что она расскажет тебе, мне и Локхарту... Вот поэтому он пытался убить меня, использовал Санданато, чтобы тот меня подставил. Потому что она уже могла поделиться со мной, прежде чем они ее убили. Они бы и тебя убили тоже, но тут случился сердечный приступ. И они, видимо, решили выждать, посмотреть, что будет дальше... А потом в Ирландии они почему-то раздумали меня убивать. Возможно, даже раньше. Возможно, получили приказ остановиться. Почему они остановились? Не знаю, но хотелось бы знать. И еще хотелось бы прояснить во всем этом роль Архигерцога. Они убивали разных людей, а меня вдруг решили не трогать... почему?
   Отец разлил виски по двум бокалам, добавил льда, воды, протянул мне один.
   — Позор всем нашим врагам, — сказал он и чокнулся.
   Я ждал, может, он скажет еще что-то, но вместо этого он направился к елке и стал прилаживать к нижним веткам сверкающую мишуру.
   — Скажи, а ты когда-нибудь задумывался над тем, с чего это вдруг Вэл начала задавать вопросы об отце Говерно? — Мне хотелось разговорить его, добиться его внимания, хоть какой-то реакции. — Тебе не показалось это странным с самого начала? Последний день жизни, и она вдруг расспрашивает об убийстве Говерно, ведь это было именно убийство, тут и спорить не о чем. Но я никак не улавливаю связи. Ладно, допустим, она узнала о неблаговидной деятельности Церкви в прошлом и настоящем, и это привело ее домой... Но что она делает, едва оказавшись дома? Начинает расспрашивать об отце Говерно. Связь должна быть. Вэл была умная девочка, целеустремленная, никогда не отвлекалась на пустяки. Я долго думал об этом и совсем недавно пришел к некоторым выводам...
   — Неужели? Уж больно ты у меня умен, Бен. Я ни черта не понимаю, вообще не знаю, о чем ты толкуешь. Почему бы тебе не выпить и не закончить с елкой?
   Он стоял, прислонившись спиной к камину, побалтывая янтарной жидкостью в бокале. Пламя отражалось и играло в хрустале, грани бокала вспыхивали разноцветными искорками. Несмотря на изможденное лицо, отец выглядел так картинно и нарядно в серых слаксах, желтом батнике и жемчужно-сером кашемировом свитере. Прямо хоть портрет с него пиши. И глаза ожили. Плоские ледяные глаза словно отражали мой гнев и отчаяние. Он обожал любые проявления агрессивности, он прочел ее признаки в моем поведении. Он питался и жил этим. Любой вызов придавал ему силы.
   — Вэл приехала и стала задавать вопросы об отце Говерно потому, что вдруг вспомнила, что говорила ей и мне об этом мама. Я понял это недавно...
   — Твоя мать? Зачем тревожить ее бедную душу? Неважно, успокоившуюся или терзаемую демонами? — В камине потрескивало пламя, в трубах завывал зимний ветер. — Зачем влезаешь в дело, на котором можно и зубы обломать?
   — Ты убил отца Говерно, — сказал я. — И Вэл это знала.
   — Да, — протянул отец после долгой паузы, — он был убит. — Говорил он тихим ровным тоном, и это почему-то пугало больше, чем крик. — Тут ты не ошибся. Но только твой отец этого не делал. Если бы я убил несчастного ублюдка, то сразу признался бы в этом. И стал бы героем. Меня бы все только зауважали. Героем, Бен. Но я его не убивал. Свалял дурака, только навлек на себя нешуточные неприятности, впрочем, другого выхода у меня, пожалуй, тогда просто не было. Вздернул его на яблоне... Послушай, я тогда находился в полубезумном состоянии, просто голова шла кругом... Ну а потом употребил все свои связи и влияние, чтобы скрыть правду. Хочешь верь, хочешь нет.
   Мужчине порой приходится рисковать, Бен. — Он умолк и отпил глоток виски.
   — Не понимаю! Зачем скрывать то, что могло бы превратить тебя в героя?
   — Дурацкое рыцарство. Какой же ты все-таки тупица, Бен! Это твоя мать убила Говерно. Расправилась с ним, глазом не моргнув!
   Я ощутил дрожь в коленях. Показалось, что елка качнулась. Он ускользал от меня, этот человек, которого я так долго ненавидел.
   — Я ничего не понимаю...
   — Твоя мать была женщиной странной, если здесь вообще уместно такое слово. Довольно долго была очень больна. И дело не только в том, что она пила, да и потом, черт побери, я вовсе не собираюсь обсуждать все эти детали с ее сыном! Она все равно заслуживает уважения, хотя бы потому, что она твоя мать. И то, что я тебе собираюсь сказать, особой ценности или интереса не представляет. Но что касается обстоятельств, при которых размозжили голову отцу Говерно, ладно, так и быть, расскажу, как это случилось, потому что стал тому свидетелем. — Он нахмурился и вздохнул. — Лучше бы ты оставил все это, ей-богу! Ты мой сын, Бен, и в то же время какое-то чудовище. Прешь напролом, не понимаешь, когда надо остановиться. Это у тебя врожденное. Просто не умеешь себя вести. И Вэл тоже никогда не умела. Гены, наверное. А во всем, оказывается, виноват я. — Он подлил себе виски. — В ту ночь я возвращаться домой не собирался. Ездил на одну важную деловую встречу в Нью-Йорк... Господи, это ж было полвека тому назад, а помню все так отчетливо, до мельчайших подробностей. Встречу отменили в последний момент. Ну и я поехал домой. Был в Принстоне где-то в половине десятого. Зима, снег, холод. У ворот был припаркован старенький «Шевви», в часовне горел свет, но я как-то не придал этому значения. Поставил машину в гараж, повозился там немного, ну и пошел в дом... Наверное, они услышали, что я приехал, но в последнюю секунду. Отец Говерно красовался в одной майке и носках, прямо сцена из дешевой дурацкой комедии. А твоя мать... была голая... Вот ты, сын, обвиняешь меня в убийстве, а интересно, как бы ты поступил на моем месте, увидев такое. Она отталкивала его, делала вид, что борется, сопротивляется, и все это ради меня. А он... он стоял в Длинной зале, в полном смятении и с дымящимся членом, увидел меня в дверях, да так и застыл. Смотрел на меня, как смотрит кролик на змею. А до этого они явно валялись на полу, у камина... И пока он смотрел на меня и соображал, что сказать в свое оправдание епископу, когда тот узнает, твоя мать ударила его по голове тяжеленным графином для шерри. Лучшего оружия для укрощения волокиты-священника, пожалуй, не придумать... Ты бы и себе подлил, сын.
   Я кивнул, плеснул себе в бокал виски, отпил глоток. Услышал, как за окном бушует ветер, как с шелестом ударяется в стекло снежная морось.
   — Она пыталась убедить меня, что он ее изнасиловал. А он валялся на полу, как бревно. Голая женщина, рыдающая и несущая какую-то чушь, черт, это уж совсем не походило на комедийную сцену из фильма. Я велел ей одеться и забыть о том, что именно она открыла Говерно дверь... Было совершенно ясно, что занимаются они этим уже давно. Велел ей заткнуться и выпить. А потом позвонил Дрю Саммерхейсу в Нью-Йорк, попросил его срочно приехать к нам в Принстон. Дрю молодец, без лишних слов вышел, сел в свой «Паккард» и был на месте происшествия в начале второго. Мама твоя уже лежала в постели, отключилась, и я рассказал Дрю, что произошло. Я ничего не трогал до его приезда. Мы выпили. Говерно лежал на ковре. И вот мы с Дрю решили, что вовлекать в эту историю твою мать ни в коем случае нельзя. По нескольким причинам. Здоровье у нее хрупкое, ну и потом, полиции вовсе не обязательно было знать, что она развела шашни со священником или что он ее изнасиловал, неважно. Неважно также, кто прикончил его, я или она. Полиция начала бы задавать вопросы, и это бы окончательно ее доконало. И вот мы с Дрю одели труп, мерзкое занятие, доложу тебе, и стали думать, что делать с ним дальше. Дрю считал, что его надо выбросить где-нибудь подальше, но тут могли возникнуть осложнения, да и подозрения от твоей матери это бы не отвело... Мы с Дрю были подшофе. Спорили, выдвигали разные идеи. Сильно напились. И потом вдруг меня осенило: неплохо было бы выдать это за самоубийство. И Дрю сказал, черт, это мысль, почему бы нет. И тогда мы потащили тело в сад. Ну и потом повесили на дереве, как ты сам уже догадался... И не надо укорять меня в том, что я совершил безумный поступок, Бен. Ведь это сработало! Дрю отогнал старенький «Шевви» священника на какую-то сельскую дорогу, там его и бросил. Я ехал следом за ним в «Паккарде», подобрал Дрю, и он отправился домой, в Нью-Йорк. Вот, собственно, и все. И мы с твоей мамой никогда, подчеркиваю, никогда, ни разу не заговорили об этом! Такие уж были люди, черт побери! И все это истинная правда... И мне все равно, что ты думаешь на сей счет. Твоя мать была очень одинока, я как муж был далек от совершенства, вот она и завела роман со смазливым священником. И он за это поплатился. Говерно был виноват во всем, а не твоя мать. И я не хотел, слышишь, не хотел, чтобы его похоронили, как всех порядочных людей, на церковном кладбище! Давно это было... — Он запустил в елку пригоршней мишуры. — Так что успокойся, Бен. Семейная тайна, скелет в шкафу. Не без того. — Он обернулся, взглянул на меня с хитроватой обезоруживающей улыбкой. Потом покосился на елку. — Думаю, не хватает мишуры. — И тут я почувствовал его руку на спине, он нежно похлопывал меня. Тут же всплыл в памяти запах сырой шерсти, исходящий от монашеского облачения, меня снова обнимали руки той женщины. Какое облегчение испытал я, когда она прижала меня к себе, соблазн оказался слишком жесток и фатален, я снова был маленьким мальчиком. — Я удивил тебя, сынок, верно?
   — Да, — ответил я, — удивил.
   Впервые в жизни отец поведал мне историю из нашей семейной жизни, впервые поделился со мной тайной. Глаза наполнились слезами, я почувствовал себя полным идиотом. И резко отвернулся. Не хотел, чтобы он видел меня в таком состоянии. Мы снова занялись елкой, добавили игрушек, мишуры. Внезапно с улицы донесся звук, резкий щелчок или треск. На миг он заглушил вой ветра. Я насторожился.
   — Ветка обломилась от ветра, — сказал отец.
   — Так насчет Вэл я был прав? Ей показалось то же, что и мне?
   Он кивнул.
   — Смешно... Мои дети считали меня убийцей. Оба — и сын, и дочь, слишком много думали. Вот и додумались бог знает до чего. — Артикуляция у него была какая-то смазанная, то ли выпил лишнего, то ли давала о себе знать болезнь. На смену спокойствию и добродушию явились раздражение и гнев. Возможно, всему виной было виски. Или же воспоминания о той страшной ночи. Или сам я...
   — А когда Вэл первый раз рассказала тебе о своих подозрениях?
   — Вот что, Бен, довольно об этом. Я потерял любимую дочь, а что касается сына... Знаешь, я часто думал, лучше в у меня вовсе не было сына. И тут являешься ты и обвиняешь меня в убийстве! Господи! Впрочем, этого следовало ожидать. — Он тихо выругался. Потом все же попытался подавить вспышку гнева и сказал: — Музыки нам сейчас не хватает, вот чего, Бен. — И указал на проигрыватель. — Ступай, поставь-ка трио Бетховена. Как раз под настроение. Знаешь, с этим трио связана одна история. В тридцатые я встретился в Риме с Д'Амбрицци. Молодые оба тогда были, веселые. И однажды достали билеты на концерт... Мы пошли вместе, замечательный был вечер, музыканты играли просто потрясающе. Вот с тех пор и полюбил это произведение. До сих пор очень люблю. А потом Д'Амбрицци подарил мне пластинку, знаешь, такую большую, тяжелую, в специальном футляре. Трио Бетховена. Номер семь, в си-бемоль мажор. — Он поднес бокал к губам.
   Я подошел к стеллажам, где хранились пластинки, и нашел Бетховена за скрипичным концертом Кабалевского. Она оказалась второй в ряду.
   И тут меня поджидало открытие, от которого просто дыхание перехватило. Нет, ничего общего с тем моментом, когда я увидел на полу часовни бездыханное тело Вэл, когда присел рядом и вдыхал запах ее волос и крови. Казалось, меня обдало, опалило зловонным дыханием ада, самого антихриста. Тогда все было просто, теперь иначе. Мне словно пуля вонзилась в мозг. И для названия этого зла просто не находилось слов. Нет, это было гораздо хуже, чем смерть Вэл, потому что я заглянул в бездну мерзости человеческой, и от этого открытия вся злость и ненависть вырвались наружу.