И еще он понял, что стены Ватикана перестали казаться родным домом. Там после всех этих убийств царили смятение, замешательство, нерешительность и страх. Подобно щупальцам опутывали и сжимали они самое сердце Церкви. Он ненавидел свою квартиру за запах одиночества, сожалений и бесконечной борьбы с самим собой. Но бежать было некуда. А жаль. Может, удалиться в один, из старых тихих монастырей и просидеть там до конца жизни непокойной и привычной обстановке, где все знакомо, где жизнь течет размеренно и плавно, где четко знаешь, что происходит и зачем?...
   Навязчивая мысль, сидит в голове и бренчит, точно детская погремушка. И он покачал головой в надежде отогнать ее. Позже. Это он всегда успеет.
   Мысль о телефонном звонке вновь пробудила его к жизни.
   Услышав голос в трубке, он вздрогнул.
   Сестра Элизабет засиделась на работе допоздна, но когда позвонил монсеньер Санданато, не колеблясь ответила: да, да, конечно, заходите, — однако предупредила, что много времени уделить ему не может. Слишком устала сегодня, объяснила она, работы полно, и когда все это кончится, неизвестно.
   Он слишком жаждал ее общества, чтобы думать о приличиях. Просто сказал, что понимает, что уже поздно и что она должна ложиться спать. И вот теперь, сидя на диване, он смотрел на нее. Элизабет уютно пристроилась в кресле с бокалом вина, потягивала из него, бумаги и папки были разбросаны по журнальному столику, из динамиков в углу комнаты доносилась музыка из «Риголетто». Двери на террасу были распахнуты настежь, по стоявшей там металлической мебели барабанил дождь. Шторы колыхались от ветра. На сестре Элизабет были вельветовые джинсы и толстый вязаный свитер.
   — Так, значит, у вас выдалась плохая ночь, — с сочувствием произнесла она. — Что ж, мне это знакомо. Я и сама плохо сплю последнее время. К тому же и обстановка в Ватикане, насколько я понимаю, не простая. Сплошные интриги и тайны, там недолго и с ума сойти. — Она кивком указала в ту сторону, где находится Ватикан. — Кто у вас отвечает за расследование убийств?
   — А вы догадайтесь, — с улыбкой ответил Санданато.
   — Д'Амбрицци?
   — О, он один из самых добросовестных дознавателей. Нет, это Инделикато...
   Элизабет хлопнула себя по лбу.
   — Ну, конечно, как же это я сразу не догадалась?
   — У нас царит полное замешательство, — сказал он. — Никто толком не знает, что делать... можно ли вообще что-то сделать. Никто, даже Инделикато. Но именно на него вся надежда. По этой проблеме не существует единого мнения. — Он нахмурился. — И не придавайте слишком большого значения тому, что говорит Д'Амбрицци. Он точно знает: что-то происходит — и твердо намерен выяснить это, но без какого-либо вмешательства извне.
   — Тогда вопрос номер один. Как может это повлиять на выборы нового Папы?
   — Не стоит торопить события, сестра. Его святейшество вполне может протянуть еще год.
   — Или умереть прямо завтра. Не морочьте мне голову, друг мой.
   — Ну что я тут могу сказать? Пошли разговоры, что этот понтифик был слишком снисходителен, что ему недоставало твердости. Что если бы не его мягкий характер, ничего подобного не произошло бы, что вся эта либеральная гниль Церкви не нужна. А кое-кто еще твердит, что ситуация полностью вышла из-под контроля и нужно восстановить прежний железный порядок... — Он вздохнул. — Ну, словом, вы представляете.
   — Тогда, получается, Вэл была права, что все эти убийства — часть какого-то заговора или плана. Если да, то почему Д'Амбрицци не захотел этого признать?
   — Перестаньте, сестра. Он из другого поколения. К тому же вы монахиня... Да если бы он узнал, что я обсуждаю эти дела с вами, то счел бы меня безумцем, если не хуже. Уж слишком вы... — он запнулся, не в силах подобрать подходящего слова.
   — Слишком люблю повсюду совать свой нос? Любопытная сучка, да?
   Он усмехнулся, несколько смущенный резкостью этого выражения.
   — Вы слишком восприимчивы, так будет точнее. Слишком умны, к тому же он не забывает, что вы журналистка.
   — Ну и что прикажете мне делать? Публиковать в своем журнале скандальные версии и обвинения? Или же бежать с этими материалами в «Нью-Йорк Таймс»?
   — Он беспокоится о вас. Вы слишком восприимчивы и слишком настойчивы. Такой была и сестра Валентина. И он ни на минуту не забывает о том, что с ней случилось.
   — А что ей оставалось делать? Она обнаруживает, что в Церкви происходят массовые убийства, что убивают самых преданных католиков, что наемные убийцы действовали во время Второй мировой войны, что, возможно, существуют и сейчас. Так что ей было делать? Забыть обо всем этом? Отмахнуться лишь потому, что недостаточно доказательств?
   — Она должна была прийти к нам. К кардиналу. И рассказать нам все... И предоставить нам решать, что делать дальше и какие шаги предпринять. Это дело Церкви, сестра. — Вначале в голосе его звучала уверенность, но затем он несколько сник. — Во всяком случае, это мнение Д'Амбрицци.
   — Вы его разделяете?
   — Не знаю...
   — Да сколько же можно! Весь этот снисходительный патернализм, он давно вышел из моды. Женщины умеют думать, писать, действовать ничуть не хуже мужчин! Мы такие же люди, как и они! Вэл узнает, что кто-то безжалостно убивает людей, и она должна бежать с этим к своему учителю? Нет, это просто смешно! И противно!
   — Но, сестра, она ведь не пошла в полицию, как следовало бы поступить обычному законопослушному гражданину. Вместо этого сестра Валентина решила, что будет сама выяснять все обстоятельства. Вы ни разу не задумывались, почему она так решила?... Да потому, что была монахиней, частью Церкви. Не берусь судить, правильными ли были ее поступки, следовало бы рассказать все учителю или нет. Перед сестрой Валентиной стоял выбор: или рассказать полиции и подвергнуть тем самым Церковь вторжению извне, позволить проводить малоприятные процедуры дознавания... или же оставить это Церкви. И она, естественно, выбрала последнее. Но ей следовало переговорить с одним из церковных иерархов. На худой конец — с главой вашего Ордена, и уж потом решать, что делать дальше. — Санданато сполз на самый краешек дивана. — Полагаю, тут вы со мной согласны. Но вы еще не поняли главного: Церковь — это отнюдь не весь мир. Мир меняется гораздо быстрее. И все поступки сестры Вэл показывают, что она понимала эту разницу между Церковью и всем остальным миром. И если бы она поделилась с кем-то из нас, послушалась доброго совета, то была бы теперь жива и могла продолжать свою работу.
   Он поднялся, пригладил пальцами влажные от дождя волосы. Промокший насквозь плащ был перекинут через спинку стула. Он покачал головой и развел руками, словно говоря этим жестом, что сам окончательно запутался, недоумевает, не знает, что еще сказать. Он боялся одного: стоит начать говорить, и остановиться он уже не сможет, все его страхи, мечты выльются наружу, сплетутся в жуткую какофонию из слез и жалобных криков. Да, Элизабет умела подобраться к самой сути вещей, пусть даже этого и не осознавала. Ему нужно было время подумать, но времени как раз и не было. Да и посмеет ли он сказать ей все?...
   Она смотрела, как он нервно расхаживает по комнате, потом сказала:
   — Послушайте, я вовсе не собираюсь вырывать у вас ответы под пыткой. У вас своя работа, Вэл делала свою, я — свою. Каждый должен принимать решения сам и быть готовым к любым последствиям.
   — Знаю. — Он стоял у окна, спиной к ней, и смотрел, как дождь заливает Виа Венето. — Вы всегда были хорошим другом. Вот сегодня, к примеру, я навязался вам в столь поздний час, и вы были так добры, приняли меня, выслушали. Так уж вышло, сестра, что у меня мало друзей. Есть только работа и учителя. Я не слишком умею общаться с друзьями, вот и сегодня просто воспользовался вашей добротой и...
   — А с Беном Дрискилом вы вроде бы прекрасно поладили, — перебила она его. — Кстати, о нем что-нибудь слышно?
   Он покачал головой.
   — Нет, ни слова. Но он появится, обязательно. — Санданато старался не думать о Дрискиле. — Неужели не понимаете, сестра? Мои единственные друзья... Нет, пожалуй, я человек без друзей, имею дело лишь с людьми из Ватикана. А это авторитарный институт, и все отношения расписаны по форме. И если уж быть честным до конца... я человек одинокий. Мы, священники, всегда страшно одинокие создания, какими бы общительными ни казались. Наверное, и к монахиням это тоже относится.
   — Думаю, нет. Даже напротив. Монахини и священники много общаются с себе подобными, живут в достаточно замкнутом пространстве, уже почва для тесного общения и дружбы...
   — Ну, может, для некоторых это и так. — Он пожал плечами.
   — И священники всегда производили на меня впечатление людей очень общительных. Я, конечно, не беру при этом в расчет полных задниц.
   Он снова улыбнулся, услышав непристойное слово.
   — Когда-нибудь слышали это старое высказывание? Мы так общительны на людях потому, что спим одни. — Он вернулся в центр комнаты, посмотрел прямо в зеленые сияющие ее глаза. Она не отвела взгляда. — Подобно прочим старинным высказываниям и поговоркам эта сохранилась потому, что отражает правду. А так все мы очень разные... и мне последнее время не хватает общения. Отсюда логический вопрос: почему я обратился именно к вам? Вы ведь не обязаны делить со мной эту тяжкую ношу, сестра, и все-таки я пришел к вам.
   — Наверное, я из тех, кому хочется поплакаться в жилетку, верно? — Она усмехнулась. До чего ж он напряжен, весь натянут, точно струна. Надо сбить это напряжение.
   — Пришел потому, что знал, вы меня выслушаете.
   Она кивнула. И по-прежнему не сводила с него красивых зеленых глаз, точно ждала, что последует дальше. И тогда он заговорил, торопливо, взахлеб, уже не думая, который теперь час, не беспокоясь о том, что она может о нем подумать. Он говорил, что Папа слабеет с каждым днем, рассказывал о близких своих отношениях с Д'Амбрицци, о том, что сам Д'Амбрицци тесно связан с Папой Каллистием. Он говорил об убийствах и о слепом упорстве Дрискила в поисках убийцы сестры, и о том, какую цену тот может за это заплатить. Он понимал, что потерял над собой всякий контроль, что обнажает перед ней свою душу. А потом вдруг с удивлением почувствовал, как она положила ему руку на плечо, к этому моменту он почти забыл о ее присутствии в комнате. Элизабет подвела его обратно к дивану, усадила, бормоча слова утешения.
   — Вы устали, — говорила она, — вы измучены, на грани нервного срыва. Вам надо передохнуть.
   Он сел, обхватил голову руками. Не хотелось ни говорить, ни двигаться. Нет, больше ни слова. Она сочтет его безумцем, если он продолжит эту бессвязную исповедь. Элизабет принесла стаканчик бренди, он с благодарностью принял его.
   — Простите, — пробормотал он после паузы. — Вы правы, я переутомился... нервы на пределе. Забудем все это.
   — Да, конечно. И потом, все это не мое дело.
   — Я полный дурак. Болтал тут бог знает что. Простите, пожалуйста.
   — Да ничего страшного, все в порядке.
   — Эти убийства... — Он болезненно поморщился, по-прежнему прикрывая лицо рукой. — Они действительно исходят из Церкви. Нет больше смысла притворяться, что это не так.
   Зачем он говорит все это? Почему бы ему не уйти прямо сейчас?... Он просто не мог. Смотрел на нее, вдыхал ее свежий чистый аромат, запах шампуня, пудры, туалетного мыла, солей для ванны и просто не мог заставить себя уйти. Сидел и слушал, как она рассказывает о сестре Валентине, о том, какими разными они были и тем не менее как были дружны и близки, о том, как она решилась продолжить работу Вэл. А потом она заговорила о том, что сожалеет, что так плохо рассталась с Беном Дрискилом. И при звуке этого имени Санданато ощутил приступ ярости и одновременно — страха. Испугался, что она может испытывать какие-то чувства к Дрискилу, и изо всех сил старался не выдать своих истинных чувств, страха, зависти, ревности.
   Чуть позже он сказал:
   — Но ведь Церковь должна как-то защищаться, вы не согласны, сестра? Церковь всегда проповедовала добро, и это самое главное. Разве она не доказывает это самой своей историей?
   Элизабет задумчиво кивнула.
   — Церковь — это хорошо. Это есть данность. Все остальное, в том числе и наши жизни, относительно. Нас, отдельных людей, монахинь и священников, можно сбить с пути истинного. А потому Церковь — это добро.
   — Тогда, если эти убийства действительно исходят из Церкви... а так оно и есть, я уверен... тогда, возможно, Церковь просто пытается очистить свои ряды от скверны? Как вы считаете, возможно такое, сестра, или нет?
   — Рассуждая чисто логически, — холодно начала она, — Церковь может санкционировать такие акты ради самосохранения. Повторяю, чисто логически. Абстрактно. Но вы возвели этот принцип в абсурд.
   — Разве? Вы уверены?
   — В обычном, реальном мире это просто чудовищно...
   — Но Церковь — не весь остальной мир, — перебил он ее.
   — Тогда объясните, как могут убийства таких людей как Вэл и Локхарт, очистить Церковь? Совершенно бредовая, чудовищная идея!...
   — Да, да, согласен, чудовищная... Но тогда я должен спросить себя: если эти убийства исходили от Церкви, если они санкционированы человеком, ставящим интересы Церкви превыше всего, возможно, они в каком-то смысле все-таки оправданны? — Глаза его горели, на лбу выступил пот, он весь дрожал, точно в лихорадке, ожидая ответа.
   Сестра Элизабет отчаянно замотала головой.
   — Это уже нечто другое, что угодно, только не защита! Убивать Вэл?! Кого угодно, только не ее! Как вы только можете!...
   — Сестра, поверьте, эти вопросы мучают и меня, душат, просто убивают. Я подразумевал лишь возможность того, что убийства могли совершаться с целью очищения. С целью, которую мы с вами никогда не сможем понять. И все-таки ради какой-то благой цели, иначе...
   — Да, я этого не понимаю! Никогда не пойму! И тогда к черту такую Церковь!
   — Вы не можете так говорить. Вы же монахиня!
   — Нет, могу, когда речь идет об убийствах! — Она так и впилась в него яростно сверкающими зелеными глазами. — Ваш подтекст вас выдал, монсеньер.
   — Разве? — Он рассеянно улыбнулся и снова пригладил волосы.
   — Вы говорили, что такие вещи случались и прежде. Чистка в рядах, избавление от неверных, всякого рода диссидентов... И все, разумеется, с целью сохранения Церкви, — с сарказмом произнесла она.
   — Этим вроде бы занималась сестра Валентина? Насилие как политика, она была целиком поглощена этой темой...
   — Она обсуждала это с вами?
   Он кивнул.
   — Что вовсе не значит, что она это одобряла, — сказала Элизабет. — Ни я, ни Вэл никогда не пытались оправдать насилие в политике. И потом, Вэл была историком, а не адвокатом. И уж тем более не адвокатом дьявола.
   — Вы прекрасно знаете, что она была адвокатом. В этом состояла вся ее жизнь...
   — Ничего подобного!
   — Ладно, опустим это... Итак, мы имеем дело с дилеммой морального толка. Зло на службе добра. — Напряжение нарастало. Быть с ней, говорить с ней, это слишком много для него значило. Заставляло вновь почувствовать себя человеком, выбросить все плохие мысли из головы.
   — Лично я нахожу все это неразрешимым моральным противоречием. Видно, не наделена достаточной мудростью, чтобы расставить все по своим местам.
   — Но в один прекрасный день вы сможете разрешить это противоречие. Разве не понимаете? Вы решили пойти по стопам Вэл, повторить ее путь, стать ее тенью, завершить за нее работу... Что, если бы перед вами встал выбор, сестра?
   — Какой выбор?
   — Что, если бы Церковь от лица убийцы вдруг заявила вам: «Оставь это занятие, забудь, чем занималась сестра Валентина, и останешься жить... Или продолжай, но тогда тебя сотрут с лица земли ради блага Церкви. Тебе выбирать».
   — Ну, прежде всего, к чему меня так пугать?
   — Чтобы вы остались живы.
   — И, во-вторых, я постараюсь избежать этой конфронтации.
   — Понимаю, сестра. Искренне желаю, чтобы вы могли позволить себе такую роскошь. Но благих пожеланий и молитв может оказаться недостаточно. Зло на службе добра. Может ли из этого получиться что-то хорошее? Здесь нужна проницательность волшебника и волхва...
   Она рассмеялась.
   — Вы имеете в виду Д'Амбрицци?
   — Волхва, — повторил он. — Человека с лицом Януса, одновременно глядящего в прошлое и будущее. Может, у него в конце концов найдется ответ. Сама его жизнь сплошная загадка. — Он поднялся. — Возможно, ассасины старых времен служили этой цели, но теперь... кто знает как новые проблемы могут повлиять на Церковь? Все это покрыто мраком тайны, сестра.
   Он стал надевать плащ. Она помогла ему. А потом вдруг прижала палец к губам, призывая прислушаться к отрывку из «Риголетто».
   Началась самая красивая в опере сцена, дуэт Риголетто и Спарафучили. Мелодия мрачная и одновременно интригующая, немного зловещая, акцентированная партией виолончели и барабанов.
   Спарафучили поет, обращаясь к Риголетто:
   Я тот, кто за небольшую плату
   Освободит тебя от соперника
   А он есть у тебя...
   С этими словами он вынимает шпагу из ножен.
   Вот мое орудие. Как тебе, подходит?...
   Спарафучили тоже был одним из ассасинов.
* * *
   Боль пришла к Папе Каллистию во тьме ночи, так бывало часто. Он поднялся с постели и принялся бродить по комнате, скрипя зубами. Все лицо покрылось каплями пота, он ждал, когда приступ пройдет. Рано или поздно наступит момент, когда боль не захочет отступить, и это будет означать скорый конец. Хватит ли у него сил дождаться, когда судьба вынесет суровый приговор?
   Но вот боль начала стихать, и он немного расслабился, опасаясь, что она может вернуться вновь, что она просто дразнит его. Он взял со стола изящный флорентийский кинжал, подаренный ему кардиналом Инделикато, когда Сальваторе избрали наместником Бога на земле. Обычно он использовал кинжал для разрезания бумаг, и большую часть времени тот хранился в верхнем ящике стола. Дорогая игрушка из золота и стали, очень старая. Лезвие блеснуло в свете настольной лампы. А потом Папа увидел в нем отражение, смазанные черты лица. И подумал: интересно, сколько людей погибло от этого кинжала?
   Боль стихала, Каллистий протер глаза, потом взял полотенце, перекинутое через спинку кровати, отер пот с лица. Улегся снова и стал ждать, когда придет сон. Он знал: ждать, возможно, придется долго. А потом вдруг с удивлением заметил, что держит в руке кинжал. Последнее время такое случалось все чаще, он стал забывать о своих действиях. Откуда взялся этот кинжал? Должно быть, он забыл положить его обратно на стол... И он стал осматривать его и вспомнил слова Инделикато о том, что кинжал этот страшно древний, на протяжении многих веков принадлежал его семье, символизируя мужество и безжалостность, качества, которые будут так необходимы кардиналу ди Мона, когда он перестанет существовать и вместо него появится Папа Каллистий.
   Последнее время он все чаше думал о кардинале Инделикато, о том, что тот вполне мог бы чувствовать себя своим среди агентов КГБ, ЦРУ, Ми-15 или даже — тут он горько улыбнулся — среди сотрудников гестапо. Он был прирожденным разведчиком, это у него в крови, в этом вся его сущность. И вот теперь он неотступно следит за старым своим врагом, Д'Амбрицци. Интересно, догадался ли Джакомо, что за ним следят? Следовало признать, Инделикато умеет получать нужную ему информацию. С Д'Амбрицци они знакомы давным-давно, и все это время Инделикато следил за ним. Но кто тогда следит за самим Инделикато?... Да, эти двое всегда были неразлучной парой. Все эти годы. Единство и борьба противоположностей.
   Но противоположность скорее чисто внешняя, поверхностная. Инделикато — само хладнокровие, эдакая опасная рептилия с немигающим взором и непроницаемым лицом. А Д'Амбрицци такой общительный, теплый. Но оба они безжалостны, когда речь заходит о врагах, упрямы, жестоки... и ненавидят друг друга всеми фибрами души. Казалось бы, оба отвечали всем требованиям, а Папой выбрали его. И решили это люди, что в очередной раз опровергает правоту известного высказывания: неисповедимы пути Господни.
   Каллистий обнаружил ошибку в еще одном старом высказывании. Что будто бы вся жизнь проносится у умирающего перед глазами. Нет, ничего подобного. У него перед глазами почему-то часто представал Париж военных времен, ночь, когда они, прячась за изгородью, наблюдали за тем, что происходит на маленьком кладбище. Ночь, когда они, дрожа от холода, смотрели на высокого худого священника с неулыбчивым треугольным лицом. Отец Лебек отец Ги Лебек, сын известного торговца живописью и антиквариатом, у которого был салон на Рю ду Фобург-Сент-Оноре... это отец Лебек предал их. Выжить удалось только им, всех остальных выследили и убили, и то было делом рук отца Лебека. В их ряды прокрался предатель, Лебек, а все нити вели к Папе Пию. И, как стало известно позже, к заговору Папы Пия... все замыкалось на этом Пие и его заговоре, на заговоре Саймона. Того самого Саймона, которого никто в глаза не видел, который руководил ими и направлял. Саймон Виргиний, лидер, который никогда не оставлял их...
   Каллистий смотрел на кинжал из-под полуопущенных век, медленно поворачивал его в руке... И когда боль становилась невыносимой, перед глазами вставала плотная кроваво-красная завеса с маленькой черной дырочкой-раной в центре. В такие моменты он думал о кинжале, о том, как остр кончик его лезвия, остр, как мысль иезуита, как лезвие бритвы... И он думал: как легко можно покончить с этой болью, вонзить ледяное лезвие в горло, перерезать им вены на руках или же проткнуть сердце насквозь, и тогда наступит долгожданный покой...
   Лед...
   Кладбище в ту ночь было покрыто снегом и льдом. На Париж обрушился арктический холод, лужи во дворах замерзли, памятники и могильные плиты покрывал иней... Плотный крепкий мужчина в сутане поджидал на кладбище отца Лебека, а за изгородью, не дыша, притаились трое, Сальваторе ди Мона, брат Лео и белокурый датчанин... И вот они увидели, что у могильной плиты стоят уже двое, о чем-то говорят приглушенными голосами, а затем вдруг плотный коротышка обхватывает длинными сильными руками Лебека, впивается в него, точно гончая, гнет, мнет и ломает, выдавливает из него жизнь по капле, потом бросает на землю, точно сломанную марионетку... И вот убийца стоит уже неподвижно, изо рта у него валит пар, потом на лицо его падает свет уличного фонаря, и Каллистий видит его профиль... видит лицо человека, который затем постоянно будет рядом с ним на протяжении долгих-долгих лет...
   ...На следующий день его святейшество Папа Каллистий чувствовал себя настолько хорошо, что даже назначил совещание у себя в кабинете. Люди собрались все те же — Д'Амбрицци, Санданато, Инделикато, два молодых помощника последнего остались в приемной. Они были доверенными лицами кардинала и работали по некоторым проблемам, связанным с расследованием убийств. В углу кабинета разместилась передвижная кислородная установка в виде тента с полками, на которых находились прочие медицинские принадлежности. Никто не хотел рисковать.
   Папа потерял в весе, и это отразилось прежде всего на лице, теперь его прорезали новые глубокие морщины, что придавало ему сходство с грустным клоуном. Лицо, столь хорошо известное во всем мире, сильно изменилось за последнее время. Сегодня ради разнообразия он воспользовался контактными линзами, и одна из них доставляла беспокойство. Он то и дело приподнимал кончиком пальца край века и всякий раз при этом извинялся перед присутствующими. И вот он сдался, откинулся на спинку кресла у стола и начал играть найденным вчера флорентийским кинжалом, с которым с тех пор не расставался.
   — Итак, — сказал он, — давайте продолжим. Какие есть подвижки в расследовании? — Дальнейших объяснений не требовалось. Все и так знали, что больше всего интересует сейчас Папу.
   Санданато передал кардиналу Д'Амбрицци папку. Золотистый солнечный свет, врывающийся в окна, немного смягчал бледность лица монсеньера, маскировал темные тени под скулами. И все равно он выглядел страшно измученным. Руки у Папы дрожали, он опустил их на колени, не выпуская из пальцев кинжала. Д'Амбрицци выглядел усталым и старым, словно утомленным страшными тайнами, выпуклые лягушачьи глаза устало смотрели из-под тяжелых век. Напряженное ожидание и тревога были разлиты по комнате, точно отравляющий газ.
   — Мы установили, чем занималась сестра Валентина последние несколько недель, ваше святейшество, — начал Д'Амбрицци. — Где она была, что делала, с кем встречать, словом, все обстоятельства, могущие подвести к ее убийству. Мы узнали также, что примерно тем же занимается и Бен Дрискил. Неделю тому назад он побывал в Александрии. Встречался там с нашим старым другом Клаусом Рихтером...
   — Шутите! — резко перебил его Папа. — С Рихтером? Нашим Рихтером? Вы вроде бы говорили, он однажды страшно напугал вас?
   — С ним, ваше святейшество. И да, он действительно напугал меня.
   — Эта прямота, Джакомо, — пробормотал Инделикато, — она уже стала твоим вторым я.
   — И, — продолжил Д'Амбрицци, — он видел там еще одного человека, который затем покончил с собой.
   — Кто он?
   — Этьен Лебек, ваше святейшество. Торговец живописью.
   Глаза у Каллистия расширились, сердце бешено забилось, запрыгало в груди. Подумать только, Лебек, брат отца Ги Лебека, чей образ преследовал его в ночных кошмарах; прошло сорок лет, и теперь оба они мертвы, каждому воздалось по грехам его. Что же это такое? Оба они участвовали в заговоре Пия... потому и стали грешниками, и вот теперь, получается, их настигло возмездие?