Вспомните, что я Вам говорил - об Афродите-Пандемос, то есть Порочной, и Афродите-Урании, о связи духа! Об сем можно думать и так, и этак - и вовсе не думать, предоставляя все круговращению Небес - в пространстве, где все смертно, кроме них...
   Извините меня, если положил в Вашу, возможно, не совсем окрепшую в опытах душу немножко зрелого дерьма... но уж такова моя доля в этом мире.
   Страждущий о Вас и преданный Вам - боле, чем Вы думаете
   Ф.Вигель[1].
   [1] Письмо Ф.Ф. Вигеля не сохранилось.
   Схолия
   Пушкин, разумеется, не мог читать Флобера. Как, начиная "Онегина", не слышал еще о Стендале. Однако и без того в восемнадцатом веке - в начале девятнадцатого "наука страсти нежной" была преподана французской словесностью достаточно широко. Хотя в ней, как будто почти не возникала тема "жестокого воспитателя" - воспитания влиянием со стороны более опытного и мудрого. Гете попытался коснуться этого в "Фаусте"- первая часть - и, думается, потерпел поражение. Стендаль - может, оттого, что француз сказал по сему поводу весьма едко: "Подумать только! Призывать на помощь высшие силы... самого дьявола... и все для чего? Чтоб соблазнить модистку! То, что всем нам так легко давалось в двадцать лет - и безо всякой бесовщины!" Томас Манн называл "Фауста" национальной немецкой драмой, но имел в виду - лишь сам договор с дьяволом (который немцы в истории и вправду заключали не раз - впрочем, и другие народы). Но в итоге - в финале - у Гете "победитель не получает ничего". Фауст приступает к осушению болот. "Лишь тот достоин жизни и свободы - Кто каждый день за них идет на бой!" Прекрасно, но... Гора рождает мышь. И уж менее всего Мефистофель способен стать учителем в чувстве, он - проповедник безочарования. (У русских это словцо "безочарование" изобретет Жуковский, подхватит Гоголь, в его устах оно будет звучать уничижительно по отношению к оппонентам хотя меньше всех критикуемых им он сам был способен очаровываться.)
   Все равно неслучайно на полях "Онегина" являются "Сцены из Фауста"...
   Странно, ни одной секунды Александр не усомнился, что в письме все правда. (Во-первых, Вигель не стал бы лгать - паче про жену Воронцова. Он был злоязычен, но не лжив. Из педантства ли, из добродетели - кто знает?) А во-вторых... Было тут какое-то звено... которое он сам, Александр, прозревал... но слаб человек! Не мог себе признаться.
   Он укрылся одеялом с головой и плакал под одеялом. То были первые слезы его взрослой жизни - может, вторые, не более... Никого не надо, ничего не надо. Слезы были - зрелость души. Он становился взрослым.
   Натягивал одеяло на голову, но становилось жарко. Он был в бане калмыцкой. Кто-то входил - возникал из чада, из дыма и говорил:
   - Вы - Пушкин? Я - Раевский, Александр...
   Но если ты слепую дружбы власть
   Употреблял на злобное гоненье...
   Раевский, конечно, знал про Люстдорф. Как он спросил тогда? "Вы утешены?.." Александр слишком хорошо знал обоих - и его, и ее, знал въяве, чтоб воображение не раскрывало перед ним гибельных картин.
   Но если сам презренной клеветы
   Ты для него невидимым был эхом...
   Одолжил. Словно в покрытие карточного долга. Дал на подержание... Впрочем, возможно, он слишком циничен, чтоб его занимало такое! Или слишком равнодушен. И вновь принимался плакать под одеялом.
   Но если цепь ему накинул ты
   И сонного врагу предал со смехом...
   Нет. Он просто слишком плохо думает о мире! Беспощаден к себе, беспощаден к другим... Нет, себя-то он любил. К себе-то он как раз пощадлив.
   А она? Что она? И что это было с ее стороны? Просто благодарность? Или все же... Хотелось еще раз увидеть ее. Но как ни тщился - не смог ничего различить в темноте. Тропинка счастья? Да, тропинка... Голос ее звучал - но ее не было. И плакал снова.
   Тогда ступай, не трать пустых речей.
   Ты осужден последним приговором!..
   Утром он не поднялся к завтраку с Ариной. Стал записывать быстро, еще не зная: стихи это или просто воспоминание. И надписал сверху: "Коварность". Экипаж из Одессы застрял - так и не доехал до места.
   Онегин наверняка убьет Ленского на дуэли. Они несовместимы!..
   Он лежал так долго. Может, день, может, два...
   Потом сел рывком - спустил ноги. Весь узкий такой, невысокий, а ноги длинные - почти мальчик.
   - Арина, - крикнул он бодро, - Арина! Завтрак!
   ...Тогда, в ноябре, он писал брату Льву в Петербург:
   "Скажи моему гению-хранителю, моему Жуковскому, что, слава Богу, все кончено. Письмо Адеркасу у меня, а я жив и здоров. Что у вас? потоп! ничто проклятому Петербургу! voila une belle ocassion a vos dames de faire bidet[1]. Жаль мне "Цветов" Дельвига; да надолго ли это его задержит в тине петербургской? Что погреба? признаюсь, и по ним сердце болит. Не найдется ли между вами Ноя, для насаждения винограда? На святой Руси не штука ходить нагишом, а хамы смеются...
   Прощай, душа моя, будь здоров и не напейся пьян, как тот после потопа.
   NB. Я очень рад этому потопу, потому что зол..."
   Он вряд ли стал бы так подсвистывать происшествию, если б сам был там и все видел... Но... он и вправду был зол. А наша неправота - как обратная сторона луны, то есть нашей правоты. (Уж эта рыжая планета - вечно подсовывает нам метафорику!)
   Для того, чтобы стать Онегиным - нужно убить в себе Ленского!..
   В метельном феврале, когда истек срок траура в Тригорском, он впервые уснул в баньке на склоне в объятиях... Прасковьи Александровны Осиповой.
   [1] ...вот наконец случай вашим дамам подмыться! (франц.)