(Может... меня и не зря выслали, а?.. Хотя бы изучу английский в деревне. Какая-то польза!)
   - Так сколько глав пока?.. - переспросил Лев.
   - Понятия не имею. Две, может, три... Все еще разрозненно... Где-то забегаю вперед, а где-то напротив, отстаю...
   - Это нарочно - у тебя - и Ленский, и Онегин - сперва приезжают как бы, к смерти?..
   - Почему это - к смерти?..
   - Ну, как? Сперва дядя Онегина... Потом Ленский - на кладбище...
   - Да? Не знаю. Может быть. Не думал. Так вышло. Заметил, смотри!.. Случайно, должно быть! А, может... и правда!..
   - Там о смерти очень сильно! В конце второй... "Увы! На жизненных браздах - Мгновенной жатвой поколенья - Восходят, зреют и падут..."
   - Запомнил уже?..
   - А как же! У меня легкая память. Я быстро схватываю. Потому мне и не стать Байроном! Даже вторым!..
   Темнело. Они зажгли свечи...
   - Садись и переписывай! Я скоро - в Петербург!
   - Ты собираешься ехать?..
   - А как ты думал? Если б не твоя история - я б уже тю-тю!.. И поминай, как звали!.. Родители с поучениями - и девки воняют. Все одно к одному. Это ты можешь позволить себе сидеть на печи - хоть на острове Робинзона. А я заурядный человек! Надо делать карьеру. Скучно, кто спорит?.. И кто-то ж должен пристраивать твои сочиненья? А это что?.. - спросил он вдруг, почти без перехода.
   - Перстень, - буркнул старший явно без охоты, - перстень!.. - И не то чтоб спрятал руку - как-то отодвинул. Перстень был на безымянном, на левой: темно-зеленый камень - с надписью.
   - М-м... И откуда это у тебя?
   - Подарок. Подарили!.. Не жди, что стану поверять! Взрослый уже. Обзаводись, друг мой, собственными тайнами!..
   - Да? Он какой-то странный. А буквы... арабские?..
   - Нет, дренееврейские! На языке Библии, - добавил Александр несколько свысока.
   - Ты, что - знаешь язык? И что там написано?..
   - Понятия не имею. Если б я знал! Если б я мог знать!.. Это - мой талисман. Храни меня! Пусть хранит!.. - Значит, неплохо? Тебе понравилось? - спросил он вдруг почти жалобно, скосив глаза в сторону бумаг, в беспорядке брошенных Левушкой на стол - брат уже покидал комнату.
   - Ты, Моцарт, Бог - и сам того не знаешь!.. - сказал Лев насмешливо и не без важности. Как-никак, его спрашивали всерьез, словно взрослого. И его мнение волновало.
   - Откуда это?.. - спросил Александр, понизив тон, почти с испугом.
   - Не знаю. Сказалось!.. А что такое?..
   - Ничего. Строка!..
   Лев приблизил лицо чуть не вплотную к его хмурым бакенбардам:
   - Даже страшно, увы! Когда-нибудь можно будет гордиться. Что ходил с тобой на один ночной горшок!..
   Оставшись один, Александр улыбался своим мыслям некоторое время. "Ты, Моцарт, Бог - и сам того не знаешь!" - повторил он про себя. Строка, строка!.. Надо будет запомнить.
   Потом почему-то снова пришло на память Тригорское. На языке был вкус котлет. Он не был избалован блюдами... Из деликатесов любил только красную икру или паюсную, нет, конечно, еще устриц, обрызгнутых лимоном, к коим пристрастился в Одессе. Как хорошо!.. Вообще-то трудно стать гастрономом, выросши в доме Надежды Осиповны. Здесь скудно кормили. Будто в трактире. Как сказал ему Раевский? "У вас трактирный вкус!" Кажется, он имел в виду не только гастрономию - но еще литературу. Забавно. Одни говорят "Байрон", другие - "трактирный вкус". В самом деле! Он много ездил. То в кибитке, то верхом... И у него был трактирный вкус. Простые блюда: ботвиньи, котлеты... Почему в России, - в трактирах, так много пьют?.. Чтоб отбивать запах еды. Чтоб не замечать - как однообразно и скучно кормят. Трактирный вкус!..
   Он сунул руку к шандалу и снова оглядел перстень. Под свечой - он стал светлей, иссиня-зеленый, почти голубой. Какой это - камень? Он не знал - и не решился спросить в тот момент. А теперь... теперь и не расспросить. Когда? Когда мы свидимся?.. За окнами совсем стемнело, и камень стал цвета волны, цвета волн, цвета любви. Одесса, жизнь, смерть... И ничего-то более не надо! Перед ним проплыли виденные им нынче девичьи лица, одно лучше другого, вроде... Но ни одно не показалось ему способным занять какое-то место в его жизни. Он вспомнил хмурую девочку, которая сделала предложение ему... Смешно? А что, собственно, смешного? Он как-то умудрился занять собой детскую душу. Почему мы задеваем походя столько душ, которые нам далеки?.. а самых ближних, любимых?.. Может, правда, подождать? Весьма вероятно, его невеста - сейчас еще ребенок. Или только родилась, или делает первые шаги...
   "Выше Чильд-Гарольда..." У него есть младший брат - уже взрослый. Родственная душа. Который понимает его! Он уснул - в предчувствии какой-то трепетной и легкой мысли.
   IV
   В те унылые, иль, напротив - в те прекрасные времена, увидеть ножки молодой и прекрасной женщины - выше щиколоток и даже (о, блаженство!) до середины нежных икр - а может статься, и... - до самой строгой черточки подколенья - можно было лишь на пляже, когда ей вздумается играть с волнами. Это была любимая игра молодых женщин и девушек, которую свет им прощал, или, скажем, более робко - не осуждал... Игра состояла в беготне по кромке берега - у самой воды, когда начинался прибой - и нужно было отбежать, отступить - покуда вода лишь обрызнула слегка - но не коснулась ступней, едва дохнула на непривычно голую кожу. В этой игре было особое изящество - как бы кокетство с прибоем - и нужно было, чтоб прибой - тоже был легкий.
   Кабинки на пляже были редки, но там можно разуться, снять чулки и оставить туфли... (Купание светских женщин проходило в закрытых купальнях, только для семьи, и то... Для женщин отдельно, для мужчин отдельно - а женский купальный костюм напоминал закрытостью рыцарские латы.) Женщина покидала кабинку и выходила на свет босой - что само по себе было уже дерзостью, гладкие ступни соприкасались с горячим в меру и колким песком, что придавало походке особую осторожность и плавность. Дама спускалась к воде, и здесь, как бы, только перед лицом прибоя, в ожидании волны чуть поднимала юбки, уже не думая о любопытных или восхищенных взорах со стороны - или наоборот, втайне рассчитывая на них, но так, чтоб умысел был вовсе незаметен. Вдоль пляжа, дальше от воды тянулся ряд шезлонгов, где тоже много женщин - под яркими цветными зонтами, и эти женщины разного возраста - то ли в задумчивости, то ли в зависти, то ли в осуждении, из-под своих зонтов наблюдали за рискованной игрой - и за теми, смелыми (или наглыми, или распутными - все зависит от точки зрения) - кто вел ее... Молодые люди, если были с дамами, старались не смотреть в ту сторону - но когда взор нечаянно, скользнув по песку, подбирался к самой воде... Те, что постарше, были откровенней - и постоянно, что называется, бросали взгляды, которые, будто, застревали на пути, забывшись. Их увядшие жены при этом отворачивались и смотрели куда-то поверх - чаще делая вид, что не понимают, что здесь такого интересного - или мрачно фыркали, узрев подобное падение нравов, - не только той, что так изящно, в отдалении, вступала в единоборство с волной - но и своего спутника жизни, уж она-то знала его чего он стоит.
   За длинным рядом шезлонгов помещались еще места для зрителей - только, так сказать - ненумерованные, разбросанные по пляжу. Там были кучки гимназистов, которые, нежданно прекратив возню - остолбеневали с раскрытыми ртами, не стесняясь друг друга - и выражая единственное желание: скорее стать взрослыми.И - молодые чиновники из управления краем - продолжая притворяться, что длят некий деловой разговор, начинали путаться в словах и краснели - оттого, что нельзя было просто так прервать беседу и, не скрывая, впериться взглядом, вполне земным, в нечто неземное... И молодые офицеры всех родов войск, и юнкеры, мечтающие стать ими - единственные, кто в эти минуты делал вид, что ничего такого не происходит - лениво и высокомерно прогуливались вдоль пляжа, - и у них под усиками, усами или усищами пряталась улыбка - "то ли мы еще видели", "а впрочем - ничего, право, ничего!.." Они, единственные, кто были свободны - или мнились себе таковыми - и надеялись, что пора чрезмерных условностей проходит, скоро пройдет, недаром они живут в век, когда маленький артиллерийский лейтенант совсем недавно, вспомним - прошел с боями пол-Европы, как французский император, и старые гордячки - европейские столицы - смиренно, на блюде, одна за другой выносили ему ключи...
   Дети бегали по пляжу, матери - чаще няньки и мамушки - старались удержать их в той части берега, где песок еще не успел намокнуть от волн, но тщетно. Тщетно... их так и несло, на этот притемненный близостью моря передний край... чего? жизни?..
   А женщина с прекрасными обнаженными ногами вставала над пляжем, возносилась - как знак судьбы. Мир был чудесен, солнце сияло, улыбался берег... (Было начало предвечерья, время прилива и легкий бриз, точно смеясь, поигрывал цветными парусами зонтов.)
   Ноги были стройны - чуть тонковаты, пожалуй, при таких бедрах... но необыкновенно нежны. Гладкая кожа отдавала нездешним теплом и светом прелестью непреходящей жизни... Кажется, светилось само Бытие: пляж, море солнце - и ноги женщины.
   "Ах, ножки, ножки, где вы ныне? - Где мнете вешние цветы?.."
   Куда девалось это все - ноги, песок, земля - по которой они ступали?.. Наш след на земле, на самом деле, куда слабей, чем последнее дыхание на зеркале, которое так быстро истаивает на чьих-то глазах. Куда девались эти ноги, вызывавшие такое восхищение и такое безудержное желание, которое тащило нас за собой, как пленников, как данников - влекло - куда больше, признаемся, куда мощней - чем даже власть и слава - чем даже искусство!.. Мне сказали как-то о женщине, что была знаменита в теперь уже прошедшем веке, тем, что сотрясала сердца: "Боже мой! Эти воспетые поэтами ноги превратились в колоды!" С годами начинаешь бояться - переулков любви, улиц своего детства и юности, и проходишь быстро-быстро, опасаясь, чтоб кто-нибудь здесь не узнал тебя - а больше, чтоб сам ты не узнал кого-то... Улица течет, обдавая жаром ушедшего и глумясь над тобой сегодняшним блеском... А ты все страшишься, вдруг за поворотом возникнет какая-нибудь Она. Тяжело волоча к неизбежному эти ноги-колоды, те, что снились некогда. Сон-явь, сон-явь - оставьте меня с вашими снами! "Что вы все твердите время проходит! - это вы проходите!" - мудрость, восходящая к царю Соломону - а может, и вглубь? - нашей неказистой, странной, печальной, прекрасной - и слишком всерьез, увы! - воспринимаемой нами жизни на жалкой лодчонке, на острове Робинзона, затерянном в океане миров, к которому - на самом деле, никогда не пристанет ни один корабль вселенной.
   Где-то 25 или 26 июля 1824 года, 10-го класса чиновник канцелярии генерал-губернатора Пушкин А.С., - шел берегом моря в Одессе, мрачно ругаясь - про себя, а иногда вслух, как бывало с ним, когда уж совсем бешен: - Пошел прочь, дурак! - вскрикивал он вдруг, так, что встречные оборачивались и могли принять за сумасшедшего, или: - Ага! Он ревнует ее старый пес, он ревнует!.. К счастью, не встретился никто из знакомых. Прохожие удивились бы еще боле, если б узнали - кому адресовалось это все: лично губернатору Новороссийскому и наместнику Бессарабскому - его высокопревосходительству графу Воронцову. Теперь Александр был уверен - его изгоняют из Одессы. Только что Вигель Филипп Филиппыч, который был в доверительных отношениях с наместником, а значит, и с Казначеевым, начальником канцелярии, узнал из первых рук и поведал ему, что разрешение из Петербурга прибыло, приказ подписан - и теперь уж дело дней. Его высылают на Псковщину, в имение родителей. Вигелю он верил - они были дружны, - правда, в силу некоторых причин, с Вигелем, не так-то просто было быть дружным, но... Александр, судя по всему, принадлежал к исключениям. Наверное, Вигель считал, что молодой человек по-своему сострадает ему, а этот весьма остроумный, изощрившийся в остроумии - конечно, более на чужой счет, господин (свойство, часто делающее человека скучным донельзя!) почти не мог скрыть, что нуждается - именно в сочувствии и сострадании. На самом деле, Александру он был, скорей, любопытен: Вигель в обществе был известен, как "тетка", то есть мужеложец, к тому ж, принципиальный противник брака, что в обществе, надо сказать, не поощрялось. (Там греши, сколько хочешь и как хочешь, но брак обязан покрывать все!) Правда, Вигель был из немногих в этом качестве, кто почитал себя несчастным и страдал... Но, вместе с тем, надменно и сардонически усмехался - давая понять, что, несмотря на трагичность сего обстоятельства - собеседник его или собеседники являют полную неосведомленность в предмете и какую-то детскую наивность. Несмотря на шестьсотлетнее дворянство, коим он кичился признаться, к месту и не к месту - Александр был в чем-то очень прост, даже мужиковат - и ничегошеньки не смыслил в поэтике однополой любви... У них даже споры происходили по этому поводу. Вигель, кстати, и узнал, что на почте распечатано какое-то его, Александра, письмо, которое показалось властям неблагонамеренным, и, притом, настолько - что было показано государю или кому-то еще, на самом верху. И теперь его, Александра, планам, о которых Вигель знал, - а он по наивности не скрывал не только от Вигеля, - расплеваться с Воронцовым, выйти в отставку, а там застрять в Одессе, предавшись целиком литературе, - можно сделать ручкой. Вигель, хоть откровенно (и искренне) сопереживал ему, - но, как всякий смертный, кто в данный момент оказался в чем-то удачливей, - не обошелся без нотаций: как следует вести себя с сильными мира сего, с тем же Воронцовым. (Во-первых, не называть его, да так, чтоб все слышали - Уоронцовым! - что несомненно докладывают графу - при всей своей аглицкой складке и даже английском либерализме, которыми он славился - как всякий почти российский чиновник, граф призревал стукачей... Не мы придумали этот мир, каков он есть, и не нам дано, что-нибудь изменить, почтеннейший Александр Сергеич!)
   Он отослал ее, нарочно, чтоб провернуть это дельце!.. Чтоб все свершилось без нее! При ней бы он не смог!.. И для того, чтоб мы больше не свиделись!..
   Эта мысль не только угнетала, она льстила ему. Слаб человек! Тщеславие забивает в нем все прочие чувства. Всесильный губернатор, наместник царя на всем русском юге - вынужден считаться с существованием в своей жизни - и жизни собственной жены - кого? Чиновника 10-го класса из собственной канцелярии!.. Такое могло привести не одного лишь Александра в состояние возбужденной гордости. Нострах - что он больше не увидит ее...
   Он ревнует, это точно!.. Александр прилаживался к этой мысли. Он нежил ее и страдал. - Если б только не надо было уезжать!..
   Елизавета Ксаверьевна - жена Воронцова уехала - с месяц назад погостить к матери, в Белую Церковь. Она была урожденная графиня Браницкая - и род ее шел от тамошних гетманов - Белая Церковь была их семейным гнездом... Александр мог подумать, что этот отъезд - показавшийся ему, впрочем, еще тогда поспешным, загадочным - как-то связан с его неприятностями.
   Может, он догадался, что она меня любит?.. Любит! Поворот, который заставил его улыбнуться! Воронцов все понял. Я любим!.. Любим! Он боится, чтоб ему не наставили рога! Он - рогоносец! "И рогоносец величавый / Всегда довольный сам собой..." Грусть и бешенство вдруг сменились улыбкой. Ненадолго, конечно. Он меня высылает, высылает!.. Этот известный всей России либерал состряпал на меня донос!.. Сделал все, чтоб избавиться... И от кого? От любовника собственной жены!.. Он преувеличил, разумеется! Он не был пока любовником Воронцовой, и мало что предвещало, что станет им. Был просто молодой человек, который почитал себя выше даже наместника юга потому что был моложе, и это как бы давало ему право... Подлость Воронцова даже в некотором смысле приятна: как бы избавляет от нравственных обязательств. Бешенство - и улыбка. Улыбка и бешенство... Вместе с обидой его грела мысль, что симпатии графини к нему, в какой-то мере, решили его судьбу... "Старый муж, грозный муж - режь меня, жги меня!.."
   Может, когда-нибудь он вспомнит эту свою прогулку по пляжу в Одессе и посокрушается. Может, сам, испытавши ужас бессилия старшего годами перед неким молодым наглецом - поймет, что должен был тогда испытывать другой которого он сейчас так истово ненавидел - кто знает? Хотя вряд ли, вряд ли - смена позиций связана с неизбежностью - изменить все наши ощущения.
   ...и в этот момент он увидел ноги. Те самые - на берегу. - Впрочем, сейчас на них смотрели все. Женщина играла с волнами, как играют с огнем и Александр, как ни странно, тотчас узнал ее по ногам, хотя ни разу в жизни не видел их - они всегда были под платьем. Ну, может, разве поворот фигуры... Эта сцена тотчас напомнила ему другую... о ней как-нибудь после, потому что и Александр, вспомнив (это было, как укол), почти тотчас позабыл - то, другое... Женщина была княгиня Вера. Вяземская, жена друга. Обстоятельство, которое, увы! (хоть он порой и сожалел!) - значило для него слишком много. Он понял, и довольно рано, что явился в мир, где все по-настоящему прекрасные женщины уже с кем-то связаны, и должна начаться война за передел... Но друг, друзья... (Он верил, что друзья готовы - За честь его принять оковы... - Что есть избранные судьбами / Людей священные друзья...) Княгиня недавно приехала в Одессу - была его конфиденткой - и они лишь церемонно прогуливались вдоль пляжа, виделись почти ежедневно, были дружны. И все!.. Кстати, Вера Федоровна принимала в эти дни участие в тяжких Александровых обстоятельствах.
   (Не скажем, что княгине Вере все же обошлось слишком дорого это ее омовение безупречно узких лодыжек в морской воде на глазах у всего одесского пляжа, - но несколько неприятных минут принесло. Мужу, конечно, доложили, очень скоро, и он, что называется, заскучал. Уверял всех, что сам, беспокоясь о друге Александре - послал княгиню Веру к нему на юг, дабы как-то помочь юноше среди сгустившихся туч. Более того, он верил всю жизнь - что так оно и было. На самом деле, с женой они поссорились из-за любовных похождений князя, который, несмотря на то, что был безупречный семьянин, не мог пропустить ни одной юбки - от семнадцати и до сорока... Нет-нет, он верил жене и был почти убежден, что она не изменяет ему. - Немногие в свете в ту пору могли похвастать подобной уверенностью! И что у нее с Пушкиным ничего не было - и боле того, не могло быть. Но частое общение жены с Александром - там, вдали (о чем она не уставала регулярно уведомлять мужа) - да еще известие об этом купании невольно привело князя к мысли - что втайне Вера все же увлеклась Пушкиным, согретая южным солнцем и жаркими виденьями, на грани чувств материнско-сестринских - и иных, какие порой просыпаются в самые неподходящие минуты. Князь, по возвращении, сделал ей замечание только вскользь, касательно эпизода с волнами - лишь, разумеется, о примере, какой мать подает детям - а сам впал в мрачность, и неделю или две - пребывал в ней. Даже попытался писать стихи о превратностях любви, но стихи не шли, хоть князь и ходил издавна в поэтах (куда раньше Пушкина, ибо был старше), понимал, что от природы он слишком рационален, - и чаще норовил сбежать от стихов к другой подруге - прозе: точной, благозвучной, но слишком рассудочной. Здесь он в России ходил в монтенях, и слабо утешался сим. А в стихах... еще были Жуковский, Пушкин, - не обойти, и это раздражало.)
   Александр помедлил и сбежал к берегу.
   - Вы прекрасны, - сказал он княгине Вере почти без стеснения. - Вы прекрасны!.. - И ощутил, как под шляпой с полями - краснеют уши. Он был влюблен в нее сейчас, влюблен в мир женщин в свете южного солнца, открывавшийся ему сей миг в ее узких лодыжках и гордых икрах. Солнце клонилось ниже - и почти стекало по ее ногам.
   - А меня вы совсем не хотите замечать? - раздался чей-то голос сзади он поворотился к череде цветных зонтов над шезлонгами, и узрел ее. Не поверил, едва не отпрянул - как от призрака. Графиня Воронцова была под зонтом - совсем близко - шаг, два?.. А как же Белая Церковь, замок Браницких?
   - Вы уже приехали? - спросил Александр - не слыша собственного голоса. В ее карих глазах, сейчас, при свете - казавшихся совсем светлыми - была жизнь. С которой он почти расстался, которой он не заслужил. У него кружилась голова. Он подошел...
   - Милая, - сказал он без всякой робости, не заботясь о приличиях. Милая!..
   Он уезжал, он прощался... Ему было нечего терять.
   - Милая! - и приник к руке на поручне шезлонга. Я сошел с ума. Вы сошли с ума. Спятивший мир смотрел на него, щурясь от солнца.
   - Я сейчас приду к вам! - крикнула им княгиня Вера - крик упал в пустоту, что внезапно окружила двоих.
   "Они пришли вместе?" - успел подумать Александр.
   - Я все знаю!.. - сказала графиня. - Его ни в чем нельзя убедить! Мужья слишком упрямы. Вы это поймете - когда станете мужем. А может, напротив, перестанете понимать!.. - она улыбалась. В улыбке была печаль или что-то другое, еще более нежное и сладостное. Он не знал, что - но понял, они заодно.
   - Милая! - повторил он. - Единственная, - и снова поцеловал ей руку. Я думал - уже не увижу!.. - Впервые говорил ей все, что думал. Впервые! Все-все!.. Зачем вы здесь? - звучало где-то в глубине.
   И ощутив, что сейчас он скажет и это - вообще все, о ней, о себе, и даже о ее муже - он умолк. Война за передел!.. В этой войне он проиграл!..
   - Вы знаете Люстдорф, вы бывали там?.. - спросила она. Люстдорф!.. Зачем? Что сказать? Ах, нет, не бывал. И теперь уж вряд ли. При чем тут Люстдорф?
   - А зря! Это - немецкая колония, там очень красиво!..
   - В этом мире - красивы только вы! - решился он...
   - Да? А княгиня Вера? Вы переменчивы, мой друг. И несправедливы!..
   Это был упрек. И это было ревниво... Упрек женщины, знающей себе цену... но кто в мире - может быть уверен до конца в себе? Было что-то горькое в ее словах. Горечь, тайна...
   - Поезжайте!.. - сказала она. - А то... может, долго не увидите! - она смотрела как-то странно. - Хоть завтра с утра. Вот, завтра с утра - и поезжайте. Потом вдруг не успеть!.. А лучше сегодня. Как вам нравится такая мысль?.. Сегодня, ввечеру. Берите извозчика. Остановитесь на ночлег у каких-нибудь тихих немцев... Где вас никто не знает!..
   Он ждал в безмыслии. Полном. Ничего не понимая, не соображая...
   - А завтра днем... - она помедлила. - Где-нибудь часа в два... выходите на берег. Ну, туда, куда прибывают экипажи!..
   - И все? - спросил он жалобно.
   - И все. А что еще может быть? - Княгиня даже пожала плечами. Ничего! - Княгиня Вера, вы готовы?.. (Вера Вяземская подошла незаметно. То есть, может, кто-то и заметил - только не он.) И мне пора! Меня ждут!..
   Он машинально потянулся губами к двум женским рукам - и не был уверен, какая чья... Они простились с ним и пошли. Он остался стоять, тупо глядя вслед. Две женские фигуры - две молнии в очах. Их фигуры покачивались в глазах вместе с зонтами. Он ничего не понимал, не знал главного. Что это было - ее слова? ...или игра воображения сыграла с ним злую штуку?.. Судьба. Что он мог ей дать?.. У него ничего не было. Александр Пушкин и дочь графов Браницких - бывших польских гетманов. Жена Воронцова, наместника. Война за передел? Но у него ничего не было. Разоряющиеся имения. Отец, который вечно жалеет денег. Ничего - кроме слов. Слова, слова... Он один знал их смысл - их звучание, их значение. Больше никому это было не нужно. Кроме нескольких... Избранников богов - или просто безумцев?..
   Где-то в мозгу горела одна точка. И у нее было имя. Немецкое почему-то: Люстдорф! Еще вчера он не слышал о нем - или оно не несло для него никакого смысла.
   V
   Его Вечность была краткой - всего два часа. Ну, два десять, если точно. Он после не мог вспомнить - как она приехала. Как спрыгнула со ступеньки экипажа - в большой шляпе с полями и под густой вуалью. Сошла на берег. Он, наверно, подал ей руку, а сам отпустил экипаж... Не помнил. Как шли вдоль берега, кажется, молча - а после повернули к домам - где был один, который их ждал. Он перед тем снял комнату с отдельным входом и до ночи бродил по ней из угла в угол, пытаясь представить себе... А что он мог представить?
   "Даниил видел сон и пророческие видения головы своей на ложе своем..."
   Может, он ошибся? И это было не назначение свидания - а просто... Что - просто? Шутка? Разве так шутят? (Он сознавал свою неопытность.) А может, так принято шутить (или так приличествует) - в том кругу, где она была своей, а он еще не был своим и пока сторонен (слово "маргинал" "маргинальный" - не входило тогда в язык, коим он владел... Все равно! в том кругу он несомненно был пока - "маргинал"). Или просто хотела подарить ему счастье ожидания?.. Да-да!.. можно отдать жизнь - и за это счастье: ждать ее. Бесплодно? Кто сказал - бесплодно?.. А вдруг что-то помешает ей приехать? Конечно - что-то может помешать! Заботы, свет, муж... Их столько разделяло в мире! Он даже не помнил, как ждал на берегу - пока не возник вдали экипаж из Одессы. Черная точка - надвигаясь и вырастая. Долго: две жизни - три... Главное, чтобы это в самом деле - оказалась она! Покуда они шли, и входили, и невольно (раз или два) оглянулись - им никто не встретился. Немецкие дети играли во дворе - и даже не поглазели им вслед. Воспитанный народ, ничего не скажешь! - не то, что...
   Он не ждал, что все выйдет так просто! Что она поцелует его сама и прижмется на миг сама - будто оттаивая: привыкая. Желая убедиться - что это он и есть. И после быстро-быстро начнет раздеваться - не стесняясь... И даже не бросив для приличия: "Отвернитесь!" Словно это уже было - или могло быть. Будто, как он, считала минуты до встречи - а теперь... торопитесь! снам приходит конец, за ними - пустота, пробужденье. Он готов был закричать: "Нет! Так не может быть! Воистину! Так не мо-ожет!.."
   Создатель спорил сперва с розоватым мрамором - верно, тем самым, что древние, не верившие в него греки добывали руками молчаливых рабов в мрачных каменоломнях на Кипре, неподалеку от города Пафос, где безумный скульптор Пигмалион сотворил свою Галатею - такой, что она могла ожить или была уже живой в камне. Из того мрамора были плечи и руки. "Волосы твои, как стадо коз, сходящих с Галаада..." Когда она отвернулась, чтоб вынуть гребни, как-то враз выпавшие из волос - и швырнуть их в груду белья и платья на кресле, и ноги стекли вниз, как два весла, спущенные на воду - и ушли, как в воду - в коврик на полу, где выцветшая Гретхен в белом порыжевшем чепчике все подливала из кувшина безвкусное немецкое молоко кому-то, кого не было видно... Живот был тоже чуть розовый и подрагивал на ходу.