Слов не было. Ни стихов! Их больше не надо было писать! Зачем?.. Лучшее уже вписано в Божью книгу.
   - Не смотрите так на меня! - сказала она. И уже улегшись рядом: - Не смотри так - я заплачу!..
   Он в постели почему-то вырастал - казался длинней, чем был. (Это ему не раз говорили.) Небольшого роста, почти невзрачный в одеждах, - в постели, нагим - он был необыкновенно строен. Худенький мальчик, впервые оставшийся наедине с женщиной. Если б не эти черные - вечно разбегавшиеся по щекам бакенбарды... он и вовсе казался бы - совращенным мальчишкой. Скорей всего, это именно в нем и привлекало. Худые длинные бедра, чуть вогнутые от худобы - и необыкновенно сильные руки - с бесконечными в длину - тонкими пальцами музыканта, он их часто ломал - стискивал до хруста и это раздражало. Только ногти, которые он столь любовно отращивал зачем-то заставляли женщин в его объятиях опасаться, что он их поранит - а мужиков и баб в деревнях считать его чуть не дьяволом...
   - Не бойтесь! - сказала она ему. - Не бойся! - как маленькому. И даже успокоила: - Это я виновата! Я так хотела! Ты ни при чем!.. Погодите! шепнула она. - Не торопись!.. Не так быстро! Я сперва стесняюсь... (Это "сперва" - из женского опыта, кольнуло.)
   Он потянулся к ней не рукой - пальцами: ногти? - опасаясь причинить боль.
   Она закрыла ему рот влажной рукой - влажной от нежности.
   - Тсс!.. Тише! Тише!..
   Она говорила ему:
   - Я не ждала, что вы такой!..
   - Какой?..
   - Совсем мальчик!.. Я чувствую себя старой рядом с тобой!..
   - Ты стара?.. Вы сошли с ума! Если ты стара - я не видел молодости!.. Ее нет на самом деле!
   Он говорил ей:
   - Ты прекрасна! И душа твоя еще прекрасней, чем тело твое!..
   - Молчите! Что ты знаешь о ней - о моей душе?.. Что вы знаешь? ты знаете?.. Ничего не понимаю! Мы запутались с тобой - как в ветвях!
   Она говорила ему:
   - Мой нежный мальчик!
   - Вся нежность от тебя! Это ты рождаешь ее собой! Я не оцарапал тебя?
   - Нет. Мой маленький бес! Мой арапчонок! Вы не сможете меня уважать! Ты не сможешь!..
   Он знал теперь: не было такой женщины в его жизни!..
   - Ты - мальчик совсем! ты не понимаешь!.. Лучше быть вовсе несчастной женщиной... чем несчастливой!..
   ...нет, была! Цыганка под Яссами!.. В изодранном шатре - над которым, в рванине, висела луна. Круглая, нагая... Безумная Галатея небесного Пигмалиона.
   Он говорил:
   - Все женщины должны ненавидеть тебя! Ты - нарушение равновесия мира!..
   Она улыбалась...
   - Я помню, как ты глядел на ноги княгини Веры!..
   - Это потому, что еще не видел твоих!..
   - Ну, да! Врешь!.. Солги мне еще!..
   Что такое любовь, страсть? Откуда это берется?.. Жена наместника, графиня из рода гетманов польских... Лежала рядом с ним - и билась в беззащитной нежности, как нищая цыганка в шатре под Яссами.
   - Только ей так не говори! Той, что сменит меня! Женщины не умеют это ценить!.. Говори мне! Я хочу быть обманутой!..
   - Я не могу представить тебя с кем-то...
   - Сможешь! Молчи! Нам с вами, сударь, запрещено об этом!
   - Я могу быть безумен?..
   - А я разве могу представить тебя с другой?!
   - Из меня рвутся грубые слова! прости! Тяжелые, грубые...
   - Пусть! Пусть! Хочу грубых слов!.. Твоей грубости!.. Ты слишком нежен.
   Он выругался - грубо и страшно.
   - Скорее!.. Скорей!.. Солги мне! Солги! Солги!.. (Закусила губу - и на миг стала некрасивой.)
   Изодранный шатер накрыл их в бесприютной степи. Нагая луна выла над ними. Пахло жизнью и смертью. Бесшерстая волчица стонала рядом с ним, закусив губу.
   Она обняла его.
   - Ты - самый нежный - из всех, из всех!.. (И почему-то ему не стало страшно - попасть в перечисленье. После - чуть помолчав, и уже - почти по-светски.)
   - Вы слишком нежны! Бойтесь, друг мой! Это вас погубит!
   Потом она мелькала перед ним по комнате - металась туда-сюда. Было явно уже, что торопится... Он лежал, не шевелясь - не то, чтоб совсем прикрыв веки, но щурясь... Две апельсиновых доли качнулись... Потом бело-розовая рука долго плавала в воздухе, что-то ища, и светилась - как на картинах старых итальянцев. В руке ее оказался кувшин с водой... Он все еще поверить не мог, что это случилось.
   - Теперь закройте глаза и отвернитесь!
   Он выполнил молча. И вспомнил, что ему бы тоже надо прикрыться. Все кончилось, кончено... Он натянул простыню. Любил, но почему-то знал, что у этой любви нету "дальше". Спокойно слушал звуки... Сперва струя - плотная и крепкая - ударила в днище урыльника... Женщина вымывала из себя его... и все, что связывало с ним.
   Эта женщина была его женщина - и все, что шло от нее - было благо, счастье, и соприютно его душе. Плески стихли и возникло шуршание - она одевалась. Он знал, что женщины не любят, когда на них смотрят в эти минуты... Вот, обратныйпроцесс - они считают, радует глаз.
   Выждав, как воспитанный человек, несколько минут - он тоже выскочил из постели, сполз с кровати - совсем голый - будто, прячась, и, не глядя на нее, быстро стал одеваться. Поднял голову - она была почти одета, только волосы... рассыпаны по плечам и это делало ее, если не вовсе - то все еще беззащитной.
   Она вдруг подошла и поцеловала его.
   - Вы уже забыли про меня? - спросила ласково. Он прильнул к ее руке и испугался, что заплачет. - Теперь вашу руку, - сказала она властно. Что-то было в ее ладони...
   - Что вы! - сказал он. - Я не принимаю даров! Паче, от женщин!..
   - Это - не подарок, это - талисман! - Он почти с усилием разжал руку она поискала подходящий палец на его левой, выбрала безымянный - и надела кольцо... Перстень с прямоугольным выступом - и с монограммой. Он покосился прочесть... "На непонятном языке..." - Не прочтете! - улыбнулась она, - это - древнееврейский!..
   - А что там написано? - спросил не без опаски. Он был суеверен...
   - Понятия не имею. Но что-то хорошее! Пожелание, верно!.. Пусть он вас хранит!.. От сглазу, от белого человека...
   Положи меня, как печать на сердце твое, как перстень на руку твою...
   - Почему от белого?
   - Не знаю. Так сказалось. Может - от черного!.. И от нее! От моей удачливой соперницы! - Она улыбнулась. - Берегитесь - вас погубит женщина! - она взяла его руку с перстнем и прикоснулась к ней губами. Поцелуй был еще влажен.
   - Что вы! - растерялся он. Но понял, это - прощание, и, скорей навсегда. И принял ласку, как должное...
   Он был счастлив, растерян, почти разбит. Она прибрала волосы, надела шляпку, опустила вуаль - они вышли из дома и церемонно двинулись к берегу. Под руку, но невольно отодвинувшись... или все отодвигаясь. С каждым шагом, как бы, отдаляясь друг от друга - и оттого, что случилось здесь. Вскоре вдали появилась темная точка. Тот же экипаж, тот же возница... Александр понял, все было расписано... Минуты, часы, путь сюда - путь назад. Мудрый расчет светской женщины. Но он был слишком счастлив и слишком смятен - чтоб поставить ей это в вину.
   Возница не взглянул в его сторону - не дал понять, что видел его: всего два часа тому... Александр глядел вслед. Коляска, удаляясь, покачивалась. Черная овечка исчезла среди стад.
   Вернувшись в дом, он рухнул на постель - в чем был, даже не попросил прийти служанку прибрать в комнате. Кстати, вынести урыльник. Сам резко задвинул его под кровать - едва не расплескал.
   Он лежал на постели, не думая ни о чем - без желаний, без надежд, не смеясь, не плача...
   Наутро он оставлял Люстдорф. Немцы хозяева долго кланялись, пряча деньги в резной ящичек на высоком комоде. Он отдал все, что было...
   С ней они больше не увиделись, конечно. Через день княгиня Вера собирала его в путь - и была грустна. Почему-то старались не глядеть друг на друга. Словно знали, что виноваты... (В чем?) А Раевский Александр, его друг - который, кстати, некогда и представил его госпоже наместнице присутствуя при сборах (через день, но уже в отсутствие княгини Веры), усмехнулся и спросил, как бы между прочим:
   - Ну-с! У вас, по-моему, есть основания быть не столь мрачным при отъезде?.. Вы утешены хоть малость?..
   Александр бормотал несуразное. Тупо соображал на ходу: откуда? что? когда?..
   - Не бойся, - сказал Раевский, одарив его из-под очков жесткой улыбкой. Они всегда так переходили - с "ты на "вы", с "вы" на "ты"... - Я же - не милорд Воронцов... вы мне не доверяете? Ну, Александр, дорогой, не дуйтесь. Я просто так спросил! Если тебе уезжать - это вовсе не значит, что мы перестаем быть друзьями!..
   "Итак, я жил тогда в Одессе..." Еще через день он уже ехал на Псковщину.
   VI
   ... и вдобавок оказалось - приехал не по правилам! (Наверно, Русь так устроена, что в ней, от недостатка законов - все, кому не лень, наделенные какой-то властью, норовят вводить свои, - и вполне искренне удивляются, ежли кто-то сих законов не знает или не исполняет!). Прошло всего несколько дней по приезде, и губернатор псковский барон фон Адеркас прислал грозную бумагу в Михайловское, в которой выказывалось возмущение, что ссыльный (отставной) 10-го класса Пушкин А.С., прежде, чем затвориться в деревне не заехал к нему во Псков. Зачем? Среди распоряжений, письменных и устных, полученных им в Одессе при отъезде - вроде, ничего такого не значилось. Александр был огорчен и не скрывал. Не хватало еще одного доноса - чтоб быть послану, куда подале... С получением бумаги в доме воцарилось беспокойство... Странней всех вел себя отец. Он вообще был странный человек, и в некоторые минуты являл неожиданные черты. Сейчас в него вселилась смелость. - Он ходил по дому, загадочно улыбаясь, и выражал всем видом, что, как глава семьи, принимает на себя ответственность в сложившихся обстоятельствах. Иногда напевал что-то под нос, вроде: "Противен мне род Пушкиных мятежный!.." - на мотив "Фрейшюца". Александру он сказал прилюдно, что, как дворянин древнего роду, несомненно сыщет в себе силы защитить родного сына. "Вообще-то, Борис Антонович слывет порядочным человеком!" - говорил он вдруг успокоительно - верный обыкновению именовать высоких особ по имени-отчеству для-ради мысленного сужения дистанции... А Надежду Осиповну эта его нежданная храбрость всегда пугала. Она вспоминала свои вины, хотя их, признаться, было не много... Храбрея, муж становился красив - породистый лев. Кстати, его брат родной Базиль, известный поэт, в свое время, развелся и сменил жену на дворовую девку! Обычно средь таких мыслей Надежда Осиповна старалась меньше мелькать по дому в старом капоре, с повязкой на лбу (вечная мигрень) и в засаленном халате. Ольга смотрела мрачно - и после обеда сбежала в Тригорское поплакаться подружкам. Лев бродил в одиночестве, временами задумывался - но потом улыбался чему-то и насвистывал: он был молод, девки были в полях - и делать ему было решительно нечего.
   В общем... на следующий день или через день от силы - возок, запряженный тремя чалыми небойкими михайловскими лошадками, катил по дороге на Псков. Ехали двое - отец и сын. Верх был отнят, светило солнце. Пахло догорающим или уже перегоревшим летом... Дорога бежала полями, в которых шла вовсю уборка, лугами, где свирепствовал сенокос и рядами передвигались косцы, словно воинская цепь - свистели свежезаточенные косы, и крепконогие девки в цветных прожженных солнцем платках лихо скирдовали сено, подоткнувши юбки. Косари застывали порой - вослед барской повозке, вздевая в небо косы: древко - в землю, лезвие над головой - картинная рама живописи, какая возникнет в России уже после Александра: малые голландцы избяной деревенской Руси... вдоль яблоневых садов, сбегавших прямо к дороге, и россыпей яблок - розовато-красных, налитых псковских яблок свисавших, переваливаясь через редкозубые, покосившиеся, серые заборы. Потом въезжаешь в лес - и выезжаешь из леса, кони храпят, ощущая, как люди, тревожное дыхание дебрей... Леса - необыкновенно разнообразны: хвойный север перекрещивается чуть не с югом, во всяком разе - с юго-западом; мрачное сплетение узловатых ветвей, на каждом шагу являющее человеческие лики (лес, лешие), языческую дикость потопленных некогда русских богов... чащобы, манящие вглубь, в тесноту - суля встречу с бесами или с Бабой-ягой, или с обыденными волками... Понимаешь, почему - именно здесь, в этих краях, на смену Пану или деревенскому, бесстыжему и грубому, но все ж, с театральным изыском, аттическому Дионису (козья шкура на плечах - в зубах нежная виноградная гроздь) - пришли лешие и бабы-яги, простаки и плебеи.
   Александр любил дорогу, и, вроде, привык к ней - слава Богу, успел проездиться по России, и, вместе с тем, дорога нагоняла непонятную грусть... Он сам не знал - почему. Вот на повороте, лицо крестьянина неужели он больше не увидит его?.. Это было как бы самой жизнью, ее промельком - и исчезновением. Его всегда смущала нищета вокруг. После южных краев - мазанок, беленых и светлых, во всяком случае, снаружи, после аккуратных ухоженных домиков немцев колонистов и цветных, хотя и драных цыганских шатров, родина на каждом шагу обдавала нищетой и затхлостью. И какая-то бесцветность... В цветное, хотя и поблекшее уже, пиршество лета вплеталось унылое серое человеческое жилье, серые заборы, серые лица, и серые одежды. Печальная страна! Он это ощущал уже в третий раз - в 17-м, когда впервые появился здесь после Лицея, - и в 19-м... когда приехал сюда один без родных и понял, что начался его путь по Руси. А теперь вот сейчас...
   Возок был узким - о двух скамьях, и отец, и сын тряслись в нем визави - и оба старательно делали вид, что причина поездки их мало занимает.
   - Но ты не волнуйся так уж!.. - кивнул отец ободряюще. Александр улыбнулся рассеянно. Его телега жизни сейчас катила под уклон, и он не хотел скрывать от себя сей мысли. Прекрасная нежная женщина представала перед ним - он улыбался ей, как сказке, и знал, что она стоит того, что случилось после... Правда, больше, верно, не увидит ее... Хотя... кто знает? Надежда умирала, но хотела жить.
   Все мрачную тоску на душу мне наводит.
   Далеко там луна в сиянии восходит...
   Там воздух напоен вечерней теплотой...
   - А это правда, что ты не веришь в Бога? - Мысль, явно смущавшая Сергея Львовича - но которую он не решался до сих пор обозначить вслух.
   - Кто вам сказал? Почему?..
   - Не знаю. А как же... а это письмо?..
   - Вы в самом деле так думаете? - Александр рассмеялся. - Ну, да. "Беру уроки афеизма..." Но брать уроки еще не значит - следовать им! Вы же сами, по-моему - ходили в вольтерьянцах? - поддразнил он отца. - А Вольтер был неверующим, как известно.
   - То была его ошибка! - сказал отец с важностью и поджал губки. Поскольку сын смолчал, он продолжил: - Все мы стали верующими после пожара московского.
   - Но я его не видел - пожара! Я был в Лицее.
   - И ты не бываешь у святого причастия? - спросил отец подозрительно.
   - Редко. Зачем?..
   - Что значит - зачем?..
   - Не знаю. Талдычить пьяному попу про свои душевные недуги...
   - Почему обязательно - пьяному?.. Ты говоришь вовсе не ему!..
   - А-а!.. Вы в это верите?.. Не люблю посредников - между мной и Господом. В любой религии. Я, лично, хотел бы обойтись без посредников!
   Там воздух напоен вечерней теплотой...
   Там море движется роскошной пеленой
   Под голубыми небесами...
   - Что ты бормочешь? - спросил отец.
   - Так... Бормочется! Все это - чепуха! - сказал Александр, помолчав. Уроки! афеизма!.. Я неточно выразился. Просто... у меня тогда возникли сомнения в загробной жизни!..
   - А теперь... ты тоже сомневаешься?..
   - Не знаю. И теперь сомневаюсь.
   Там, под заветными скалами,
   Теперь она сидит печальна и одна...
   - С кем ты разговариваешь?..
   - Я? С Богом! - он улыбнулся.
   Ночевали в Опочке - на постоялом дворе. Мучили клопы... Почему-то они взялись за отца, Александра почти не тронули. Отец ворочался, вздыхал, чертыхался...
   - Почему тебя не кусают? - спросил он тоскливо.
   - Наверное... у вас вкусная кровь!..
   - Клопиная страна! - ворчал отец. - Клопиная страна!
   - Тише!.. - сказал сын. - Что вы! Как можно-с! В России - и у стен уши!.. - он рассмеялся. - Теперь вы понимаете - почему Клопшток - такой скучный поэт?..
   - Твои насмешки!.. - бросил отец. Но все же уснул.
   Где-то около двенадцатого часу на следующий день им ослепили глаза перекрещивающиеся, как молнии в воздухе, солнечные блики на куполах бесконечных церквей. Въезжали во Псков. Отправив кучера с лошадьми на постоялый двор в центре и велев дожидаться - они вошли в губернаторский дом.
   - Как прикажете доложить? - спросил чиновник в приемной - до странности похожий на всех российских чиновников. Подвид, выращенный в петровской кунсткамере - и лет на триста, примерно, без изменений. Без лица - одни прыщики на лбу. ("Адский хотимчик!" - сказал бы жестокий Раевский.)
   - Доложите, друг мой... Помещики Пушкины - отец и сын! - сказал Сергей Львович с надменностию. И даже взял сына за руку, как бы, готовясь ввести в присутствие. Помещик Пушкин привел с собой сына-недоросля проштрафившегося в южных краях. Александр сдержал улыбку. Отец, конечно же, по-своему переживал случившееся, - но им было трудно понять друг друга. Чиновник исчез за дверью.
   По мере приближения аудиенции, Сергей Львович, кажется, терял свою смелость... Он то поднимал морщины на лбу - то стягивал их к бровям. Будто смотрелся в чье-то зеркало. Александр сидел прямо, уставившись в одну точку. Потом архивный юноша явился снова - склонил свой пробор (вся табель о рангах Петровская - в лице) и, воссияв всеми прыщами - отворил дверь к губернатору.
   Адеркас оказался типичным прибалтийским немцем - длинный нос, сухие губы, бритые щеки - пергаментные, кажется, длинноногий: он лишь привстал им навстречу... Чем-то напоминал Вигеля. Сказал с любезностью, что господа Пушкины так быстро откликнулись на его приглашение. Чиновничьи погудки! Трудно было не откликнуться! Это называется - приглашение! Александр поклонился вежливо - а отец так и расплылся в улыбке, столь жалобной - что Александру стало грустно. Губернатор знаком предложил сесть - и он опустился на стул всем телом (впрочем, тело было небольшое, поджарое, много места не требовалось), а отец - на самый краешек - как полагается пред лицом начальства.
   Губернатор выразил сожаление, что карьера молодого человека, столь удачно начавшаяся (интересно - в чем он видел удачу?) - так печально и неприятно оборвалась. Воспитанник императорского Лицея? Но... молодость, молодость! - все впереди, разумеется... Если... "Если" было многозначительным и не нуждалось в комментарии.
   Сергей Львович сказал, что сын его, без сомнения, весьма сожалеет о случившемся. Сын сидел рядом и ни о чем не сожалел. Но вынужден был кивнуть. Фамилия губернатора настраивала на эпиграмматический лад... Губернатор Адеркас / Получил такой приказ. ... безусловно был противник / Политических проказ. Додумывать не хотелось. Рифмы были не совсем каноничны: "с" - "з" - но звучали музыкально. Ах, вот - почти точная: "Адеркас - без прикрас"...
   - Филипп Осипович озаботил меня взять под личный контроль ваше возвращение под родительский кров! - было произнесено с важностью.
   Александр поднял глаза на отца с вопросом. Губернатор пояснил:
   - Маркиз Паулуччи. Генерал-губернатор.
   У него тоже была эта несносная манера: называть начальство по имени-отчеству. Тот был его прямой начальник: Псковская губерния входила в состав земель остзейских - генерал-губернаторства Паулуччи.
   Губернатор Адеркас - Не любитель выкрутас... Адеркас, Адеркас - м-м... садится в тарантас... А дальше поехало: "баркас", "бекас"... Черт с ним! О чем он говорит? А-а, да... кажется, его жена и дочери читали поэмку г-на Пушкина. (Именно так - поэмку! Что-то о фонтане-с.) Он сам (конечно) не читает стихов, но домашние его... (может еще - Пегас?)... Сергей Львович осмелился сказать, что сын его опубликовал уже три поэмы, встреченные публикой весьма снисходительно. И множество стихов... Слово "снисходительно" взбесило Александра - будь они прокляты, все вместе! - но он участвовал в игре, в которой держал банк не он.
   В итоге Адеркас высказал мысль - долго к ней приступал в разговоре он не сомневается, что г-н Пушкин-младший, находяся в такой губернии, как Псковская, - и в обществе столь уважаемого родителя - не станет ни исповедовать, ни проповедовать афеизма. (Сочетание: "исповедовать" и "проповедовать" - явно понравилось - ему самому.)
   На что Александр сказал, как само собой разумеющееся, что трудно проповедовать афеизм в местности, где столько церквей! Сергей Львович глянул на него с испугом.
   Адеркас задумался - нет ли здесь насмешки, но, выдержав паузу, улыбнулся:
   - Да, вы правы! Здесь все обращено к восславлению Господа! Псков гордится своими храмами!.. - его немецкие ноздри выгнулись почти чувственно.
   Должно быть, немец - но православный! - и оттого старается вдвойне за себя и за своих лютеранских предков! Отмаливает грехи...
   - Надеюсь, вы намерены здесь бывать на исповеди и у святого причастия! Вы выбрали уже духовного отца?..
   - Да, - сказал Александр без запинки. - Отец Ларивон. Наш батюшка - из Воронича. Почтенный пастырь. (Сергей Львович взглянул на него с любопытством - едва ли не со страхом. Когда он успел?) Александр назвал первое попавшееся - имя, слышанное от сестры. (Пьяный поп? Ну, что ж! Это, пожалуй, то, что ему надо! Можно выпить вместе - и заодно исповедаться!) Как редко когда бывало - ему захотелось выпить. Напиться. Тотчас. Чтоб не ощущать эту подлость в жилах. Безвластие - человека над самим собой.
   - Почему кто-то должен влезать в его отношения с Богом?.. Вообще... русский Бог - это больше - Бог немцев! - мысль понравилась Александру, но, к сожалению, ее нельзя было высказать вслух, и он о ней забыл, и очень обрадовался ей, как новой, когда несколько лет спустя она мелькнула в стихах Вяземского. (Стихи были - слишком умственные на вкус Александра как, по секрету сказать, почти все у Вяземского - а сама идея - прелесть!)
   - Отец Ларивон? - переспросил Адеркас. - М-м... Припоминаю. - Он знать не знал, разумеется, никакого Ларивона. Но тотчас (недреманное око) отметил про себя, что следует навести справки...
   В итоге разговора выразил надежду, что псковская земля, столь славная в российской истории - даст юному поэту (именно так!) богатый материал для патриотических мечтаний и новых вдохновений. Александр поблагодарил, поднялся и поспешно откланялся.
   - Вы не будете в обиде - если я чуть задержу вашего батюшку? Дабы просто поболтать - как старым знакомым?..
   Александр увидел в глазах отца жалобное выражение и сам ощутил что-то жалкое в себе.
   - Ну, разумеется! - сказал он любезно. И лишь успел бросить отцу, что встретится с ним через пару часов на постоялом дворе. Он знал, что отец еще собирался заглянуть к помещику Рокотову...
   Адеркас слушал эти семейные переговоры, сочувственно улыбаясь. Он по должности был на страже устоев, а семья значилась в государственной табели одним из устоев. Александр вышел... Он знал, наверное, разговор пойдет о нем, но не хотел думать об этом.
   ...по горе теперь идет она
   К брегам, потопленным шумящими волнами,
   Там, под заветными скалами,
   ...печальна и одна...
   Он пытался вернуться к стихам, начатым давеча, но строки рассыпались. Разговор с Адеркасом вышиб из колеи.
   Он пошел бродить по Пскову. С тех пор, как впервые, сразу после Лицея, увидел этот город - установилась какая-то связь с ним... Вообще, провинция (он понял давно) куда боле выражала вечное, чем столица - столичная жизнь: все суетно, все непрочно. А здесь... как сто лет назад и двести, так же двигались в толпе монашествующие и миряне и только вблизи церквей и монастырей как бы разделялись - и можно было вполне представить себе эпоху Грозного или Годунова... так же тянулись возы с товарами, въезжавшие в город, перед лотками на улицах толкался торговый люд - и спешил ремесленный, с деревянными ящиками с инструментом, - и бородами, похожими на те, что некогда брил Петр - чуть не топором... Только купцы поважней проезжали в пролетках медленно, оглаживая нечто, уже ухоженное и подстриженное на европейский манер. Стыли у калиток замужние бабы в цветных платках и девицы (без платков) - оглядывая прохожих... и лузгая бесконечные семечки... и прохожие сторонились неловко, в опаске, чтоб сбоку или сзади на них не плюнули лузгой - нечаянно - не нарочно! потому что лузга - тоже было нечто вечное: просто бабы и девки в этих краях всегда стояли у калиток и грызли семечки, сплевывая под ноги кому-то - и в глазах у них угадывалась тоска по несбывшемуся (или, может, не бывающему вовсе в жизни) и всезнание, что будет, опять же - через сто, через двести лет... что когда-нибудь так же - только другие они - будут у калиток, разглядывать проходящих, сорить лузгой... ибо семечек эта земля рождала всегда куда больше - чем удачи, чем счастья.
   При первой встрече он думал, что Псков напоминает ему Москву - всем златоглавым пиршеством куполов, - но не напоминал... Не только в силу различия московских колоколен и неподражаемых псковских звонниц! Странно! Он вырос в Москве - ну, конечно, только детство - с тех пор - Петербург, Кавказ, Крым, Бессарабия, Одесса... но, верно, потому - меньше всего способен был воспринимать Москву, как "феатр исторический". (Он любил иногда произносить по-карамзински - "феатр".) В Москве было много личного: мальчик, в одиночестве, блуждавший полдня по большой, запутанной, неприбранной квартире - словно в поисках себя или внимания к себе... в зимнем пальтишке с башлычком скатывавшийся на санках с горки в присутствии няньки или гувернера, рядом с такими же закутанными, заносчивыми барскими детьми, держащими за руку кого-то из взрослых, озирающими друг друга при встрече пристрастным взглядом - как породистые собаки на поводках у хозяев: кто - чей? кто кого?.. От всей жизни в Москве у него не осталось почему-то - ни друзей, ни воспоминаний - что само по себе было воспоминаньем... (Он ощутит себя москвичом поздней.) По Пскову же он шел, будто листая тома Карамзина... Почему Шекспир мог изобразить в своих драмах войну Алой и Белой розы - чуть не всю старинную историю Англии? А мы не можем? Разве наша история не театр трагедии? И наш Грозный не так же страшен, как Ричард?..