Никогда Дохтуров не был так красноречив, как в эту отчаянную минуту. И не напрасно! Драгуны оправились. Пехота двинулась вперед. И живой, быстрый огонь ее, к которому сейчас же прибавилась картечь ближних пушек, с двух сторон начал поливать засевших в красненском овраге французских линейных. Путь между рвом и стеной был снова в русских руках. Атака Молоховских ворот не удалась. Доктуров смотрел теперь туда, где бился Неверовский...
   У Никольских ворот тоже было смутно. И здесь пехота отступила, ведя ружейный огонь от самых ворот. Неверовский еле держался. Он скакал между солдатами с багровым от гнева лицом, изрыгая проклятья и самую яростную брань. Одет был сегодня этот генерал как на праздник, - в новых эполетах и в расстегнутом сюртуке, из-под которого виднелась белая рубаха со сборками. Шпага сверкала в его руках. Он был красив, и эта мужественная красота силы и бесстрашия могущественно действовала на солдат. Полки пошли вперед и с натиска заняли ближайшие к воротам дома предместья. Неверовскому бросился в глаза маленький черноглазый артиллерийский генерал на вороном орловском жеребце. Он тоже останавливал и повертывал кучки еще не оправившихся от робости солдат. Это что за явление? Откуда? Неверовский дал шпоры лошади и наскакал на чужака.
   - Кто здесь мешается не в свое дело? Маленький генерал гордо поднял голову.
   - Я граф Кутайсов, начальник артиллерии. Мое место везде. Вы кто?
   - Я - Неверовский.
   Они молча посмотрели друг на друга и разъехались.
   Наполеон приказал своей артиллерии громить смоленские стены. Но ядра вязли в них. Тогда он велел бить по городу гранатами и зажигательными снарядами. Смоленск запылал. Столбы пламени взвились к облакам. Клубясь в ярком блеске солнечных лучей, черный дым пожарища слился с синим пороховым дымом. И эти грозные тучи, пронзаемые всплесками огня, покрыли город багрово-фиолетовым заревом. К Дохтурову подскакал Клингфер.
   - Ваше высокопревосходительство, главнокомандующий повелел передать, что от мужества вашего зависит сохранение армий, и даже больше того...
   Дохтуров рассердился.
   - Сакремент! Никогда слов благодарных не искал я! Честью лишь своей дорожу, и она для меня бесценна. Да что я один сделаю? Скачи назад, господин офицер, и скажи Михаиле Богданычу: "Дохтуров требует сикурса..."
   Клингфер помчался. На улицах города лопались гранаты, и осколки их догоняли раненых, которые шли и ползли вдоль домов. Ядра разбивали крыши и стены, вскидывая кверху груды щебня, вырывали из мостовых камни и разбрасывали бревна деревянных накатов. Здания горели, пламя клокотало за окнами. Все кругом рушилось с отчаянным треском, дождь мелкого стекла сыпался на Клингфера. От жары волосы затрещали на его голове. "Вдруг не доеду? - подумал он. - Не доеду, а сикурс необходим..." Навстречу неслась толпа солдат с ружьями наперевес. Нет, это была не просто толпа, уж очень была она велика, и вели ее офицеры.
   Клингфер крикнул одному из них:
   - Что за войска?
   - Сикурс от главнокомандующего... Четвертая дивизия... Идем на вылазку...
   Клингфер вздохнул с облегчением. "Счастье служить при Барклае... Какая предусмотрительность!" В это мгновение железный таран с такой сокрушительной силой ударил адъютанта в плечо, что он не только вылетел из седла, но еще и перевернулся в воздухе, прежде чем упасть наземь. "Не доехал!.. Впрочем, теперь и не надо". Клингфер успел почувствовать, как чьи-то ловкие руки подхватывают его под спину. Успел он услышать чьи-то слова:
   - Как ему стояк-то разворотило, - враз исчаврился... Ну да, может, и отойдет! Тащи его в дом, ребята!..
   Нечеловеческая боль в плече заставила ахнуть Клингфера. И на этом все кончилось...
   Около пяти часов Даву предпринял второй штурм Молоховских ворот и почти ворвался в город. Но четвертая дивизия дралась с такой яростью, что французы опять были отброшены. Как и накануне, атаки их начинали заметно ослабевать. Бой еще кипел. Город пылал, и гранаты рвались над ним. Однако стены и зубцы старой крепости по-прежнему были унизаны стрелками, и французы нигде не имели заметного успеха. Дрались уже - только чтобы драться. Ружейная пальба и пушечная канонада не смолкали. И когда стало смеркаться, то тем, кто наблюдал за ходом дела из лагеря Первой армии, казалось, будто Смоленск опоясан сплошной полосой огня.
   Из шалаша Барклая разносился громкий голос князя Петра Ивановича. По обыкновению, главнокомандующие спорили. Правильнее сказать, Барклай молчал, перебирая длинными, худыми пальцами перья своей шляпы, а Багратион, размахивая руками, кричал:
   - Судьба исхитила из рук неприятельских лавр победы! Второй день кончается, - Смоленск наш и нашим остаться должен! Какую голову иметь надобно, чтобы не разобрать, где польза? Какое сердце, чтобы не устыдиться трусости? Обе армии наши уже в третий раз пришли в Смоленск: были двадцать второго, потом двадцать седьмого, ныне - снова. Для чего? Чтобы завтра уйти? Счастливая завязка дела предрешает его конец. Генерал Раевский...
   Багратион еще вчера заметил, что Барклай с совершенной холодностью относился к блестящей защите города Раевским. Едва ли он даже усматривал в геройстве седьмого корпуса еще что-нибудь, кроме точно исполненного долга. И это оскорбляло князя Петра Ивановича выше всякой меры.
   - Генерал Раевский показал, что можно сделать, коли хочешь. Убыль в людях большая? У Дохтурова - тоже. Но вот - я. Я приведу всю свою армию на левый берег Днепра и на себя возьму крест. Желательно вам это? Однако и вы делайте то же...
   Багратион с трудом перевел дух.
   - Не молчите же! Что мы предпримем завтра?
   Барклай медленно проговорил:
   - Мы отступим.
   Удивительно: эти два слова были произнесены совсем тихо, но прозвучали они как непререкаемый приказ. Сухая фигура Барклая вдруг приняла в глазах князя Петра мертвые очертания железной куклы. Он закрыл лицо обеими руками, чтобы не видеть. Он хотел бы и не слышать, но Барклай продолжал говорить:
   - Наполеон силен. Ни Раевскому с Дохтуровым, ни нам с вами не отстоять города. При таком положении вещей единое и главное правило принять я обязан за основу: не делать того, чего сильный противник мой ищет. Он ищет генеральной битвы за город, - я не дам ему этой битвы. Система моей войны уничтожать неприятеля его собственными успехами, заставить его удалиться от своих источников и тем погубить...
   Утром Барклай получил письмо императора. В нем было сказано: "Вы развязаны во всех ваших действиях!" Этой фразой император, конечно, думал подвинуть Барклая на решительные операции, на защиту Смоленска и переход в наступление. Только так и следовало понимать ее. Но эпистолярное красноречие запутало эту простую мысль. Действия Барклая развязаны, - а наступление он считает невозможным. Прекрасно! Михаил Богданович сделал вид, будто понял двусмысленную фразу как апробацию своим отступательным планам. И, ответив в этом смысле императору, вовсе не был теперь расположен церемониться с Багратионом.
   - Всякая другая система гибельна. Ежели вашему сиятельству истина слов моих недоступна, рекомендую, субординацию блюдя, просто повиноваться... Князь Петр Иванович быстро подошел к Барклаю и взял его за руку. Почувствовав, что он отстраняется, подступил еще ближе. На глазах его сверкали слезы, голос звучал спокойно и мягко, почти задушевно:
   - Я бы так понял, Михаиле Богданович. Вот мы уходим от Смоленска. К обороне не готов он, - трудно его защищать. Однако есть у нас впереди верная позиция. И непременно должен Бонапарт на позицию эту идти и брать ее. Мы же, достигнув ее, станем на ней, дождемся и встретим Бонапарта. Так - я бы понял. Но ведь нет у вас впереди такой позиции, в наступление пойдем мы просто сказать, наудачу. Заранее знать можно: будем искать позиции во всем совершенной, без изъяна, а с несовершенных все дальше и дальше отходить. А Смоленск уже брошен. Кто поручится, что, завладев им, Бонапарт дальше двинется? А ежели не двинется? Хороши же мы будем! От мысли такой в оцепенение прихожу. Ясно мне: все погибнет, коли взят будет Смоленск! Барклай качнул головой.
   - Коли взят будет Смоленск, Наполеон пойдет дальше! И тогда ничто не погибнет, но все спасено будет, князь!
   По лицу Багратиона разлилась мертвенная бледность.
   - Итак... отступаем?
   - Да.
   Багратион вырвал из ножен шпагу до половины клинка и несколько мгновений стоял с зажмуренными глазами. Потом всадил шпагу обратно и, повернувшись с быстротой волчка, выбежал из шалаша. "Бешеный, - подумал Барклай, - совсем бешеный!"
   Глава двадцать седьмая
   Собравшиеся у Барклаева шалаша генералы Первой армии видели, как Багратион выбежал, вскочил на коня и ускакал. Никто не решился ни о чем спросить его, да и не надо было спрашивать, так как всем все было ясно. Генералы стояли на гребне прибрежной высоты. Лица их были обращены к полыхавшему городу, и громадное зарево так странно освещало их, что близко знакомые черты казались неузнаваемыми. Даже сквозь закрытые веки пробивался ослепительный блеск пожара...
   - Триста спартанцев легли в Фермопилах, - воскликнул с отчаянием в голосе граф Кутайсов, - и больше двух тысяч лет хранится о том славная память! Почему же мы...
   Его маленькая стройная фигурка вздрогнула, и он замолчал. Командир третьего пехотного корпуса генерал Тучков, человек серьезный и упрямый, с решительной физиономией и тонкими, сердитыми губами, проговорил:
   - Это надобно кончить, господа! Я буду один атаковать Наполеона!
   Командир четвертого корпуса, живой и бойкий граф Остерман-Толстой, подхватил:
   - Почему вы один? Князь Петр Иваныч с охотой возьмет на себя победить или умереть... А мы все под ним готовы...
   Ермолов вмешался:
   - Надо, господа, прежде знать, как атаковать и откуда...
   Он отыскал глазами Толя.
   - Скажите ваше мнение, господин генерал-квартирмейстер!
   Толь догадался: Ермолов хотел запутать дело, не довести до крайности. И потому сказал не то, что думал в действительности, а то, что должно было немедленно вызвать сомнения и споры.
   - Атаковать неприятеля надобно двумя колоннами из города...
   Возражения посыпались со всех сторон. И первым заспорил Ермолов:
   - Как можете вы, Карл Федорыч, с вашими понятиями, такие неосновательные суждения иметь? Как выведете вы из города две колонны через узенькие его ворота?
   - А как вы их развернете у стен под огнем неприятельских пушек? запальчиво наскочил на Толя Остерман-Толстой. - Как успеете подвести артиллерию? Гиль!
   - Для атаки надобно переправиться на ту сторону Днепра через форштадт, - твердо выговорил Тучков. - Он ведь еще в наших руках. И оттоль действовать.
   Толь чувствовал себя под этим напором нехорошо. Он даже не улыбался. Впрочем, переложить всю тяжесть минуты на Барклая было нетрудно.
   - Я об атаке предложил. А о защите Смоленска мысль моя такова, господа: защищать его надобно в одном лишь случае...
   - В каком?
   - Ежели главнокомандующий согласится всеми силами пойти на французов. Но раз такого намерения у него нет и не будет, то и защищать Смоленск пользы нет, и удерживать его не к чему нам.
   То, что сказал наконец Толь, было дельно. Да, без единства в действиях, вразброд, без твердой руки надо всем - наступать невозможно. Генералы растерянно переглянулись.
   - Что же делать с главнокомандующим?
   Кутайсов выскочил вперед.
   - Laissez-moi faire, j'en viendrai a le decider{73}!
   - Идите, граф, - сказал Тучков, - идите и говорите от имени всех корпусных командиров! Отступать больше мы не можем и не будем!
   - Не будем! Идите! - закричали все.
   Кутайсов давно уже высказал главнокомандующему все, чем хотел пронять его. Маленький генерал был резок, почти беспощаден в выражениях. Прекрасное, открытое лицо его так жарко пылало, он так вольно размахивал руками, что Барклай понял: это генеральский бунт! Дошло до того, что корпусные командиры отказывались повиноваться... Итак, надо или перестать быть самим собой, или... Однако он относился к бунтовавшим генералам без злобы и раздражения, как взрослые относятся к детям, хорошим, но еще не знающим, что огонь горяч и вода в больших реках глубока. И он сожалел, что они этого не знают. Сожаление - теплое чувство. К своему изумлению, Кутайсов увидел, как бледное и суровое лицо Барклая вдруг осветилось выражением кроткой ласки. Но через мгновение Михаил Богданович наклонился над лежавшей на столе картой, и тусклые отблески чадившей лампы заслонили неожиданно проступивший внутренний свет.
   - Приказ об отступлении из города и о том, чтобы немедля после этого мост Днепровский истребить, мною отдан и должен быть исполнен. Пусть всякий делает свое дело, граф. А я сделаю свое. Вот ответ мой господам корпусным командирам.
   И он поклонился, давая этим знать Кутайсову, что разговор кончен.
   - Шалаши сломать! Артиллерию и обозы - вперед! Войскам стать под ружье!
   Багратион произнес эти слова на ходу, отрывисто и быстро. Генералы, ожидавшие его возвращения из лагеря Первой армии, ахнули. Опять отступление! Начальник сводной гренадерской дивизии, граф Михайло Воронцов, опомнился первым. На хитро-красивом лице его дрогнула привычная, хотя и несколько смущенная улыбка.
   - Ваше сиятельство, - сказал он, - гренадеры отказались менять рубахи до боя!
   Слова эти, как и все, что он говорил, были осторожны. Но генералы почувствовали, как много заключено в них смысла и что это за смысл. И сейчас же заговорили, перебивая друг друга. Командир восьмого пехотного корпуса, князь Горчаков, хоть и был племянником Суворова, но, в отличие от своего дяди, всему на свете предпочитал ленивые щи. Однако и он протер заспанно-масленые черные глаза и закричал:
   - Да куда ж мы пойдем? Впереди - ни позиции выбранной нет, ни места, где бой принять!..
   Горчаков был прав. Раевский махнул рукой. Как и всегда в минуты сильных разочарований, он испытывал сейчас отвращение к настоящему и холодное равнодушие к будущему. Оставалось сожаление о прошлом. Но желание действовать не рождается из этого печального чувства.
   - Feci quod potui, - устало проскандировал он латинский стих. - Faciant meliora potentes{74}!
   Сен-При спросил:
   - Но что же делать, генерал?
   Раевский пожал плечами. Ему было все равно. Вместо него ответил Горчаков:
   - Делать надобно так: собрать князю Петру Иванычу всех корпусных командиров обеих армий... Он - старший... Его послушают... После того сменить Барклая и объявить себя главнокомандующим.
   Возмущение Барклаем зашло так далеко, что если бы эту мысль высказал не Горчаков, а Кузьма Ворожейкин, стоявший тут же, рядом с другими конвойными казаками, и державший на руках плащ генерала Васильчикова, то и в этом случае она, пожалуй, не вызвала бы возражений. Оставление Смоленска представлялось генералам Второй армии чем-то до самой последней крайности поносным, таким, что уже и сил не было пережить этот позор. Москва, с наседающими на нее французскими полчищами, как нестерпимо горький упрек стояла перед их глазами. А за ней поднималась Россия...
   - Сделайте, князь! Смените Барклая! - загремели голоса. - Немедля! Сейчас!
   Багратион стоял неподвижно, с опущенной головой. Казалось, будто он застыл в немой покорности. Багратион - и покорность! Мучительное, потрясающее душу недоумение скрывалось за этим столь не свойственным ему видом. "Бунт генералов! - думал он. - И я - во главе его! Что ж? Если требует того польза России, я готов. И на бунт готов, и на то, чтобы стать его предводителем. Но... нужно ли это России?" Разговор с Барклаем странно подействовал на Багратиона. Не будь этого разговора, он решился бы без колебаний. Теперь же не знал, как быть. Пока Барклай скрывал свои истинные намерения, а князь Петр Иванович пытался разгадать их, чувство опережало в нем мысль: ненависть к "квакеру" заслоняла тогда собой все остальное. Но сегодня "квакер" высказался с такой полнотой и ясностью, что враждебные к нему чувства Багратиона почти исчезли, и на первый план выступила смертельно встревоженная мысль, а что, коли прав Барклай? Ополчение - далеко. Бог весть, велико ли оно. Ополченцы - не воины. На горсточке солдат, собравшихся под Смоленском, сосредоточены все надежды России. Умереть - не мудреное дело. Но если завтра Наполеон раздавит эту горсть, то ведь послезавтра падет перед ним бесславная Россия... Багратион поднял голову, сложил руки на груди и, глядя прямо на генералов, сказал:
   - Не могу я сделать этого, други! Гроза смолкла. Посреди пороховых туч еще мелькали огни, но орудийные выстрелы слышались лишь изредка.
   Ружейная пальба постепенно превращалась в отдаленный тихий гул. Над городом поднималось светлое зарево, разрезанное на части столбами пламени, похожими на лучи восходящего солнца. Слева горели ветряные мельницы. Охваченные огнем, они все еще продолжали молоть, и крылья их быстро крутились, образуя багровые круги. Направо, по темно-голубому небу, между звездами, рассыпались бураки и ракеты дождем разноцветных искр. В полночь генерал Дохтуров получил повеление оставить город, отступить на левый берег Днепра и взорвать мост, удерживая за собой до времени лишь Петербургское предместье, занятое войсками третьей дивизии генерала Коновницына. Незадолго до рассвета шестой корпус был уже на Большой Московской дороге.
   Тогда же выступила и Вторая армия. Багратион решил идти на Пневу Слободу, переправиться там через Днепр и затем двигаться прямо к Дорогобужу. Пехота не спешила, а артиллерия еле тащилась. Хотя орудия были запряжены по три, а зарядные ящики по две лошади, пушки вязли в грязи. Рота Травина по-прежнему привлекала общее внимание: сломанные колеса, перебитые ядрами и еле державшиеся на оковках правила - все это вызывало интерес и внушало уважение. Рука Травина была уже перевязана лекарями, но он отказался идти в лазаретный обоз. Покачиваясь на своем косматом коньке, поручик оглядывался на Смоленск и думал: "Кто скажет, когда Б этом городе снова загудит русская песня, загремит русское "ура"! А когда наконец и загремит оно над могилами павших, дрожь пробежит по старым костям их..." И он сам вздрогнул.
   - Я ищу вас, - услышал он голос Олферьева, - был в лазаретном обозе...
   "Этакий навязчивый аристократишка!" - мелькнуло в голове Травина.
   - Да зачем я надобен вам? Право, мне не до философских бесед!
   Но Олферьев не обиделся.
   - Слушайте! Во-первых, главнокомандующий прика^ зал вернуть вам шпагу. Во-вторых, Фелич убит...
   - Что?! - воскликнул Травин.
   - Да... Нынче днем он ускакал из полка в город, замешался в свалке под Молоховскими воротами, колол и рубил отступавших драгун и сам погиб. Чего искал, чего хотел этот человек? Тысячи русских мертвецов лежат в Смоленске. И для каждого из их неведомых имен есть на широкой земле нашей сердце, которое помнит его твердо, - в нем и живет мертвый. Лепет детей, что шныряют по крестьянскому двору, грустные вздохи матери или молодицы, доброе слово братьев и друзей - все для него. Сядут за стол, назовут, и покатится слеза с горошину по розовой щеке или по глубокой морщине. А Фелнч? Кому он нужен?
   - Ох, ваше благородие! - раздался рядом солдатский голос. - Уж так молвили, что лучше не выдумаешь! Оттого и смерть не страшна нашему брату, что обчая жизнь опосля нас не кончается...
   Это сказал Угодников. Взволнованный, с ярко блестевшими глазами, он как бы ловил ускользавшие слова. Травин вздохнул.
   - Фелич был странное существо. Мир его праху! Вчера говорили вы, Олферьев, о дружбе... Коли не отдумали, заключим конкордат. Вы - хороший человек, Угодников - хороший человек, - с хорошими людьми приятно ьссти дружбу. Вот мое предложение: дружба втроем!
   Олферьев посмотрел на него с изумлением и пробормотал:
   - Est il possible que vous faites cette offre serieusement? A ce qu'il me parait, vous badinez, mais il n'y a pas a plai-santer la-dessus. Nous sommes des officiers{75}...
   - А Угодников - всего лишь канонир? Но меня это не смущает нисколько. Впрочем, я действительно пошутил. И может быть, неудачно. Il faut garder 1'equilibre entre le trop et le trop peu meme dans, la plaisanterie{76}. Однако ведь я тоже был раньше Феличем. И немножко остался им навсегда. Простите меня, Олферьев... Вот вам рука моя - на дружбу!
   Позади своих войск ехал Багратион, грустный и рассеянный, окруженный молчаливыми и хмурыми адъютантами. За спиной армии опять начинала погромыхивать пушечная пальба, - французы возобновили нападение на Смоленск, и третья дивизия Коновницына принимала последний бой. Огонь ширился и полз вверх по реке: наконец французские батареи загремели на противоположном берегу Днепра. Река была узка в этом месте, ядра засвистели над головами Багратиона и его свиты, но князь Петр Иванович даже и не заметил их, Олферьев подскакал к свите.
   - К князю! - встретили его сдержанные голоса. - К князю! Он спрашивал...
   Корнет догнал главнокомандующего. Лицо его было так печально, что сердце у Олферьева сжалось.
   - Что же мы делаем, Алеша?
   - Мне стыдно... стыдно, ваше сиятельство, - горячо прошептал корнет. Мы превратили Смоленск в обиталище ужаса, смерти, отчаянных бедствий и уходим... Куда?
   - Куда? - переспросил князь.
   - Во мрак проклятой ночи, среди которой бредем сейчас...
   Олферьев хотел сказать еще много, но конь его сделал внезапный прыжок. В лицо корнета плеснулась струя холодного воздуха, быстрый и оглушительный свист пронесся мимо головы. Он еле усидел в седле. "Ранен!" Он хотел выговорить это слово, но вместо того, медленно опрокидываясь назад, простонал:
   - О-о-о!..
   Кривые и тесные смоленские улицы пылали. Курясь едким дымом, тлелся бревенчатый накатник мостовых. Крутой ветер взвевал кверху огарки и горячую золу. На одной из батарей Петербургского предместья, где еще шел бой, стояли цесаревич Константин Павлович и генерал Ермолов. Алексей Петрович выпрямился во весь свой могучий рост и протянул руку по направлению к городу. Сюртук его распахнулся. Редкая красота на минуту сделалась поразительной. И он проговорил слегка дрожащим голосом:
   Кто вверг отчизну в море зла,
   Свел с неба мстительные кары?
   Кому нужны врагов дела,
   Война и гибельны пожары?
   Глаза Константина Павловича гневно сверкнули из-под соломенных бровей.
   - Все - Барклай, любезный друг! - прохрипел он. - Проклятый халдей! А теперь еще не желает, чтобы я служил с вами. Гонит меня из армии. Ему нож вострый, чтобы делил я с вами опасности и славу. Канальство!
   Они уже оставили батарею и шли по улице. Лабазы, в которых прежде складывали пеньку и лен, были завалены ранеными: перед порогами мутно рдели лужи красной воды, вылитой фельдшерами из тазов после обмывки ран. Из лабазов раздавались крики и стоны. Цесаревич и Ермолов заглянули внутрь. Глазам их представилась страшная картина. Раненые сидели, лежали, стояли. Лекаря в белых фартуках с засученными выше локтей рукавами мундиров метались между ними, орудуя, как мясники на бойне. Испарения, висевшие в воздухе, были так тяжелы и удушливы, что цесаревич сейчас же выскочил на улицу.
   - Все - Барклай! - злобно сказал он, задыхаясь от возмущения. Несчастье для России! Но я еще покажу себя этому халдею! Даром не разойдемся мы!
   Он вдруг захромал, передразнивая Барклая, и в самом деле чем-то стал на него похож. Ермолов засмеялся.
   От левой стороны догоравшего моста французы вброд перешли Днепр и огородами, конопляниками и садами выдвинулись до кладбища. Егерские полки третьей дивизии генерала Коновницына были спрятаны в кладбищенских сараях. Начальник дивизии, худенький, растрепанный, с серым, изможденным лицом и большими ясными глазами, сам распоряжался огнем.
   - Каждый стрелок, ребята, должен знать, - говорил он, суетливо перебегая от одной кучки егерей к другой, - сколько пуль у него в суме, сколько смертей несет он на себе неприятелю. Ни одного выстрела даром...
   Егеря жестоко били французов прицельным огнем. Но гранаты уже рвались над сараями, и скоро сухие дощатые крыши и стены их начали загораться. Тогда Коновницын вывел стрелков наружу, крикнул: "В штыки!" - и, размахивая шпагой, побежал впереди. Дело вышло короткое, но жаркое. Еще не забрезжило утро, как не только кладбище, но и все Петербургское предместье было очищено от неприятеля.
   Этот бой, который ничего не мог изменить в судьбе Смоленска, "был нужен Первой армии, чтобы спокойно выйти по левому берегу Днепра в гору, за петербургский шлагбаум, и оттуда спуститься на равнину. Армия уходила медленно. Впотьмах слышались голоса и брань офицеров, которым никак не удавалось правильно построить колонны. Полчанинов носился в этой суматохе на своей Сестрице, тоже кричал и тоже бранился, приказывая пехоте не разбивать рядов, ездовым при орудиях тянуть дружно и ровно... Вдруг бесконечная вереница бричек и тарантасов, доверху заваленных военным добром, скрипучих крестьянских телег и какого-то пешего народа с котомками и мешками загородила гренадерам путь. Бабы сидели на телегах, унимая вопли грудных ребят. Мужики, опустив головы, шагали обок с худыми лошаденками. У Полчанинова опустились руки и пропал голос. Это были беженцы из Смоленска и пригородных сел. Обычно войска бывают нетерпеливы в подобных случаях, - не любят они, когда на трудном марше их возникают препятствия. Но на этот раз было иначе. Никто не приказывал солдатам, никто не учил их: ряды сами раздвигались, пропуская обозы. Даже артиллерия с грохотом принимала в стороны, и орудийная прислуга пособляла мужикам выпроваживать с дороги застрявшие на ней тяжелые телеги. Армия уважала народное несчастье!
   - Всю Россию с места согнал! - говорил Трегуля-ев. - Вишь, чего достиг! Да уж известно: сел червяк на вилок - всей капусте пропасть! И-и-их, лихо его задави!