- Люблю я, граф, драться, - не без некоторой колкости, однако, говорил Багратион, - с соотечественниками вашими, французами! Побьешь, так есть чему и порадоваться. Как свет стоит, никто так не дрался, как русские и французы! Раз Суворов слово мне молвил - ввек не забуду: "Легкие победы не льстят сердца русского!" А французы дешево побед не продают...
   - Случалось и мне в рядах новых моих соотечественников с французским войском боевые иметь встречи, - отвечал Сен-При. - Насколько судить могу, оно зажигательной ракете подобно: если не зажжет с полета - сама лопнет в воздухе. Но многое у французов замечательно и для подражания может служить...
   - В маневре сила их. У французов поучиться не прочь я. Но зато и своих учителей не забыл. Царь Петр, Суворов, фельдмаршал наш - вот школа русская. Вся на маневре: где вперед, где назад, - а везде победа! У Суворова в науке состоя, через Альпы отступал я. И под Кутузовым будучи, в наступление не раз хаживал. Великое дело - маневр! Полководец задумал, солдат понял - все готово: слава победителям! А солдат! Ах, что за солдат у нас! Подобного в свете нет! Да поди и сами вы, граф, о том известны.
   Дверь избы распахнулась, и в горницу быстро вошли Горчаков, граф Михаиле Воронцов и Неверовский - три генерала, оборонявшие Шевардино. Все они были чумазы от пороха и тяжело дышали. Шинель Горчакова была прожжена в трех местах, от воронцовской шинели оторваны обе полы. Генералы были осыпаны пылью и землей.
   - Здравствуйте, други! - радостно воскликнул Багратион. - Показали же вы французам феферу! Убей бог, хорошо! Не томи душу, князь Андрей, рассказывай! За стол, за стол! Приборы сюда! Живо! Рассказывай, князь!
   - Ваше сиятельство гневались, что не мог я из Шевардина убраться по первому приказу вашему, - заговорил, отдуваясь и с удовольствием принюхиваясь к запаху жареной баранины, племянник Суворова, - а и никто бы на месте моем не убрался! Спросите, сделайте милость, у графа или Неверовского... Не сговаривались, а то же скажут...
   Он сбросил шинель и, слегка засучив рукава, схватил нож и вилку. В сонных глазах его засверкали плотоядные огоньки.
   - От голодухи в животе тарантасы катаются... Ну как уйти было? Невозможно. Близ четырех часов почали французы на нас лезть. От пяти до семи - пушками разговаривали. А потом - атака за атакой. Четыре раза батарея хозяев меняла. Три орудия они у нас цопнули, а мы у них шесть отхватили. Уж я и сам видел: пора идти, не к чему спектакль доигрывать, - да в ногах будто свинец засел. И солдаты ни с места, - хоть по переносью бей! Еле выдрался...
   - Весь корпус Понятовского, вся кавалерия Мюрата да три дивизии Даву наступали, ваше сиятельство, - сказал Неверовский. - Я штыками три раза выгонял шестьдесят первый линейный их полк...
   - Не знаю, поблагодарит ли нас кто, - с холодной усмешкой заметил Воронцов, - но французы благодарны не будут. Князь Андрей Иваныч уже и редут сдал, а мои гренадеры, не стерпев, еще раз кинулись на дивизию Морана... Ах, какая великолепная была свалка!
   - А мой фокус, господа? - захохотал Горчаков, вгрызаясь в баранью лопатку. - Компан идет колонной в атаку. Я велю кирасирам встретить. Но, чтобы собраться, надо им минут пять. Гляжу: Мюрат с латниками целит между редутом и деревней. Вот тебе и пять минут!.. Как раз прорвет. Что ж, думаю, делать? Не соображу никак... а моменты бесценнейшие летят! И вдруг нашелся! Хлоп себя по лбу, - ах, баранина! То есть телятина! Ну, да все равно! Выхватил из резерва батальон и повел, - ни выстрелов, ни барабанов, только "ура" громчайшее... А уж темно, - французам невдомек, что на них с "ура" не корпус целый, а всего лишь батальонец лезет. Мюрат забеспокоился, остудился... А тут уж и кирасиры налетели, и четыре пушки - в руках. Что? По-суворовски!..
   Он поднял голову и гордо взглянул на генералов, смачно двигая толстыми маслеными губами.
   - Покойный дядюшка за военные хитрости, бывало, весьма фельдмаршала нашего похвалил. Я мальчишка был, а помню: "Хитер, хитер! Умен, умен! Его никто не обманет!" А нынче и я шар пустил...
   - Не заносись, князь Андрей! - остановил Багратион Горчакова. - Жди, покуда другие вознесут! А что так Суворов про Михаилу Ларивоныча говаривал верно. Только не за такие хитрости похвалял он его, а за гораздо умнейшие... Вся оборона Шевардина - подобного тактического смысла хитрый военный прием...
   Произнося эти резкие слова, Багратион невольно вспомнил и вчерашнее сообщение Толя о замышленной Кутузовым засаде позади Утицкого леса. Это тоже "тактического смысла хитрый военный прием". Да еще и несравнимый по ожидаемым следствиям ни с каким другим. Но... об этом молчок!
   - Светлейший наш - мастер врага надувать, - сказал вдруг Сен-При. Решил он третий корпус Тучкова в засаде позади нас поместить. Что-то выйдет? А дело успех обещает...
   Он не договорил того, что собирался, - не успел. Глаза Багратиона грозно сверкнули. Что это? В секрете - Кутузов, князь Петр и Толь. Как проник Сен-При? Ах, проклятый шпион! Старые подозрения вспыхнули, как солома на огне. Князь ухватил угол скатерти, смял его в кулаке и так дернул, что посуда на столе звякнула и бараний соус пролился.
   - Кто осведомил ваше сиятельство о плане фельдмаршала? - спросил он сдавленным, не своим голосом.
   Сен-При смутился. Эти мгновенно находившие на Багратиона судороги гнева были ему известны. И он? знал, что вызываются они обычно собственной его, Сен-При, неосторожностью. Но в чем заключалась она сейчас - этого он не знал. Граф покраснел и развел руками, беспомощно оглядываясь. Воронцов ободрительно улыбнулся.
   - Помилуйте, ваше сиятельство, - сказал он Багратиону, - да об этом все знают... И я тоже...
   - И я, и я, - проговорили Горчаков и Неверовский. - Все прапорщики квартирмейстерские знают...
   - Измена! - крикнул князь Петр.
   - Ежели это измена, то одного из главных измен-пиков я могу наименовать, - продолжал Воронцов, - это прапорщик Александр Раевский. От него слух ко мне дошел... Он только что в квартирмейстерскую часть переведен, а лишнее болтать ему не в новинку.
   Сказав это, он подумал: "Расчелся-таки я с этим дерзким мальчишкой!" и улыбнулся так холодно и злобно, что красивое лицо его на миг стало страшным.
   - Господа генералитет! - раздался с порога избы голос князя Кантакузена.
   Полковник давно вошел и стоял, незамеченный, с интересом прислушиваясь к бурному разговору.
   - Господа генералитет! Если малым чином рот мой не запечатан, осмелюсь нечто сказать. Что за измена, князь Петр Иваныч? Господь с вами, ваше сиятельство! Намедни пришел ко мне дивизионный наш квартирмейстер, прапорщик Полчанинов, и, в слезах от радостной надежды, сообщил. Всем известно - всем решительно. Иные фельдфебеля от тайны этой не в стороне. А кто впрямь в стороне, так то господин начальник главного штаба, барон Беннигсен...
   Князь Григорий Матвеевич так добродушно засмеялся, что невозможно было на смех его не отозваться. Сен-При пожал руку Воронцову. Багратион медленно проговорил:
   - Бог весть, как свершилось это. А кто в каком участии состоит, скоро на смертном суде божьем объявится. Прапорщикам квартирмейстерским на роток не накинешь платок. А Толю от ранца, ей-ей, не отвертеться...
   Глава тридцать восьмая
   И на следующий день после шевардинского боя, - то есть двадцать пятого августа, - фортификационные работы на левом фланге не прекращались. К вечеру уже не существовало Семеновского: на месте разрушенной деревни стояла двадцатичетырехорудийная батарея. Три маленьких шанца перед деревней превратились в большие флеши, а Утицкий лес разгородился засеками на части. Земляные работы производились также и в том пункте позиции, где левый фланг соприкасался с ее центром. На кургане, выступавшем саженей на двести пятьдесят перед фронтом, между правым крылом седьмого корпуса и левым крылом шестого, строилась "центральная" батарея. Так как оборонять эту батарею должен был седьмой корпус генерала Раевского, то и называть ее стали "батареей Раевского". Множество бородатых людей в смурых полукафтаньях и серых шапках с медными крестами усердно таскали здесь в мешках землю, обносили курган низким валом, готовили площадки для установки пятидесяти орудий. Это было московское ополчение. Начинало смеркаться, а работы на батарее Раевского еще не были кончены. Становилось ясно, что их так и не удастся довести до конца. Надо было еще углубить ров, огладить спуски, уровнять вал, одеть амбразуры турами и фашинами. А между тем артиллерийские роты одна за другой уже въезжали на! батарею и занимали места. У боковой амбразуры стоял молодой человек невысокого роста в офицерском мундире московского ополчения. Желтое, будто у турка, лицо его с широким, угловатым, почти квадратным лбом и выпуклыми, кофейного цвета, глазами было безмятежно-задумчиво. Пальцы его медленно перебирали страницы кожаной тетради, полные губы что-то беззвучно шептали. Он смотрел на то, что делалось кругом, - на кипучую возню бородатых ополченцев и звезды пушек, но едва ли видел что-нибудь. Так не заметил он и быстро подошедшего к нему Травина.
   - Здравствуй, милый Жуковский мой! - воскликнул поручик. - Странен ты мне в полувоенном своем наряде. Ввек не привыкну. Однако что вершит судьба с нами: не встречались десять лет, с Московского благородного пансиона, а теперь сходимся по два раза на день. Что ты здесь делаешь? Ратники твои трудятся в поте лица, а ты? Взял бы лопату да...
   Жуковский очнулся. Лицо его осветилось ласковой улыбкой.
   - Где мне с лопатой? Мое ли то дело? Скажу тебе, Травин, по секрету: на днях возьмут меня в дежурство главной квартиры для письменных занятий при фельдмаршале. Вот мое дело! А сейчас стоял я тут, и слагалось в мечтах моих нечто поэтическое. Хотел бы так назвать: "Певец во стане русских воинов". И о светлейшем готова уж строфа. Слушай.
   Жуковский поднял к холодному, темнеющему небу спокойные, чистые глаза и, поводя кругом правой рукой широко и вместе с тем бархатным голосом: сдержанно, прочитал звучным:
   Хвала тебе, наш бодрый вождь,
   Герой под сединами!
   Как юный ратник, вихрь, и дождь,
   И труд он делит с нами...
   - Хорошо! - одобрил Травин. - Потому главным образом хорошо, что верно! Кому же еще, певец, плетешь ты венцы?
   - О Раевском готово... Вот сейчас, как тебе подойти, стоя здесь, на этой его батарее, невольно представил я в мыслях славного воителя, ведущего в бой под Салтановкой двух своих сыновей:
   Раевский, слава наших дней,
   Хвала! перед рядами
   Он первый грудь против мечей
   С отважными сынами.
   И о Платове:
   Хвала, наш вихорь-атаман,
   Вождь невредимых, Платов!
   Твой очарованный аркан
   Гроза для супостатов.
   - Адрес-календарь русской военной славы, - засмеялся Травин. - Отлично! Но ты возлагаешь венки, а родина молчит.
   Жуковский выпрямился и покачал головой.
   - Как можно? Ей - первый голос. Слушай:
   Вожди славян, хвала и честь! Свершайте истребленье. Отчизна к вам взывает: месть! Вселенная: спасенье!
   - И это прекрасно, - тихо сказал Травин, - ибо сердцу русскому много говорит. Однако сердце русское, для коего поешь ты, - прежде всего солдатское сердце. Неужто забыл ты главного трудолюбца страды военной солдата?
   - Двух недель нет, как надел я мундир, - смущенно ответил поэт, - не знаю я солдата...
   - Не знаешь... Да и не всякому военному сподручно знать его. А какое удивительное существо солдат русский! Кто видел его только на параде, тот понятия о нем не имеет. Кто судит о нем по тому, как тянется он перед офицером, тот не узнает его, хоть бы и век прослужил рядом. Нет! А ты попробуй, брат Жуковский, поваляться вместе с ним на одной доске в карауле, просидеть десятки ночей в секрете под пулями, пробегись в атаку под картечью, протрясись на лазаретной линейке... Вот тогда, может быть, и узнаешь ты, что такое русский солдат! Пойдем, я покажу тебе его...
   Жуковский послушно двинулся за Травиным туда, где стояли пушки поручика. Прислуга суетилась возле орудий: ослабляли в дулах заряды, чистили затравки, отправляли с батареи запасные лафеты и дроги. Угодников показывал солдатам, как действовать картечью без диоптров при наступлении конницы. Он нагнулся, крякнул и, покраснев от натуги, поднял правило.
   - А для скорости задний смотри и по самому орудию правь!
   И он начал перебрасывать лафет направо и налево.
   - Вот так! Вот так!
   - Угодников! - закричал Травин. - Да ведь не всяк силен, как ты! Чтобы лафет швырнуть, лесовик ты этакий, мочь нужна чрезвычайная!..
   - Никак нет, ваше благородие, - улыбаясь и быстро дыша от усилия, отвечал Угодников, - лишь мнится, будто тяжело. А в деле, сгоряча, любой осилит...
   - Так ли, братцы?
   - Осилим, ваше благородие! - хором подтвердили канониры.
   Травин с гордостью поглядел на Жуковского. В это время два всадника в генеральских мундирах вскакали на батарею. Рыжая кобыла Багратиона и белый араб Кутайсова фыркали, скалили зубы и, бешено водя блестящими глазами, играли на лансадах. Генералы спрыгнули наземь. Ординарцы с привычной ловкостью расстелили на черной земле цветистый персидский ковер. И не успели гости сесть, как уже со всех сторон побежали к ковру солдаты и офицеры, на ходу снимая кивера и фуражки.
   - Я еще не обедал сегодня, - сказал Кутайсов. - Видать, прямо к Ермолову ужинать попаду...
   - А нам везде стол и дом, - засмеялся Багратион. - Други, чаю!
   Офицерские денщики заметались. Вмиг появился большой обгорелый безносый чайник и задымились оловянные стаканы. Артиллеристы тесным кольцом окружили ковер.
   - Други! - говорил Багратион. - Век живи - век учись. Много мы с графом; начальником артиллерии нашей, судили-рядили. И надумали нечто. Потерять орудие у нас за смертный грех для батарейного командира идет. А справедливо ли? Ежели хоть и потеряно орудие, да не задаром?
   Багратион повел кругом глазами и улыбнулся. Множество офицерских физиономий глядело на него, застыв в немом изумлении. Действительно, до сих пор все артиллеристы русской армии считали, что нет позора тягостнее и беды неизбывнее, чем потеря орудия. И не нашлось бы, вероятно, ни одного командира батареи, который за сотню саженей от наступавшей конницы не взял бы пушек на передки и не убрался бы поскорее с позиции для спасения орудий. Что же такое говорил теперь Багратион?
   - Вот идет на вас в атаку конница... птицей на пушки мчится. Убираться? Упаси бог! Сколь ни коротко время, что осталось ей доскакать, а можете вы успеть два, а то и три раза выстрелить. И будут эти картечные залпы таковы по губительству, что против них десятки обычных - тьфу!..
   Изумление слушателей увеличилось. Кутайсов тряхнул головой.
   - Как знать, что станется с каждым из нас завтра, друзья! А последний завет мой примите: покамест не сел враг на пушки, с позиций - ни шагу! На самом ближнем выстреле картечном - стой! Артиллерия должна собой жертвовать. Потерять орудие скверно, но коли тем позиция сохранена - грех искуплен, и нипочем!
   Травин отлично понимал, как много важного, решающего смысла в том, о чем с такой настойчивостью толковали генералы. Однако не меньше смысла было и в слепой привязанности солдат к пушкам. Поручик чувствовал необходимость ухватиться за что-то главное, недосказанное. Где оно? В чем? Отчаянное лицо канонира Угодникова мелькнуло у него перед глазами. Он оправил на себе шарф и выступил вперед.
   - Ваше сиятельство! Приказ не для размышлений отдается. Исполняется же по разуму, - хорошо или худо. Проще быть не может: насядут французы передки и ящики прочь, орудий не свозить; картечью в упор бить. При самой лишь крайности людям уходить, а орудия и тогда оставлять на месте...
   - Так, душа, верно! - подтвердил Багратион. Травин показал своей беспалой рукой на Угодникова.
   - Вот лучший канонир роты моей, ваше сиятельство. Он плачет.
   Действительно, крупные градины слез медленно сползали в густые черные бакены по бледным щекам солдата.
   - А на смерть с улыбкой ходит! Стало быть, пушка ему жизни ценней. Мы будем оставлять орудия. Однако надобно же, ваши сиятельства, чтобы пехота отбивала их! Отдать - трудней, чем отбить!
   Багратион вскочил, быстро подошел к Травину и обнял его.
   - Душа-поручик! Ухарь и смел ты - генералам советы подавать. Впрочем, и генералы российские не без смелости за пользу спасибо сказать. Где увидит пехота, что артиллерия, пушки бросив, уходит, тут и в дело встрянет. Едем, граф Александр Иваныч, к Раевскому, - еще подтвердить ему все то надобно, дабы солдат, зная дело свое, спокоен был. А Ермолов ужин свой, видать, без тебя съест...
   Жуковский шел вдоль позиции, направляясь к левому флангу, за оконечностью которого, в двух верстах от гренадерской дивизии принца Карла Мекленбургского, стояло московское ополчение. Поэт был рад случаю, который показал ему Багратиона въявь и близко. "Певцу во стане русских воинов" не хватало посвященной князю Петру Ивановичу строфы. Но, как ни старался Жуковский переложить в звучные, торжественно-сильные слова свое впечатление, ему это не удавалось. Насколько легко складывались в "Певце" величественные и живые образы Кутузова, Раевского, Платова, Коновницына, настолько труден оказывался Багратион. "Не потому ли так неуловим он, - с досадливой грустью раздумывал Жуковский, - что скрыт в малом теле его громадный солдатский дух? А солдата русского не знаю я...
   И дабы узнать его, Травин говорит, многое, многое надобно..." Поэт спотыкался на ямах и рытвинах, блуждая по кустарникам, обходя овраги и логи, и не замечал того, что делалось вокруг. Между тем русская армия готовилась к бою. Пехота чистила ружья, заменяла в них старые кремни новыми. Кавалеристы осматривали подпруги, точили сабли. В артиллерии укреплялись постромки, смазывались колеса, травились запалы, принимались снаряды. Везде было хлопотно, но не шумно. Быстрота и точность действий не требовали слов. Все совершалось как бы само собой. Наконец Жуковский добрел до того места, где посреди тонкой березовой заросли расположился гренадерский лагерь. Отсюда было рукой подать и до ополченского. Но в это время поэта обогнали дрожки с высоким и тощим седым генералом в огромной шляпе с разноцветным плюмажем. У первого ведета{97} генерал приказал своему кучеру остановить коней и подозвать солдата.
   - Чье охранение? - спросил он громко и отчетливо, но не чисто выговаривая русские слова.
   Из кустов выскочил офицер и, тотчас узнав начальника главного штаба барона Беннигсена, вытянулся и доложил:
   - Второй гренадерской дивизии, ваше высокопревосходительство!
   Гремя саблей и шпорами, Беннигсен медленно сошел с дрожек. Несколько минут он внимательно оглядывал местность, и хотя ничего не говорил, но узкие губы его приметно шевелились. Что-то не нравилось ему в том, что он видел, так сильно не нравилось, что он раза два-три возмущенно пожал плечами.
   - Чья бригада?
   - Полковника князя Кантакузена.
   - Пошлите, господин офицер, за полковником.
   Вскоре в кустах обозначилась чернявая плотная фигура князя Григория Матвеевича, спешившего вразвалочку и не очень торопко на зов генерала.
   - Кто поставил вас тут, полковник? Квартирмейстерский офицер по приказанию генерал-квартирмейстера, ваше высокопревосходительство!
   - Зачем делает полковник Толь такие глупости! - сердито воскликнул Беннигсен и, взяв Кантакузена под локоть, начал поворачивать его туда и сюда. - Зачем вы не возражаете, когда видите, что с вами делают глупости? Ваша бригада поставлена на жертву! Разве не ясно? Вы - левое крыло войск князя Багратиона. Но посмотрите: пространство между вами и третьим корпусом генерала Тучкова столь обширно, что неприятель завтра непременно бросится в него. Он начнет с этого... Недоумение Беннигсена было понятно Кантакузену. Начальник главного штаба не знал кутузовского плана-засады. Секрет фельдмаршала держался крепко. Оттого и разговор этот складывался так потешно.
   - Я не могу знать, ваше высокопревосходительство, как начнет завтра француз, - отвечал Кантакузен, с трудом пряча в бакенбардах улыбку, - а долг мой - исполнять повеления.
   "Как глуп этот полковник!" - подумал Беннигсен.
   - Ваш долг, ваш долг! - повторил он. - Ваш долг еще и в том, чтобы спасти свою часть от неминуемого истребления. А для этого надо кое о чем догадываться и соображать.
   Князь Григорий Матвеевич вспыхнул.
   - Соображать много легче, чем, по-видимому, кажется вашему высокопревосходительству...
   И Беннигсен вздрогнул. Глаза его сверкнули.
   - Молчать, полковник! - сказал он и быстро облизнул губы. - Я знаю людей, которые пробивают стены головами. А вы сами подставляете под падающую на вас стену свой жалкий череп. Я не встречал еще таких отважных... глупцов!
   Он вскочил на дрожки, и сухие коленки его выставились кверху двумя острыми углами...
   Странная неприязнь со стороны войск преследовала Беннигсена от появления его в армии до сегодняшнего дня. Солдаты почти не отвечали на его приветствия, офицеры глядели угрюмо и недоброжелательно. Откуда это бралось? Почему не было ничего подобного, когда подъезжал к войскам улыбающийся Кутузов? Понятно, что солдаты и офицеры не любили Барклая. Понятно, что они восторгались Багратионом. Но совершенно непонятно ни это слепое обожание дряхлого хитреца фельдмаршала, ни открытое отвращение к Беннигсену. Атмосфера глухой предвзятости, которую явственно ощущал вокруг себя барон, больно его раздражала. Не он ли водил русские армии к победам над Бонапартом? Пултуск и Прейсиш-Эйлау - это не Аустерлиц. Многие в Европе находят, что есть лишь два полководца, в полной мере владеющих искусством войны: Наполеон и он. Следовательно, дело не может заключаться в недоверии к его полководческому имени. А в чем же оно заключается, это несчастное дело? Только в интриге Кутузова. Но всякому действию должно быть равно противодействие, - на этом физическом принципе строится жизнь материи. Почему дух и мораль надо исключать из общего правила? Вовсе не надо. Против интриги - интрига. "Напишу государю, - думал Беннигсен, - не буду ни лгать, ни клеветать. Зачем? Достаточно рассказать о размещении войск на левом фланге, чтобы старческий маразм светлейшего всплыл на поверхности этих решительных дней, как пустая бутылка на воде. И о том, как деятельно и умело я исправлю эти непростительные ошибки..."
   Генерал Тучков встретил начальника главного штаба посреди своего лагеря с мрачным и недовольным видом.
   - Мой генерал, - сказал ему Беннигсен, - потрудитесь сейчас же выдвинуть ваши войска из-за леса как можно ближе к оконечности левого фланга.
   - Однако для чего это надо, ваше высокопревосходительство? - отвечал командир третьего корпуса. - Мне и здесь хорошо.
   Опять то же самое: все, столь естественные в положении Беннигсена, попытки вмешаться в стихийный ход вещей, направить его в русло смысла и разума натыкаются на слепой и упрямый отпор. Но на сей раз это не удастся.
   - Если я говорю, генерал, что вам надо передвинуть свои войска, я знаю, почему я так говорю. Мне не хочется напоминать вам, что мои приказания для вас обязательны.
   Тучков переступил с ноги на ногу. По грубому лицу его скользнула гримаса, похожая на сдавленный зевок.
   - Вашему высокопревосходительству известно, что я не первый день состою на императорской российской службе. Учить меня поздно даже вашему высокопревосходительству. Я не вижу надобности в передвижении - один лишь вред. Вам угодно, чтобы я вышел на отклон горы, отделяющий лес от левого фланга. Но ведь не трудно видеть, барон, что, обнаружившись таким образом, я буду поражаем нещадно...
   И снова в возражениях генерала Беннигсен почуял недомолвку. Тучков, конечно, меньше всего боялся артиллерийского огня французских батарей. Но чего же опасался он? Беннигсена охватил гнев. Это бывало с ним очень редко, зато, - как обычно случается с людьми выдержанными, по внешности холодными и-спокойными, - чем реже находили на него припадки гнева, тем сильнее потрясали они все его существо. В эти страшные минуты у Беннигсена отнимались колени, горло сжималось железным кольцом, глаза ослеплялись невидимым блеском ярости, - он переставал дышать и понимать что-нибудь, кроме своей злобы. В войну 1807 года было даже так, что, придя в состояние бешенства, он лишился чувств, - упал в обморок, как жантильнейшая из девиц. И теперь он был близок к тому же. Беннигсен хотел топнуть ногой - земля расступилась. Хотел крикнуть - вырвался хрип.
   - Немедля выводи корпус... Я...
   Тучков отдал честь, повернулся и сказал своему квартирмейстеру:
   - Выводи, братец, дивизии к левому флангу. А я ни за что больше не отвечаю!
   Глава тридцать девятая
   Известно: где тесно, там солдату и место. У костра фельдфебеля Брезгуна постепенно собралась почти вся карабинерная рота. Гренадеры подходили один за другим и, покуривая трубочки с травой-тютюном, неторопливо ввязывались в разговор.
   - Дума за горами, а смерть за плечами, - вздохнул кто-то.
   - Ты это, Кукушкин, оставь! - строго приказал Иван Иваныч. - В канун боя оставь это!
   - Да ведь жутко, Иван Иваныч! - отозвался Кукушкин.
   - Жутко! Ну и что ж, коли жутко? И в секрете иной час жутко бывает! А сумеешь себя разважить - и ничего. Что же такое, что жутко?
   - Не помрем, так увидим, - с небывалой серьезностью проговорил Трегуляев. - Вон сколько собралось нас тут! И кого нет! Ты, Кукушкин, тверской, что ли? Стало - ряпушник. Чучков - арзамасский, из лукоедов. Мышатников - с Амценска, цыгане семь верст объезжали. Калганов - сибиряк, соленые уши. Тужиков - огородник ростовский, ездил черт в Ростов, да набегался от крестов. Круглянкин всем хорош бы, дадуляк! Вишь, сколько нас, всяких-разных, много! А настоящий-то страх у всех один.