Ермолов стоял возле Раевского. Как и всегда в минуты задумчивости, нахмуренное лицо его было прекрасно. Но вот усмешка скользнула в глазах и неприятно исказила его физиономию выражением искусственной веселости. Он наклонился к Раевскому и прошептал:
   - А ведь, пожалуй, пропал Смоленск, Николай Николаич. Коли взялся квакер на бумаге угождать князю Петру Иванычу, значит, на деле пропал Смоленск!..
   Двери кабинета распахнулись, и оба главнокомандующих вышли в залу. У Барклая был спокойный, деловито-будничный вид; у Багратиона - довольный, даже радостный. Князь Петр на виду у всех пожимал руку Михаила Богдановича.
   - А теперь, любезный князь, - сказал Барклай, - прошу пожаловать со мной вместе в лагерь Первой армии...
   Глава четырнадцатая
   Провиантские магазины в Смоленске были полны муки. Но печеного хлеба и сухарей не хватало. Поэтому войсковые части принялись за выпечку и сушку. А за мукой в провиантские магазины отправлены были офицеры-приемщики. В число таких приемщиков попал и квартирмейстер сводной гренадерской дивизии Первой армии прапорщик Полчанинов. Это был белокурый юноша, высокий, неловкий, с круглым, свежим лицом. Губы его то и дело складывались в нежную, детскую улыбку, а упрямые кудри падали на лоб. И в эти минуты некрасивое лицо становилось на редкость привлекательным.
   Целый год после выпуска из корпуса Полчанинов просидел в крестьянской хате, глядя в синюю даль степей и не спеша занимаясь обучением своего капральства. Между тем собственные его знания, приобретенные в корпусе, мало-помалу испарялись. Алгебра и геометрия были первыми дезертирами. За ними последовали прочие части математики. Но голова Полчанинова не пустела, - она только делалась похожей на разрозненную библиотеку, ключ от которой временно затерялся. Зато сердце его переполнялось чудесными чувствами без названия и без слов для их выражения. Неуловимые настроения эти, пылкие и возвышенные, налетали на прапорщика, теснились и волновались в нем, как туман на пустынных раскатах поля. И он с нетерпением ждал войны.
   Наконец она пришла, но не принесла того, о чем мечтал молодой офицер. С самого начала военных действий сводная гренадерская дивизия находилась в постоянном отступлении и до сих пор в глаза не видела врага. Полчанинов давно уже впал бы в отчаяние, если бы, к счастью, по должности дивизионного квартирмейстера не было у его множества хлопот. Вставал он до свету, отыскивал надежных проводников и сдавал их в головной полк. Потом сам отправлялся вперед выбирать позицию для привала, осматривал ее, дожидался жолнеров, расставлял их, встречал дивизию, размещал полки. А когда все успокаивалось на отдыхе, опять скакал вперед для выбора биваков под ночлег. Не часто, очень не часто удавалось ему при этом перекусить на досуге. Выбрав место для ночлега, он делал кроки{37} расположения войск и мчался в штаб армии. Там сдавал кроки генерал-квартирмейстеру и получал диспозицию для дивизии. На этом, часа в два ночи, кончался его день. Но, прежде чем заснуть, он непременно исписывал еще страничку, а то и несколько, в своем личном походном журнале.
   Интендантство находилось по ту сторону Днепра, в предместье за Молоховскими воротами, в довольно большом деревянном доме. Полчанинов с величайшим трудом протиснулся сквозь толпу офицеров-приемщиков в горницу, где за столом сидел со своим присутствием генерал-интендант Канкрин{38}, раздавая ассигновки и наряды. Со всех сторон, справа, слева и через головы, к нему тянулись руки с требованиями.
   Лысоватый и близорукий Канкрин сердился, вставал с кресла, грозил уйти и закрыть присутствие. Но снова садился. И каша с каждой минутой становилась все гуще. Он наскоро прочитывал требования, хватал перо и подписывал: "Отпустить половину", - приговаривая:
   - Идите от меня теперь прочь, батушка!
   Огромный гусарский ротмистр с длинными усами с особенной настойчивостью осаждал генерал-интенданта. Канкрин сказал ему:
   - Позвольте! Да вы, батушка, кажется, уже раз получили?
   Гусар с яростью ударил кулаком по столу. Хриплый бас его загремел на всю горницу. Как видно, он был порядочно наметан в проделках такого рода, потому что Канкрин, оглушенный его ревом, а может быть, и убежденный доказательствами, махнул рукой и послушно подписал вторичную ассигновку. Но гусар не унялся. Его знания по провиантской части были удивительны. Он с точностью высчитывал, сколько теряется хлеба, когда режут ковриги на сухари, сколько пропадает от трения сухарей при перевозках.
   - Поймите, - гремел он, - всего выгодней печь сухари прямо из теста! Брусками!
   Потом обернулся к офицерам, среди которых был и Полчанинов, вытащил одну за другой из кармана и швырнул на стол несколько пригоршней вяземских пряников.
   - А согласитесь, господа, что много есть на свете подлецов и мошенников!
   При этом так посмотрел кругом, что кое у кого мурашки побежали между лопатками. "Ах, молодец!" - восхищенно подумал Полчанинов и спросил соседа, артиллерийского поручика в поношенном и залатанном мундире:
   - Не знаете, кто это? Артиллерист усмехнулся.
   - Это барон Фелич, известный лихостью своей офицер... В деле хватает пику и скачет во фланкеры. Готов разделить с приятелем последнее добро, но не прочь за картами опорожнить его же карманы до дна. Человек веселый. И дерзкий... Храбр, умен... А служба у него странная.
   - Чем же? - робко полюбопытствовал Полчанинов и оглянулся на Фелича, ожидая услышать нечто необыкновенное.
   Наружность ротмистра соответствовала рекомендации. В угрюмых глазах его таились мутные и темные чувства. Следы страстей, когда-то обуревавших этого человека, теперь притухших, но еще не погасших, лежали на его физиономии мрачной печатью.
   - Чем? Видите ли, - отвечал поручик, - Фелич - непременный участник всех распрей между военными. Сперва он ссорит их, потом выступает в роли примирителя, но с обязательным расчетом на то, что дело кончится поединком. А когда доходит до вызова, с удовольствием предлагает себя в секунданты. Оттого многим кажется он опасным человеком. Еще опасней его дерзкие проделки за картами. За одну из них угодил он в солдаты. На штурме Базарджика в Турции снова заслужил эполеты. Затем года три находился под следствием и, не случись войны, наверно опять был бы куда-нибудь упрятан. Он - суров, мстителен, по службе - зверь. Вместе с тем - гостеприимен, охотно сорит деньгами и готов на мелкие одолжения. Одни боятся, другие любят Фелича...
   - Откуда вы его так хорошо знаете? - с завистью спросил Полчанинов.
   Поручик внимательно поглядел на юношу.
   - Уж не хотите ли, чтобы я свел вас с ним? Могу. Но ведь и мы еще незнакомы. Я - Травин. Так хотите?
   - Очень! - воскликнул Полчанинов, радостно зарумяниваясь.
   Травину нравился этот мальчик. Хорошо быть наивным и свежим, как он! Кто бы поверил, что много лет назад и сам Травин был таким же! Давно это было... Пышный барский дом... привольная, широкая жизнь... тороватый отец чистая Москва: стихотворец, и сплетник, и светский любезник... Вот на длинном столе, между громадными подсвечниками, сверкают снег скатерти и лед хрусталя... Миндальный пирог с сахарным амуром посредине, и бочонок с виноградом, и смеющиеся, шумные гости... Сон! Ничего не осталось! Стерлись светлые буквы первых страниц прекрасной книги. Дальше - разорение отца, аукционы, служба пополам с вечной нуждой. Наконец - приятельство с Феличем, страшный случай за картами, солдатская лямка в Турции, годами страданий добытые эполеты и этот протертый и залатанный мундир...
   - Сведите меня с ним, поручик, - просил Полчанинов, - я очень хочу!
   Травин молчал и смотрел в окно. Город, река, сады плыли мимо, утопая в красной пучине заката. От прежних времен у поручика сохранилось к солнцу чувство какого-то боготворения. И всегда на вечерней заре бывал он немножко печален. Хорошо бы с близким другом гулять сейчас по лесу! Нет, он все-таки не Фелич! Он преодолел в себе Фелича. Зачем же наводить на эти страшные испытания легковерного мальчика, стоявшего рядом? Травин быстро взял Полчанинова за обе руки.
   - Хотите? Не надо! Не надо, чтобы у вас было что-нибудь общее с бароном Феличем. Я не сведу вас. И не советую искать знакомства с этим человеком.
   - Да почему же?
   - Вы видели, как он получал сейчас деньги по ассигновке? Он обманул Канкрина и положил их в карман. Фелич - бесчестный человек. Его бог деньги, проклятые деньги, которые превращают бездельников в мудрецов, заставляют прыгать параличных, говорить немых, преступникам дарят жизнь и убивают неповинных. Нет гадости, какой не сделал бы Фелич, чтобы добыть сотню червонцев, а завтра выбросить их за окно. Понимаете ли, куда это может завести?
   Травин говорил громко, не стесняясь. Вероятно, кое-что донеслось и до Фелича. По крайней мере Полчанинов с замиранием сердца поймал на себе грозный взгляд страшного гусара. Травин заметил это, улыбнулся и крикнул Феличу:
   - Послушай, Бедуин, а ты, я вижу, все вспоминаешь прусских офицеров, которых пристрелил на поединках в восемьсот седьмом году?
   Барон закрутил усы и надвинул на ухо кивер.
   - Что-то не пойму, о чем ты толкуешь, братец, - отвечал он с невыразимым хладнокровием, - да мало ли что случается в жизни?
   Проговорив это, он отвернулся и замурлыкал хриплым басом:
   Ах, скучно мне
   На чужой стороне...
   Солнце еще не зашло, но вечер уже ложился на землю длинными сизыми тенями. Выдача нарядов и ассигновок прекратилась. Приемщики толпились на лужайке перед домом интендантства, оживленно разговаривая. У них были возбужденные, красные лица и блестящие глаза. Голоса звучали громко и весело. Вот оно - счастье, на которое трудно, почти невозможно было рассчитывать. Армии соединились! Конец тягостной, осточертевшей ретираде! Здесь были офицеры обеих армий. Но чувство неподдельной радости слило все возгласы в общий дружный хор. И Полчанинов вместе с другими тоже восклицал и выкрикивал что-то, с наслаждением и болью ощущая в груди горячий и тугой комок восторженных слез.
   Как и большинство офицеров Первой армии, он не любил Барклая. Зато еще на корпусной скамейке его героем, первым и единственным, стоявшим неизмеримо выше всех Плутарховых мужей древней славы, был Багратион. Вот за кого кинулся бы он на смерть без минуты раздумья!!! Слава богу! Багратион будет шевелить, толкать, тащить за собой Барклая...
   - Ведь не пойдем уже мы теперь от Смоленска? - спрашивал Полчанинов Травина. - Не пойдем? Багратион не позволит? Не так ли?
   Травин пожал плечами.
   - Намедни такой же вопрос задал я сыну генерала Раевского, Александру...
   - Что под Салтановкой с отцом и братом в атаку ходил?
   - Да. И тем знаменит стал по всей России. Ему лег" че правду знать, постоянно при отце обращаясь...
   - Что же сказал вам Раевский?
   - Ничего. Дал мне лишь копию с письма одного - о Багратионе. Досталось оно ему от убитого княжеского адъютанта. Он снимает с него копии и раздает их знакомцам, полагая через то надежды в войсках поднять. Расчет, кажется, безошибочный. А впрочем... Коли хотите, Полчанинов, я дам вам свою копию...
   - Дайте, - взмолился прапорщик, - голубчик мой, Травин, милый, дайте!
   Между тем не одни лишь эти два офицера толковали о письме Батталья. Очевидно, Александр Раевский и впрямь усердствовал. Уже у многих в руках виднелись листы бумаги, исписанные его мелким и ровным почерком. И вдруг наступила минута, когда о письме заговорили все разом. Могучий голос Фелича гремел над толпой:
   - Я никогда не краду, равнодушен к еде и не горд, - следственно, лишен важнейших радостей в жизни. Зато благосклонная судьба вознаградила меня радостью, с которой никакая иная сравниться не может. Два раза ходил я в походы под Багратионом, ныне - в третий раз. Вот мое счастье, господа! Когда молния ударяет в вершины гор, она разбивается, не нанося им вреда. Такова непоколебимость Багратиона. Орлята на хвосте могучего отца парят под облаками. Это - мы! Он - князь, я - барон...
   Травин зло усмехнулся.
   - По обыкновению своему, Бедуин зарапортовался. Надобно привести его в чувство!
   - Но не из гордости о том сказал я, нет! Я знаю: се n'est pas la naissance, c'est la vertu seule qui fait la difference{39}... Багратион рожден в порфире победоносца! Эй, Травин! - неожиданно обернулся он к поручику. - Не смей держать руки в карманах, когда я говорю с тобой!
   Травин побледнел и засунул руки еще глубже в карманы своих стареньких панталон. Потом, глядя прямо в лицо Феличу, медленно произнес:
   - Для тебя безопасней, барон, когда мои руки спрятаны!
   Ротмистр поперхнулся. Но через минуту уже снова гремел:
   - Полтораста тысяч отборных солдат, каковы наши... Во главе их - лев, поклявшийся умереть... Кто устоит, господа?
   Полчанинов слушал все это, и земля уплывала у него из-под ног. Лица, мундиры, Травин, Фелич - все это плавало перед его глазами, как мираж, кружилось, как пьяный сон. Он чувствовал всем существом: или надо сейчас сделать что-нибудь необычайное, или - пропасть, сгинуть, исчезнуть, растворясь в жестоком счастье этой прекрасной минуты. Внезапно отстранив рукой Фелича, он выбежал вперед и прокричал звонким и чистым, как у ребенка или девушки, голосом:
   О, как велик На-поле-он,
   Могуч, и тверд, и храбр во брани;
   Но дрогнул, лишь уставил длани
   К нему с штыком Баг-рати-он...
   Всем были известны, но не всем памятны эти старые державинские стихи. Эхо их вихрем пронеслось по лужайке.
   - Ура Багратиону! Ура! Ур-ра!
   Кто-то обнимал Полчанинова. Его целовали, и он целовал. Фелич крепко держал его за рукав.
   - Дитя! Ты не знаешь, что есть воинская слава... Дай свой череп раскроить или чужой разнеси в честь родины - вот слава! Ты рожден для нее, как и я. Кстати, что вам болтал сегодня обо мне Травин? Пр-роклятье! Он мне ответит за это. А впрочем, черт с ним! Я стал мягок, как губка. И жажду одного - влаги!
   Постепенно он все прочней завладевал Полчаниновым.
   - Слушайте, юный дружок мой! Пей - умрешь, не пей - умрешь! Так уж лучше пить!
   Ей-ей, не русский воин тот,
   Кто пуншем сил своих не мерит!
   Он и в атаках отстает,
   Он и на штурмах камергерит...
   Полчанинов, вспрыснем дружбу! Господа, приглашаю вас "протащить"!..{40} Прошу! Прошу! Я плачу, господа! Пожалуйте! За дружбу! За Багратиона!
   Глава пятнадцатая
   С раннего утра двадцать второго июля солнце ярко пылало на безоблачном небе, и смоленские улицы кипели многолюдьем. В окнах и на балконах пестрели нарядные костюмы горожан. И поэтому дома походили на огромные горшки с цветами. Два живых потока с разных сторон вливались в город, наполняя его музыкой, грохотом барабанов и свистом флейт. По случаю царского дня{41} войска шли в отчищенной до блеска парадной амуниции. Главнокомандующие с пышными свитами ехали навстречу друг, другу на красивых, стройных конях. Но под холодной рукой сумрачного, бледного и спокойного Барклая конь медленно и строго перебирал тонкими ногами, а под Багратионом играл и плясал, выделывая фокусные манежные вольты. Жители Смоленска жадно смотрели на главнокомандующих, на маршировавшие за ними войска и дивились.
   Полки Первой армии не могли скрыть утомления долгой ретирадой. В их печальных рядах даже генералы имели какой-то жалкий и растерянный вид. Ясно - Барклай не умел переломить этот дух упадка, вдохнуть в усталые сердца бодрость и надежду на успех... Совсем не так выглядели войска Багратиона. Здесь на всех лицах была написана гордость дальним и трудным походом: "Мы сделали много. Сможем и еще больше сделать!" Казалось, что Вторая армия не отступала от Немана до Днепра, а непрерывно шла вперед, тесня и сбивая бежавшего прочь из России врага. Жители Смоленска дивились...
   Войска выстроились вдоль главных улиц. Мундиры сверкали, как весенний цвет на деревьях. Пушки жарко горели. Барабаны забили "поход". Знамена зашелестели тяжелыми складками старого шелка. Грянула музыка, и оглушительное "ура" взлетело над городом. Статный ездок в генеральском мундире несся плавным галопом на гнедой лошади. Чепрак под его седлом был залит золотом. Множество алмазных звезд и крестов сияло на широкой груди. Высокий белый султан волновался над шляпой, прикрывавшей черные кудри.
   - Здравствуйте, други! Вижу, самого черта с позиции спихнуть - безделка для вас!
   - Рады стараться, отец наш! - громом катилось по рядам.
   - Эка красота господня! Да рази совладает с нами Бонапартий? Николи!
   Эти слова произнес крестьянин из деревни Росасны, стоявший в толпе народа обок с толстой купчихой, похожей на большой мучной лабаз. Одет был этот крестьянин в серое полукафтанье и белые порты. Его сосед и земляк, постарше, в армяке дикого сукна и черных кашемировых штанах, горячо поддакнул:
   - Где там! Что уж!
   И для пущей убедительности звонко прищелкнул языком.
   - Может, числом-то Бонапартий и поупрямей наших оказывает, а только хоробростью, верно, сдаст, - сказал третий росаснинский крестьянин в ямской поярковой шляпе с плетеной кисточкой позади, - душа влияет. Когда летось кум-ат Сватиков, Агей Захарыч, домой на побывку приходил, он объяснил: "Русский воин тем иного забьет, что больно к отечеству своему пристрастен. И жизнь ему самая в полушку, коли Расея от того пользуется". А кум-ат близ двадцати годов солдатствует, зря не сбрешет...
   И трое односельиев из Росасны - они вчера приехали в город по подводным делам, да и застряли здесь - согласно закивали головами.
   - Смир-рно! Под знамя! На кр-раул!
   Команда эта разнеслась по войскам, повторенная десятки, а может быть, и сотни раз во всех концах строя. Стальной блеск штыков взметнулся кверху и застыл в воздухе, как молния, внезапно остановленная на полете. Разноцветные полотнища знамен там и сям заколыхались над штыками. Росаснинцы стояли невдалеке от того места, где белое знамя Смоленского пехотного полка - того самого, который так славно бился с французами две недели назад у салтановской плотины, - тихо плескалось на высоком древке. Его крепко держал старый, болезненного вида солдат с перевязанной челюстью.
   - Ребятушки, - воскликнул росаснинец в белых портах, - да ведь сам он это, Сватиков Агей Захарыч, легок на помине... Ей-пра!
   - С места не сойти! - радостно подтвердила ямская шляпа. Никола-угодник! Как же его свело-скрючило!
   После салтановского боя, когда рядовой Сватиков спас полковое знамя ценой разбитой челюсти, он уже и не выпускал его из рук. И хоть не был подпрапорщиком, но как георгиевский кавалер, отличный по верности своей солдатскому долгу, особым приказом генерала Раевского назначен был за подпрапорщика в знаменный взвод. Действительно, это он стоял сейчас перед глазами изумленных земляков, строго нахмурив седые брови и упрямо устремив неподвижный взгляд...
   Парад кончился. Войска стояли вольно. Главнокомандующие сошли с коней и, окруженные свитами, медленно обходили сломавшиеся солдатские ряды. С деревянных тротуарных мостков, со дворов и из палисадников белоголовые старики и женщины с малолетними детьми на руках рвались к Багратиону и кричали:
   - Ваше сиятельство! Спаси Смоленск! Не отдавай!
   И Багратион, поднимая руку, словно для присяги, ласково отвечал им:
   - Не отдам, други! Честь моя - не отдам!
   Наслаждаясь близостью своего любимца, солдаты теснились к князю со всех сторон. Сперва Олферьев отодвигал их, а потом перестал.
   - Алеша, - сказал ему Багратион, - кликни-ка, душа, маркитантов. Для пули нужен верный глаз. Штык требует силы. А солдатскому желудку без каши да хлеба долго быть нельзя...
   - Ура, отец наш! - закричали войска.
   Добрая дюжина шустрых военных торгашей вынырнула, словно из-под земли, со своими тележками. Князь Петр Иванович вынул из большого сафьянового кошеля, который Олферьев держал наготове, пригоршню звонких серебряных рублей и швырнул маркитантам. Затем показал солдатам на тележки, заваленные булками, кренделями, румяными калачами, сайками, пряниками и прочим подобным товаром.
   - Ваше! Ешьте на здоровье, други! Солдаты кинулись на угощенье. Рубли летели, поблескивая.
   - Ура! Здрав будь, отец!
   Барклай смотрел на эту сцену и с величайшим трудом давил в себе неудовольствие. Глупцы! Бранят его за гордость и чопорную холодность, пусть! Может быть, и плохо, что он не умеет, подобно Багратиону, воздействовать своей личностью на других в желательном для себя смысле. Но зато ведь и на него самого повлиять со стороны невозможно. Скоро, очень скоро Багратион в этом убедится. Нет, ни фиглярить, ни расточительствовать он не способен! Он не богат, как и Багратион. А бедные люди обязаны быть бережливыми и не бросать дорогих денег на ветер в погоне за дешевой народностью своих имен. Разве Барклай не заботится о солдатах? Разве они не сыты? Или в лохмотьях? Ничуть не бывало! Но он делает это совсем иначе, чем Багратион. Он правильнее делает это.
   Михаил Богданович плотно сжал губы и, прихрамывая, зашагал к первой бригаде сводной гренадерской дивизии. Он уже добрался до карабинерной{42} роты ближайшего полка, когда ухо его отчетливо уловило едкое солдатское слово:
   - "Болтай да и только" ползет!..
   Он знал, что его так называют в войсках. Но как бороться с этим и следует ли бороться, - не знал. И потому, проходя мимо дерзкого, отвернулся, чтобы не видеть его лица. А между тем правофланговый карабинер Трегуляев заслуживал внимания. Он считался в своем полку самым удалым, исправным и видным солдатом. Был высок ростом, силен и ловок, В огромных усах и бакенбардах его крепко пробивалась седина. Но на смуглом лице и в блестящих глазах постоянно сияла такая решительная веселость, будто Трегуляев хотел сказать: "Эх, нечего терять солдату! Что было - того не воротишь, а что будет - бог весть!" Когда утром полк вступал в город, веселый великан этот шел впереди с гремучими ложками, красиво убранными в красные и зеленые лоскутья солдатского сукна, и рассыпался бесом в песнях и прибаутках так раздольно, что казалось - вот-вот пройдется на голове. Пожалуй, во всей Первой армии не отыскалось бы теперь другого солдата с этаким несгибаемым духом бойкого балагурства. Главнокомандующий прошел, а Трегуляев продолжал насмешничать:
   - Только у нашего Власа - ни костей, ни мяса!
   Намек относился к огромному, нескладному и худому рекруту-белорусу. Кругом засмеялись, но рекрут не отозвался на шутку, даже не посмотрел на шутника.
   - Эге! - балагурил Трегуляев. - Не отчаивайся, братец Старынчук! Так-то не раз бывало: сеяли лен у семи Олен, да как стали брать - гренадер и родился. Еще ка-ко-ой!
   Старынчук пробормотал что-то невнятное.
   - Полно мычать, что бирюлина корова! Чего запечалился? Аль барана в зыбке закачал?
   И Трегуляев с неожиданной после издевок лаской потрепал угрюмого верзилу по плечу.
   - Спой, Максимыч! - попросил кто-то.
   - Спеть? Отчего же, коли сила-возможность есть!
   Он тотчас стал в позу, подпер двумя пальцами острый кадык, и песня будто сама вырвалась из него наружу. Голос у Трегуляева был сильный и такой бархатный, что с первой же ноты хватал за душу. Да и мелодия его песни, простая, по-русски глубокая, и слова, звонкие, как колокольчики,- все это складывалось так чисто и красиво, что в карабинерной роте сразу затихли разговоры.
   На утренней на заре,
   На солнечном всходе,
   Распрощались два дружка
   В пустом огороде.
   Распрощались два дружка
   На вечные веки...
   Гренадеры заслушались, и, наверно, не один из них думал: "Ну и надсадил всласть, леший его возьми!.."
   Разошлися навсегда
   За моря и реки...
   Голос Трегуляева разливался все вольней и вольней. И вдруг оборвался. Оба главнокомандующие со своими блестящими свитами стояли перед певуном.
   - Славно, душа! - сказал Багратион. - Давно не слыхивал я, чтобы так ладно пел солдат. Держи червонец!
   Олферьев протянул жарко горевший золотой кружочек. Но еще жарче были слезы, выбившиеся из глаз Трегуляева.
   - Покорнейше благодарю, ваше сиятельство! Не по заслуге награждаете!
   - Э, душа! В солдатской калите{43} да в казачьем гаманце мусор этот никогда не лишний.
   Барклай стоял отвернувшись. Сколько лет жил он бок о бок с солдатами! Редкий русский генерал так бережно и заботливо относился к солдату, так сочувственно и вдумчиво вникал в его бесхитростные нужды, ценил и любил его, как Барклай. Доказательств тому было множество, и их знала армия. Одно только всегда было непонятно Михаилу Богдановичу, непонятно и лишено прелести: солдатская песня. Он не запрещал петь в войсках. Раз пают значит, им это нужно. Но зато ни разу не поддался очарованию песни, не отозвался на нее сердечной струной.
   - Не так ли, Михаил Богданыч? - спросил Багратион.
   И не дождался ответа. Зоркий взгляд его остановился на фельдфебеле карабинерной роты. Обшитый золотыми шевронами и обвешанный медалями, старик голиаф застыл, вытянувшись, с рукой у кивера. На круглой физиономии его, такого густо-малинового цвета, как будто он только что опорожнил баклажку, из-под густых бровей ярко сверкали совиные глаза.
   - Хм! А не ты ли, душа, под Аустерлицем из французского плена роту увел. Зовут же тебя... дай бог память...
   С верхней губы фельдфебеля посыпался табак. Круглые глаза его страшно запрыгали. Грозный бас вырвался из могучей груди:
   - Брезгун, ваше сиятельство!
   - Точно! Здравствуй, старый товарищ! Славнейшего в армии русской ветерана рекомендую, Михаила Богданыч!
   Барклай кивнул головой. Он тоже помнил этого солдата. Брезгун громил Очаков с Потемкиным, ходил с Румянцевым на Кагул, брал Измаил с Суворовым, сражался при Треббии и Нови, маршировал через Альпы, и немало богатырской крови его пролилось на австрийскую и прусскую землю под Аустерлицем и Прейсиш-Эйлау. Помнил его Барклай. Но виду не подал и ничего не сказал. В словах ли дело? Только еще раз кивнул головой и медленно заковылял прочь...