- Кто?
   - Ат он самый...
   - Кто сам-то?
   - Пан изменщик!
   Брезгун только руками развел.
   - Ну и дурень же ты, брат!
   Трегуляев замотал головой, как лошадь, - такой взял его смех. Все случившееся было в высшей степени поразительно. Но еще поразительнее оказалась принесенная Старынчуком из-под ареста новость: едет пан Кутузов.
   - Куда едет-то? Зачем? - теряя терпение и начиная сердиться, допытывался Брезгун.
   Но новость эта уже молнией неслась по биваку. Дивизионный квартирмейстер, прапорщик Полчанинов, подошел к фельдфебельскому костру. Подобно тому как в Смоленске завертел, закрутил его Фелич, так теперь захватывали совершавшиеся кругом события. Только в Смоленске плыл он по течению мелкого житейского ручья, а в Дорогобуже вышел навстречу морскому приливу и - устоял. Что бы ни говорить и ни думать, а Старынчука спас он.
   - Ну-ка, покажи мне преступника! - сказал он Брезгуну. - Я ведь его и в глаза не видал...
   Перед прапорщиком вытянулась счастливая дылда с расплывшимся в улыбке длинным лицом. Фигура эта вызвала в Полчанинове странные чувства. Не откажись он подписать приговор суда, не бросься к Кантакузену, не пойди с князем Григорием Матвеевичем к принцу Мекленбургскому, а от него к Багратиону и Куруте, - лежал бы сейчас Старынчук с пулей в сердце, а не стоял бы у костра и не улыбался. И он, Полчанинов, - вершитель этой победы! Это уж не проигранная в карты Сестрица! Там была радостная благодарность Травину за спасение лошади, здесь - отвага, поднимающая дух до небес, и гордое чувство собственной силы. Дело Старынчука не прошло для Полчанинова даром. Он перестал быть мальчиком и превратился в решительного и уверенного в себе мужчину. Но и детского в нем еще оставалось много.
   - Гутка идет, ваше благородие, будто Кутузов, Михайло Ларивоныч, командовать нами едет, - осторожно проговорил Брезгун.
   Но Полчанинов ничего не ответил, только головой тряхнул да, заломив руку за шею, локтем вперед, прошелся гоголем кругом костра, мелко отбивая ногами плясовую.
   - Конец дрязгам! Конец ретираде! Ура!
   Это "ура" уже гремело по всему лагерю Первой армии. Доносилось оно также и из лагеря Багратионовых войск.
   - Едет Кутузов бить французов! - закричал Трегуляев. - Ура!
   Только теперь, в эти первые минуты распространения слуха о приезде Кутузова, можно было по всеобщей восторженной радости судить, до какой степени дошли в армии уныние, недовольство и желание перемены.
   - Едет Кутузов бить французов! - повторялось повсюду крылатое словцо Трегуляева.
   В эту ночь никто не спал на биваках. Карабинеры собрались у фельдфебельского костра и, подкладывая в огонь комья навоза, слушали рассказ Ивана Иваныча.
   Рассказ фельдфебеля Брезгуна
   - Не гребень голову чешет, а пора да временье. Иной оглянуться не поспел, а уж и стар. Жизнь так прошла, словно деревня между глаз сгорела. Не к тому я это говорю, чтобы за жизнь цепляться, - упаси бог, и в мыслях нет! А к тому, что надо с примечанием жить. Смерть - копейка. Верно! Да ведь и всякая копейка - наживное дело. Нажить надо смерть, чтобы не зря умереть, а с проком. У Михаилы Ларивоныча Кутузова в ученье состоя, выучились мы, старики, и жить и умирать!..
   В восемьсот пятом году дошла армия российская до городишка одного австрийского, Кремса, на реке Дунае. Ох, широк, просторен Дунай! Не задаром и у нас об нем, об Ивановиче, песни сложены... Дошла армия. А к самому тому времени благоверные союзнички наши, австрияки, прах их возьми, весь пар свой без остатку выпустили. Генерал у них Мак был... Ведь и прозванья-то хуже не сыщешь, - Мак... Hv что это, скажите, за Мак? Неприлично ушам даже. Так вот, прохвостина эта, не долго раздумывая, с семьюдесятью тысячами войска отдался в плен. И уж сомневаться нельзя, что был бы нам еще и до Кремса полный и безвозвратный каюк, кабы не князь Петр Иваныч Багратион.
   Под городом. Ам... Тьфу, пропасть какая! Давно не бывал я в немецкой земле, - язык-то по-ихнему не шустро вертится. Под Амн... Амштетеном молодецки отбился князь Петр Иваныч от французов и всю армию прикрыл. Тем и спаслись. Стоим, значит, в Кремсе. Переправа тут через Дунай-реку. Чуем: что ни час, все тесней нам дышится. Бонапарт с армией своей на хвосте у нас гонится и к Дунаю жмет, а подручные его с левого берега в тыл зайти норовят. Однако Михайло Ларивоныч распорядился по-своему. Ровно птицы, перехлестнули мы через Дунай, маршалу Мортью в рыло понадавали, и вмиг очутился он за рекой. Подошло дело к ночи...
   Ну-с, это уж я прямо скажу: боже, создателю всякой твари, избавь от этакой ночки! Черна, сыра - ни ране, ни после не видывал. В октябре дело ни луны, ни звезд... А куда ни глянь - полыхают огни, бегут, катятся, полосами и разводами расстилаются, - пушки да ружья ратуют в горах. Ну и горы! Лес высок, дремуч, непроходен, - еле двум живым в ряд пройти! Как быть? Двинулись. А уж коли двинулись, так и прорвались. Эхма!
   Только слышно вдруг стало, что австрияки у самого своего столичного города Вены пропустили Бонапарта. И он уже шагает, чтобы отрезать нас от другой русской армии, что из отечества в сикурс к нам шла. Одно из двух: либо навстречь Бонапарту всем скопом бросаться, на полный риск, либо заслон ставить. Михайло Ларивоныч всегда карты любил к орденам держать, чтобы раскрыться при полной лишь ясности. И рассудил он выставить заслон. Зовет князя Петра Иваныча.
   - Князь любезный мой, друг, сын и товарищ! На грудь твою крепкую надеюсь. Загороди нас. А мы за тобой на большую дорогу выскочим и с сикурсом сойдемся.
   У Петра Иваныча ответ прост:
   - Слушаюсь!
   Авангард... Я в нем был. Четыре тысячи человек - и одна батарея. Смех! Ступит Бонапарт, и - пятнышко! Мух так бьют. И все мы понимали, что пришло обречение на жертву вечернюю. Всяк солдатик из обоза понимал. Да и Михаиле Ларивоныч с князем Петром Иванычем не сомневались. Надысь пятьдесят восемь мне отбухало. Еще столько прожить, а не позабуду: прощались они... Обнял старик наш князя, щека к щеке... И... и... Тьфу, пропасть возьми, никак, в горло табак засыпался! И голову князь склонил. А Михаиле Ларивоныч трижды его осенил. В крестный путь шли. Грубо сказать, перли на рожон, прямо смерти в глаза глядючи...
   Австрийцы впереди нас прыгали. И князь Петр Иваныч на них полагался. Таким манером достигли мы городишка Шен... Эх, хорошо, что в русском языке костей нет, а то враз поломался бы!.. Шенграбеном зовется тот городок. Тут австрийцы себя и показали. Ни здравствуй, ни прощай - хвост дудкой, и поминай как имечко! Ушли! Вот тебе и гусь с яблоками! Петр Иваныч вцепился было: "Куда? Стой! Не пущу!" А потом видит: живы - не люди и помрут - не покойники. От такой немчуры-шушеры в бою беспорядок один, а пользы ни на пятак. Он и плюнул. Да еще и ногой растер: "Катись, балдуины!" Выслал казаков и выставился на позиции перед городом.
   Зажглось дело! Шенграбен! И слово-то страшное! Уж зажглось, заполыхало! Бродит меж французами Бонапартов свойственник, королишка Аким Мюратов. Он первый повел на нас атаку, а за ним - пять маршалов, и у каждого полный корпус войск. Это на четыре тысячи! У них батарей без счету, - а у нас одна-одинешенька. Что же сказать? Сгибли бы в прорве этой, и след бы растаял, да князь-то Петр Иваныч зачем? Приказал он бить по Шенграбену из пушек. И били, покамест не загорелось. А как загорелся город, пехота наша стройными рядами, шаг за шагом, кровью обливаясь, а дистанцию точно блюдя, начала тихохонько отходить. И так пятились до полуночи. Финтить не стану: были и расстройства. Так кое-где. Но больше от убыли сильной да от мрака недоброго, а трусов не было. Бонапарт прискакал самолично, чтобы дело свое подпереть и горсточку нашу с земного лица стереть. Не тут-то было! Ядра, гранаты сыплются... Конница со всех сторон в палаши рвется... А мы с пехотой режемся... Батюшки светы! Страсть! Чуть где похуже - князь Петр Иваныч мчится и прикрытие за собой ведет. Глядь - и оправились люди! Такой-то прогулочкой пришли мы в деревню... Дорф какой-то. И тут, по чрезвычайной темноте уличной, наши два батальона с казаками об руку весь напор Бонапартов на себе понести должны были. Тут и я седьмой раз ранен был и пал замертво. А встал с унтер-офицерским шевроном!
   Фельдфебель задумался. Прошло минуты две.
   - Вышло нас четыре тысячи - вернулось половина. В остальном во всем по писаному, как по-тесаному. Выиграли сутки! Тем временем Михаиле Ларивоныч далеко подвинуться успел, что и надо было. Я на полуфурке лазаретном лежал. Но очевидные свидетели рассказывали: по исходе дела Михаиле Ларивоныч князя Петра Иваныча обнял при всех и к себе прижал.
   - Пойди ко мне, мой генерал! Здравствуй, герой! О потерях не спрошу. Ты жив - с меня довольно!
   Эх, молодцы мои! Трудно солдату знать, жизнь ли его али смерть нужней родине. Но одно верно: к славной смерти надобно ему всей жизнью готовиться...
   Глава тридцать вторая
   Лошади бойкой рысью тянули в гору, и карета раскачивалась на высоких рессорах, как лодка под штормом. Было близ полуночи, и до Царева-Займища оставалась одна подстава. Сидевший в карете тучный старик с большим мясистым носом и мягкими складками жира на широкой шее попробовал вглядеться через окно в ночь. Но так как зрячим у него был один только глаз, а не оба, да и тот видел плохо, - ночная чернеть встала перед ним непроницаемой стеной. Тогда он задернул на окне занавеску, поплотней запахнул свою генеральскую шинель и со вздохом откинулся на подушки. За вздоха ми последовал сперва легкий, с тонким носовым присвистом, а потом густой и широкий храп. Седые брови старика сурово сдвинулись, а толстые губы разошлись в полуулыбке, как это бывает у спящих. Но он не спал, а думал. Давно уже приучил он себя к этой незатейливой хитрости: принимать вид спящего, когда надо думать. И в конце концов привычка сделалась необходимостью. Несмотря на постоянную физическую усталость, неразлучную с семьюдесятью годами трудной жизни, полубессонные дорожные ночи и неприятную тряскость экипажа, голова его была удивительно свежа. Он не раз замечал в себе эту особенность. Чем труднее обстоятельства и опаснее положение, тем яснее голова и острее мысль. Он сладко похрапывал, растянувшись на пышных подушках, а мысли в никогда не отдыхавшем мозгу обгоняли одна другую. "Что же, - думал он, - видывал я и ласки фортуны, и то, как поворачивает она свой жесткий хребет. Но мертвый не без могилки, а живой не без места. И коль скоро есть плечи - находится хомут. Боже, какой хомут! Конечно, Барклай не мог вынести этой тяготы. Он честен, умен, разумен, но не умеет опираться на то, что оказывает сопротивление. Все, что он мог, он сделал. Затем ему надлежало пасть. Багратион - остер и колок, скор и неутомим, рыцарь благороднейший. Правда, каждое из свойств этих и в самых обыкновенных людях встречается. Но в нем они все вместе собрались и столь явно на пользу направлены, что, кажется, можно их в руки взять. В них тонут, делаясь вовсе незаметными, своеобычливые князя Петра недостатки. Так! Однако и ему не спасти России..." И старик в сотый раз принимался обдумывать то, что предстояло ему сделать тотчас по приезде в армию, для того чтобы с первых же шагов завладеть ею и повести по пути, который был им намечен еще в Петербурге. Только по этому пути идя, можно было вырвать у судьбы победу и завоевать спасение России.
   Рядом с этими важными мыслями в голове старика оживала пестрая вереница последних петербургских впечатлений.
   - Сударыня, - говорит он госпоже де Сталь, - труден и непосилен мне подвиг. Я стар. Я даже вижу плохо!
   - А все-таки, генерал, я уверена, что вам еще придется повторить слова Митридата: "Мои последние взоры упали на бегущих римлян..."
   Кабы умела госпожа де Сталь предсказывать, как Ленорманша!
   Карета умерила ход и перестала раскачиваться. Сквозь занавески окон мутно засверкали станционные огни. Суетливо забегали люди, перекликаясь тревожными голосами. Заржали лошади, и взвыли, вторя им, почтовые рожки. Вот она - последняя подстава.
   Путнику хотелось размяться, но непредвиденных встреч на станции он не желал. И поэтому послал адъютанта на разведку в станционный дом.
   - Его высочество цесаревич Константин Павлович, проездом из армии в Петербург, - доложил адъютант. - Изволит почивать. Генерал от кавалерии Платов также проездом из армии...
   - А что Платов творит?
   Адъютант уже открыл рот, чтобы ответить: "Тянет ром, ваша светлость", когда железная рука оттолкнула его от кареты и в окно всунулась растрепанная голова дюжего атамана. Матвей Иванович действительно был во хмелю; глаза его были красны, небритые скулы лоснились от жаркого пота. Густой аромат ямайского рома наполнил карету. Платов был не только пьян, но еще и взволнован. Губы его вздрагивали, и на худом морщинистом лице не было и в помине обычного хитрецкого выражения.
   - Михаиле Ларивоныч! - восклицал он захлебывающимся голосом. - Князь светлейший! Полюбуйтесь старым казаком! Вот до чего довели! Жизнь моя меня мало теперь интересует! Сорок второй год служу, а такого коловратства не ожидал. Правду скажу: слабость свою и сам чувствую, в старости лет и тупом зрении службу свою тягостной находить стал. Но... политика политика, - а рубаться-то ведь нужно! Не дают... Выговором за Семлево сразили до болезни. Все прочь кинулись, словно бы зачумел я... Ох, Барклай! Просто не разойтиться нам!
   - За что же распорядился так Михаиле Богданыч с братом государя своего и с тобой, заслуженным воином? - спросил Кутузов.
   - Цесаревича - за отпозицию, а меня - за то, что пример отчаяния войскам показую...
   - Ну, а под Семлевом что было? Эх, как шарахает тебя, друг любезный! Покамест коней перекладывают, иди-ка лучше ко мне в карету и по-толковому объясни...
   Усевшись против Кутузова, атаман принялся с жаром рассказывать:
   - Отступал я через Славково к Семлеву с перестрелочкой. Авангард французский уже в Славкове был. Мост там, у болота... Попытался я на нем устоять. Где уж! Французы пушками мост сбивают, колоннами пехотными валятся на него, как из мешка. Я - шаг по шагу назад... Мыслю: на медленном ходу до вечера продержусь. Что ж? Продержался до утра! Далее - хуже. Облепили меня хранцы, будто аравитяне в пустыне. Ма-я-та! Идут они большаком - много! У Семлева - село Рыбка на речке Осме... Что ж? Будем ребра считать! Князь светлейший! Шесть разов в атаку на французскую кавалерию до самых пушек ходил. Скрутя голову, дрался отчаянно. Но... пал! Отступил вполбежка к Семлеву. Вот и все!
   Платов зарыдал.
   - За что? Ась?
   Кутузов положил на плечо атамана пухлую руку, покрытую сивым пухом и мелкими коричневыми пятнышками.
   - Был ли ты, Матвей Иваныч, пьян в тот день, я не спрашиваю. Служили мы с тобой и без пьянства. Сам ты расчесть умеешь, где отечества польза и благодарность, а где вонючий штоф. Совесть человеческая широка, а службе ты нужен, - следственно, из кареты моей тебе и вылезать незачем. Его высочество цесаревич почивает. И сметь не могу обеспокоить священный сон его...
   Кутузов дернул сонетку.
   - Готово?
   - Так точно, ваша светлость! - отвечал снаружи десяток голосов.
   - Трогай с богом!
   Лошади рванули, и карета заколыхалась. Платов опустился на колени. Губы его быстро двигались. Кутузов с трудом улавливал слова.
   - Есть море-океан, а за тем морем горы каменные. Середь тех гор стоит архангел Михаил. Сохрани меня, раба божия, аминь! Буйную голову мою огради светлым месяцем, ясным солнышком, белою зарею, чтобы тела моего враги не окровавили, души не сгубили, чтобы супротивников моих уста кровью запеклись на веки вечные. Пойду я, раб божий, в зеленое рукомойло, к морю-океану, помолюся да поклонюся. Аминь!
   - Это что же такое? - изумлением спросил Кутузов.
   - Молитва наша донская, - отвечал атаман, с которого уже начинал соскакивать хмель, отчего и лицо его постепенно приобретало обычное выражение ловкой тертости, - сызмалетства с крестом рядом в ладанке ношу. Против напастей первое средство. Не верите, Ми-хайло Ларивоныч? - воскликнул он, заметив усмешку на бледных губах Кутузова, - А я сейчас докажу. На станции, сидя за бокальчиком, я молитву эту подтверживал: "Середь тех гор стоит архангел Михаил..." Слышу вдруг - шум; бегут, шепчут: "Едет! Едет!.." Я - наружу стремглав. АН, архангел-то Михаил персоной своей светлейшей прямо передо мной. Чудо!..
   Кутузов подъезжал к Цареву-Займищу семнадцатого августа, холодным утром серенького дня. У самой деревни внимание его привлек казачий конвой, сопровождавший пленного неприятельского офицера. Кутузов приказал подозвать старшего из конвойных. К карете подскакал Ворожейкин.
   - Кого ведешь, друг мой! - спросил Кутузов.
   - Полковника тальянского, ваша светлость! - бойко отрапортовал Кузьма.
   Фельдмаршал с любопытством поглядел на пленника. У него было бледное, испуганное лицо. Из-под плаща высовывалась наскоро перевязанная раненая рука. Кутузов сделал ему знак. Итальянец подбежал. Толстый старенький генерал, которого он увидел в карете, не произвел на него большого впечатления. Под пыльной серой шинелью итальянец рассмотрел зеленый армейский сюртук без эполет и шарфа; седые волосы генерала были прикрыты белой фуражкой без козырька, с красной выпушкой. Лицо... Да таких физиономий, простодушно-лукавых и ласково-повелительных, полна Россия. Глаз выбит пулей. Хм! Бригадный командир, а может быть, и дивизионный начальник. Не больше!
   - Кто вы, господин офицер?
   - Итальянской королевской гвардии полковник Гильемино, квартирмейстер четвертого корпуса вице-короля Евгения, ваше превосходительство.
   - Принц Евгений, - усмехнулся Кутузов, - мой старый знакомый. Как поживает этот красивый принц? Когда и где потерял он своего квартирмейстера?
   При словах "мой знакомый" Гильемино вытянулся.
   - Третьего дня у деревни Михайловской я был взят в плен казаками из арьергарда Второй русской армии, ваше сиятельство.
   - Принц Евгений у Михайловской! А где сейчас его французское величество, с коим не встречался я с самого восемьсот пятого года?
   "Кутузов", - догадался Гильемино и по-солдатски захлопал глазами.
   - Я не знаю, где император, и потому не могу доложить вашей светлости.
   Михаиле Ларивоныч засмеялся.
   - Не поднимайте моих титулов выше, полковник. Последнего - совершенно достаточно. Итак, вы забыли, где император Наполеон. У вас будет досуг, чтобы вспомнить.
   И он отвернулся от пленного.
   - Кто взял в плен этого молодца!
   Ворожейкин вздрогнул.
   - Мне бог привел, ваша светлость!
   Кутузов так ласково посмотрел на Кузьму своим единственным глазом, что у казака в горле сладко запершило.
   - Экий ты волосач, друг мой! Самсон настоящий... Расскажи, как удалось тебе зацепить итальянца?
   - Руками взял, ваша светлость, - отвечал Ворожейкин, - как дудака в гололедицу.
   - Ха-ха-ха! Как дудака... Слышишь, Матвей Иваныч? Дудак, дудак... Ха-ха-ха! Спасибо же тебе, друг мой, за службу. Дудак... А не знаешь, Матвей Иваныч, хороший ли он казак?
   Платов давно уже узнал Ворожейкина и отвечал без запинки:
   - Первый по кругу урядник, ваша светлость... Из отменных - впереди!
   - Коли так, поздравляю тебя, любезный, хорунжим, - сказал Кутузов. - А ты, атаман, нынче же в приказе по войску донскому о производстве и о подвиге сего господина офицера отдай и насчет... дудака включи безотменно. Трогай!
   Карета откатилась уже довольно далеко от того места, где все еще в полной неподвижности стоял рядом со своим косматым коньком хорунжий Кузьма Ворожейкин.
   "Батюшки мои! - думал он, - Да как же это? Сколько лет лямку тяну - и вдруг... Эх, да зато уж и знай наших! Кажись, во всем роду ни одного чиновного не бывало, - я первый... И-и-их, куда выехал, Кузьма Ивлич!"
   Глава тридцать третья
   Суворов любил подшутить над парадными встречами. Думали, что он приедет в карете, - а он подкатывал на перекладной. Дожидались у заставы, - он появлялся из переулка. Так, по-суворовски, приходят иной раз события, которых долго и с нетерпением ждут люди. Обмана нет - событие приходит. Но только не совсем так, как его предвидели: или не с той стороны, или не в тот час. Вот двинулись к нему навстречу, а он уже позади, - глядь, едва не разминулись. Нечто подобное случилось с Толем семнадцатого августа.
   День был непогодливый. Серое небо казалось таким низким, что хотелось согнуться, чтобы не задеть его головой. Но Толь с раннего утра был за работой. Барклай приказал ему к приезду Кутузова (князя ждали вечером) приготовить у Царева-Займища позицию для боя. Полковник понимал, что комедия кончилась. Барклай не боялся больше сражения, - его даст новый главнокомандующий. Недавняя передряга лишь очень ненадолго повергла Толя в уныние и выбила из колеи. У него был счастливый характер: свались на него целая гора неприятностей, он и тогда бы встал и отряхнулся как ни в чем не бывало. И передряга эта в конце концов лишь укрепила его, освежив для новой, усиленной деятельности. Полковник скакал по позиции, указывал квартирмейстерским офицерам места для расстановки корпусов и дивизий ужасно шумел, пылил и грозился.
   - Сначала выходит средняя колонна и занимает места, - выкрикивал он приказания, - строится в порядке и без суматохи! Полки правого крыла идут вправо, полки левого - прямо! Остальное - потом! А теперь живо! Живо!
   И он нещадно шпорил своего иноходца, серый хвост которого, раздуваясь веером по ветру, мелькал то здесь, то там. Случалось Толю вмешиваться по пути и вовсе не в свои дела. Так наскочил он на батарею Травина.
   - Куда вы выдвинули, поручик, ваши пушки? Зачем? Где у вас диоптры{87} на орудиях?
   Травин знал, куда и зачем он выдвинул пушки. А побрякушки, обычно болтавшиеся на орудийных затыльниках и сильно мешавшие стрелять, он еще под Смоленском действительно велел снять. Но при чем тут генерал-квартирмейстер? Травин отвернулся, не отвечая. Толь наехал на него горячей мордой иноходца. Широкая, окатистая грудь полковника бурно дышала.
   - Я спрашиваю: где диоптры?
   Травин тихонько засвистел вместо ответа. Канонир Угодников, стоявший у правого орудия, изменился в лице. Он любил своего начальника за смелый дух и справедливую душу и ставил его неизмеримо выше всех "господ", с которыми приходилось ему до сих пор служить. Но было в характере Травина что-то такое, от чего Угодников постоянно опасался за судьбу поручика. "Не сносить ему головы! - часто раздумывал канонир. - Сгинет нипочем. От характера!" И с неусыпностью преданной няньки следил, как бы не накликалась на Травина беда. Сейчас она возникала в лице генерал-квартирмейстера, суровость и гневливая мстительность которого были известны. Толь кипел, как чайник на огне. А Травин посвистывал. Угодников мысленно перекрестился и вышел вперед.
   - Сами мы диоптры сняли, ваше высокоблагородие. Касания в них высокого нет. Чуть у пушки одно колесо повыше, так уж и целить нельзя.
   Толь изумленно посмотрел на солдата. Умное и серьезное лицо Угодникова поразило его. Поведение поручика было до оскорбительности странно. Но ссора или поединок с ним - ненужная бессмыслица. Дерзость, с которой солдат кинулся спасать Травина, оказывалась еще более спасительной для самого генерал-квартирмейстера. Толь был благодарен Угодникову и спросил с неожиданной мягкостью в голосе:
   - Как же ты без диоптра целишь, молодец? Объясни.
   - Просто, ваше высокоблагородие... Господин поручик выучили.
   Угодников нагнулся к шестифунтовой пушке, поставил на линию прицела два больших пальца и через углы соединенных суставов навел.
   - Промаха не бывает, ваше высокоблагородие. "Черт знает что такое!" подумал Толь и еще раз пожалел, что залез в историю с диоптрами, не спросив броду. Однако ретироваться перед поручиком с продранными локтями не годится.
   - А что у вас за лошади, господин офицер? - сердито спросил он. - Одры, а не кони... В засечках... У выносных хвосты голые... Не бережете своей репутации, господин офицер!
   Травин медленно повернулся и сказал сквозь зубы:
   - Очень жаль, полковник, ежели, по мнению вашему, репутация русского артиллерийского офицера от скотов зависит.
   За спинами Толя и Травина раздался лукавый, рассыпчатый старческий смех. Оба они обернулись. На старом мекленбургском мерине сидел Кутузов и весело покачивался в седле. Он был в том же костюме, что и в дороге: сюртук без эполет враспашку над белым жилетом, белая фуражка без козырька. Только не было на нем теперь шинели да прибавились перекинутые через плечо шарф и нагайка. Рядом с ним гарцевал Багратион и неподвижно возвышался на строгом коне Барклай. Позади шепталась, кивая султанами, пышная свита. Откуда они взялись? Как подъехали? Толь вспотел от неожиданности и замер, отдавая фельдмаршалу честь.
   - Здравствуй, Карлуша! - проговорил Кутузов. - Ты тут пушишь не дельно, а я слушаю. Да мне и подслушать можно, я ведь не сплетник. Диоптры же и впрямь дрянь. Надобно будет снять их в артиллерии. Вот тогда и будет все по-твоему, Карлуша: steif, gerade, und Einer wie die Andere{88}! А канонир хорош! Подойди ко мне, голубчик мой!
   Угодников подошел учебным шагом, так страшно выкидывая кверху носки и дрыгая мускулами ног, что Кутузов опять засмеялся.
   - Бывал под командой моей, голубчик?
   - Под Аустрелицем, ваша светлость!
   - Я вижу, что мой ты! Иные считают, что война портит русского солдата, Михайло Богданыч. А я так обратно думаю: хорош русский солдат, ежели его для войны никакими немецкими фокусами испортить невозможно. Как тебя зовут, дружок?
   - Канонир Угодников, ваша светлость!
   - Молодец, молодец! Ведь молодец он, князь Петр? Эх, Михайло Богданыч! Как же это? С такими-то молодцами да все отступать?
   Кутузов произнес последние слова громко. Тусклый взгляд его обежал солдатские лица. Он не хотел упустить впечатления от этой давно приготовленной фразы. И увидел именно то, чего ожидал. Вся орудийная прислуга вздрогнула от прилива гордых и признательных чувств. "Уж теперь не пропадем! Знает отец, как взяться за солдата! Да и мы за таким отцом..." Совершенно те же чувства, и гордые и признательные вместе, волновали Багратиона. Сегодня на его улице был праздник. Сколько тягот спало с сердца! Не надо больше им воевать с чужой осторожностью; ни бежать от своей собственной предприимчивости. Во всем финал. Все годится по месту и времени. Амштетен... Шенграбен...{89} Здравствуй, старая, проверенная мудрость! Угрюмое лицо Барклая бросилось в глаза князю Петру Ивановичу. Трудно человеку вынести столько радости, сколько терпит он горя иной раз! А радость делает людей расточительными, заставляет их щедро расплескивать добро. Багратион подъехал к Барклаю.