— Хорошо, бабушка, я уступаю вам Марфеньку, но не трогайте Веру. Марфенька одно, а Вера другое. Если с Верой примете ту же систему, то сделаете ее несчастной!
   — Кто, я? — спросила бабушка. — Пусть бы она оставила свою гордость и доверилась бабушке: может быть, хватило бы ума и на другую систему.
   — Не стесняйте только ее, дайте волю. Одни птицы родились для клетки, а другие для свободы… Она сумеет управить своей судьбой одна…
   — А разве я мешаю ей? стесняю ее? Она не доверяется мне прячется, молчит, живет своим умом. Я даже не прошу у ней «ключей», а вот ты, кажется, беспокоишься!
   Она пристально взглянула на него.
   Райский покраснел, когда бабушка вдруг так ясно и просто доказала ему, что весь ее «деспотизм» построен на почве нежнейшей материнской симпатии и неутомимого попечения о счастье любимых ею сирот.
   — Я только, как полицмейстер, смотрю, чтоб снаружи все шло своим порядком, а в дома не вхожу, пока не позовут, — прибавила Татьяна Марковна.
   — Каково: это идеал, венец свободы! Бабушка! Татьяна Марковна! Вы стоите на вершинах развития, умственного, нравственного и социального! Вы совсем готовый, выработанный человек! И как это вам далось даром, когда мы хлопочем, хлопочем! Я кланялся вам раз, как женщине, кланяюсь опять и горжусь вами: вы велики!
   Оба замолчали.
   Скажите, бабушка, что это за попадья и что за связь у них с Верой? — спросил Райский.
   — Наталья Ивановна, жена священника. Она училась вместе с Верой в пансионе, там и подружились. Она часто гостит у нас. Она добрая, хорошая женщина, скромная такая…
   — За что же любит ее Вера? Она умная замечательная женщина, с характером должна быть?
   — И! нет, какой характер! Не глупа, училась хорошо, читает много книг и приодеться любит. Поп-то не бедный: своя земля есть. Михайло Иваныч, помещик, любит его — у него там полная чаша! Хлеба, всякого добра — вволю; лошадей ему подарил, экипаж, даже деревьями из оранжерей комнаты у него убирает. Поп умный, из молодых — только уж очень по-светски ведет себя: привык там в помещичьем кругу. Даже французские книжки читает и покуривает — это уж и не пристало бы к рясе…
   — Ну, а попадья что? Скажите мне про нее: за что любит ее Вера, если у ней, как вы говорите, даже характера нет?
   — А за то и любит, что характера нет.
   — Как за то любит? Да разве это можно?
   — И очень. Еще учить собирался меня, а не заметил, что иначе-то и не бывает
   — Как так?
   — Да так: сильный сильного никогда не полюбит; такие, как козлы, лишь сойдутся, сейчас и бодаться начнут! А сильный и слабый — только и ладят. Один любит другого за силу, а тот…
   — За слабость, что ли?
   — Да, за гибкость, за податливость, за то, что тот не выходит из его воли.
   — Ведь это верно, бабушка: вы мудрец. Да здесь, я вижу, — непочатый угол мудрости! Бабушка, я отказываюсь перевоспитывать вас и отныне ваш послушный ученик, только прошу об одном — не жените меня. Во всем остальном буду слушаться вас. Ну, так что же попадья?
   — Ну, попадья — добрая, смирная курица, лепечет без умолку, поет, охотница шептаться, особенно с Верой: так и щебечет, и все на ухо. А та только слушает да молчит, редко кивнет головой или скажет слово. Верочкин взгляд, даже каприз — для нее святы. Что та сказала, то только и умно, и хорошо. Ну, Вере этого и надо; ей не друг нужен, а послушная раба. Вот она и есть: от этого она так и любит ее. Зато как и струсит Наталья Ивановна, чуть что-нибудь не угодит: «Прости меня, душечка, милая», начнет целовать глаза, шею — и та ничего!
   «Так вот что! — сказал Райский про себя, — гордый и независимый характер — рабов любит! А все твердит о свободе, о равенстве и моего поклонения не удостоила принять. Погоди же ты!»
   — А ведь она любит вас, бабушка, Вера-то? — спросил Райский, желая узнать, любит ли она кого-нибудь еще, кроме Наталии Ивановны.
   — Любит! — с уверенностью отвечала бабушка, — только по-своему. Никогда не показывает и не покажет! А любит, — пожалуй, хоть умереть готова.
   «А что, может быть, она и меня любит, да только не показывает!» — утешил было себя Райский, но сам же и разрушил эту надежду, как несбыточную.
   — Почему же вы знаете, если она не показывает?
   — Не знаю и сама почему, а только любит.
   — А вы ее?
   — Люблю, — вполголоса сказала бабушка, — ох, как люблю! прибавила она со вздохом, и даже слезы было показались у нее, она и не знает: авось, узнает когда-нибудь…
   — А заметили ли вы, что Вера с некоторых пор как будто задумчива? — нерешительно спросил Райский, в надежде, не допытается ли как-нибудь от бабушки разрешения своего мучительного «вопроса» о синем письме.
   — А ты заметил?
   — Нет… так… она что-то… Ведь я не знаю, какая она вобще, только как будто того…
   — Что ж это за любовь, если б я не заметила! Уж не одну ночь не спала я и думаю, отчего она с весны такая странная стала? То повеселеет, то задумается; часто капризничает, иногда вспылит. Замуж пора ей — вот что! — почти про себя прибавила Татьяна Марковна. — Я спрашивала доктора, тот все на нервы: дались им эти нервы — и что это за нервы такие? Бывало, и доктора никаких нерв не знали. Поясница — так и говорили, что поясница болит или под ложечкой: от этого и лечили. А теперь все пошли нервы! Вон, бывало, кто с ума сойдет: спятил, говорят, сердечный — с горя, что ли, или из ума выжил, или спился, нынче говорят: мозги как-то размягчились…
   — Не влюблена ли? — вполголоса сказал Райский — и раскаялся; хотелось бы назад взять слово, да поздно.
   В бабушку точно камнем попало.
   — Господи спаси и помилуй! — произнесла она, перекрестившись, точно молния блеснула перед ней, — этого горя только не доставало!
   — Вот нашли горе: ей счастье, а вам горе!
   — Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна — бог с ней! А как эта змея, любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.
   — Ничего, бабушка, бог с вами, успокойтесь, я так, просто «брякнул», как вы говорите, а вы уж и встревожились, как давеча о ключах…
   — Да, «ключи», — вдруг ухватилась за слово бабушка и даже изменилась в лице, — эта аллегория — что она значит? Ты проговорился про какой-то ключ от сердца: что это такое, Борис Павлыч, — ты не мути моего покоя, скажи, как на духу, если знаешь что-нибудь?
   Райскому досадно стало на себя, и он всеми силами старался успокоить бабушку, и отчасти успел.
   — Я заметил то же, что и вы, — говорил он, — не больше. Ну скажет ли она мне, если от всех вас таится? Я даже, видите, не знал, куда она ездит, что это за попадья такая — спрашивал, спрашивал — ни слова! Вы же мне рассказали.
   — Да, да, не скажет, это правда — от нее не добьешься! — прибавила успокоенная бабушка, — не скажет! Вот та шептунья, попадья, все знает, что у ней на уме: да и та скорей умрет, а не скажет ее секретов. Свои сейчас разроняет, только подбирай, а ее — боже сохрани!
   Оба замолчали.
   — Да и в кого бы тут влюбиться? — рассуждала бабушка, — не в кого
   — Не в кого? — живо спросил Райский. — Никого нет такого?
   Татьяна Марковна покачала головой
   — Разве лесничий… — сказала она задумчиво, — хороший человек! Он, кажется, не прочь, я замечаю… Славная бы партия Вере… да
   — Да что?
   — Да она-то мудреная такая — бог знает — как приступиться к ней, как посвататься! А славный, солидный и богатый: одного лесу будет тысяч…
   — Лесничий! — повторил Райский, — какой лесничий? Что он за человек? молодой, образованный, замечательный?..
   Вошла Василиса и доложила, что Полина Карповна приехала и спрашивает, расположен ли Борис Павлович рисовать ее портрет.
   — И поговорить не даст — принесла нелегкая! — ворчала бабушка. — Проси, да завтрак чтоб был готов.
   — Откажите, бабушка, зачем? Потрудись, Василиса, сказать, что я до приезда Веры Васильевны портрета писать не стану. Василиса пошла и воротилась.
   — Требует вас туда: нейдет из коляски, — сказала она.

ХI

   Неизвестно, что говорила Райскому Полина Карповна, но через пять минут он взял шляпу, тросточку, и Крицкая, глядя торжественно по сторонам, помчала его, сначала по главным улицам, гордясь своей победой, а потом, как военную добычу, привезла домой.
   Райский с любопытством шел за Полиной Карповной в комнаты, любезно отвечал на ее нежный шепот, страстные взгляды. Она молила его признаться, что он неравнодушен к ней, на что он в ту же минуту согласился, и с любопытством ждал, что из этого будет.
   — О, я знала, я знала — видите! Не я ли предсказывала? ликуя, говорила она.
   Она начала с того, что сейчас опустила сторы, сделала полумрак в комнате и полусела или полулегла на кушетке, к свету спиной.
   — Да, я знала это: о, с первой минуты я видела, que nous nous convenons[134] — да, cher m-r Boris, — не правда ли?
   Она пришла в экстаз, не знала, где его посадить, велела подать прекрасный завтрак, холодного шампанского, чокалась с ним и сама цедила по капле в рот вино, вздыхала, отдувалась, обмахивалась веером. Потом позвала горничную и хвастливо сказала, что она никого не принимает; вошел человек в комнату, она повторила то же и велела опустить сторы даже в зале.
   Она сидела в своей красивой позе, напротив большого зеркала, и молча улыбалась своему гостю, млея от удовольствия. Она не старалась ни приблизиться, ни взять Райского за руку, не приглашала сесть ближе, а только играла и блистала перед ним своей интересной особой, нечаянно показывала «ножки» и с улыбкой смотрела, как действуют на него эти маневры. Если он подходил к ней, она прилично отодвигалась и давала ему подле себя место.
   Он с любопытством смотрел на нее и хотел окончательно решить, что она такое. Он было испугался приготовлений, какими она обстановила его посещение, но с каждым ее движением опасения его рассеивались. По-видимому, добродетели его не угрожала никакая опасность. опасения его рассеивались. По-видимому, добродетели его не угрожала никакая опасность.
   «Чего же она хочет от меня?» — догадывался он, глядя на нее с любопытством.
   — Скажите мне что-нибудь про Петербург, про ваши победы: о, их много у вас? да? Скажите, что тамошние женщины — лучше здешних? (она взглянула на себя в зеркало) одеваются с большим вкусом? (и обдернула на себе платье и сбросила с плеча кружевную мантилью)
   А плечи у ней были белы и круглы, так что Райский находил их не совсем недостойными кисти.
   — Что ж вы молчите: скажите что-нибудь? — продолжала она, дрыгнув не без приятности «ножкой» и спрятав ее под платье.
   Потом плутовски взглянула на него, наблюдая, действует ли?
   «Что ж она такое: постой, сейчас скажется!..» — подумал он — Я все сказал! — с комическим экстазом произнес он, — мне остается только… поцеловать вас!
   Он встал со своего места и подошел к ней решительно.
   — M-r Boris! de grace — оh! оh! — с натянутым смущением сказала она, — que voulez-vous[135] — нет, ради бога, нет, пощадите, пощадите!
   Он наклонился к ней и, по-видимому, хотел привести свое намерение в исполнение. Она замахала руками в непритворном страхе, встала с кушетки, подняла стору, оправилась и села прямо, но лицо у ней горело лучами торжества. Она была озарена каким-то блеском — и, опустив томно голову на плечо, шептала сладостно:
   — Pitie, pitie![136]
   — Gra-ce, gra-ce! — запел Райский, едва сдерживая смех. — Я пошутил: не бойтесь, Полина Карповна, — вы безопасны, клянусь вам…
   — О, не клянитесь! — вдруг встав с места, сказала она с пафосом и зажмуриваясь, — есть минуты, страшные в жизни женщины… Но вы великодушны!.. — прибавила, опять томно млея и клоня голову на сторону, — вы не погубите меня…
   — Нет, нет, — говорил он, наслаждаясь этой сценой, — как можно губить мать семейства!.. Ведь у вас есть дети — а где ваши дети? — спросил он, оглядываясь вокруг. — Что вы мне не покажете их?
   Она сейчас же отрезвилась.
   — Их нет… они… — заговорила она.
   — Познакомьте меня с ними: я так люблю малюток.
   — Нет, pardon, m-r Boris[137], — их в городе нет…
   — Где же они?
   — Они… гостят в деревне у знакомых.
   Дело в том, что одному «малютке» было шестнадцать, а другому четырнадцать лет, и Крицкая отправила их к дяде на воспитание, подальше от себя, чтоб они возрастом своим не обличали ее лет.
   Райскому стало скучно, и он собрался домой. Полина Карповна не только не удерживала его, но, по-видимому, была довольна, что он уходит. Она велела подавать коляску и непременно хотела ехать с ним.
   — И прекрасно, — сказал Райский, — завезите меня в одно место!
   Полина Карповна обрадовалась, и они покатили опять по улицам.
   К вечеру весь город знал, что Райский провел утро наедине с Полиной Карповной, что не только сторы были опущены, да ставни закрыты, что он объяснился в любви, умолял о поцелуе, плакал — и теперь страдает муками любви.
   Долго кружили по городу Райский и Полина Карповна. Она старалась провезти его мимо всех знакомых, наконец он указал один переулок и велел остановиться у квартиры Козлова. Крицкая увидела у окна жену Леонтья, которая делала знаки Райскому. Полина Карповна пришла в ужас.
   — Вы ездите к этой женщине — возможно ли? Я компрометирована! — сказала она. — Что скажут, когда узнают, что я завезла вас сюда? Allons, de grace, montez vite et partons! Cette femme: quelle horreur![138]
   Но Райский махнул рукой и вошел в дом.
   «Вот сучок заметила в чужом глазу!» — думал он.

XII

   Свидание наедине с Крицкой напомнило ему о его «обязанности к другу», на которую он так торжественно готовился недавно и от которой отвлекла его Вера. У него даже забилось сердце, когда он оживил в памяти свои намерения оградить домашнее счастье этого друга.
   Леонтья не было дома, и Ульяна Андреевна встретила Райского с распростертыми объятиями, от которых он сухо уклонился. Она называла его старым другом, «шалуном», слегка взяла его за ухо, посадила на диван, села к нему близко, держа его за руку.
   Райский едва терпел эту прямую атаку и растерялся в первую минуту от быстрого и неожиданного натиска, который вдруг перенес его в эпоху старого знакомства с Ульяной Андреевной и студенческих шалостей: но это было так давно!
   — Что вы, Ульяна Андреевна, опомнитесь — я не студент, а вы не девочка!.. — упрекнул он ее
   — Для меня вы все тот же милый студент, шалун, а я для вас та же послушная девочка…
   Она вскочила с места, схватила его за руки и три раза повернулась с ним по комнате, как в вальсе.
   — А кто мне платье разорвал, помните?..
   Он смотрел на нее, стараясь вспомнить.
   — Забыли, как ловили за талию, когда я хотела уйти!.. Кто на коленях стоял? Кто ручки целовал! Нате, поцелуйте, неблагодарный, неблагодарный! А я для вас та же Уленька!
   — Жаль! — сказал он со вздохом, — ужель вы не забыли старые шалости?
   — Нет, нет, — все помню, все помню! — И она вертела его за руки по комнате.
   Ему легче казалось сносить тупое, бесплодное и карикатурное кокетничанье седеющей Калипсо, все ищущей своего Телемака, нежели этой простодушной нимфы, ищущей встречи с сатиром… А она, с блеском на рыжеватой маковке и бровях, с огнистым румянцем, ярко проступавшим сквозь веснушки, смотрела ему прямо в лицо лучистыми, горячими глазами, с беспечной радостью, отважной решимостью и затаенным смехом.
   Он отворачивался от нее, старался заговорить о Леонтье, о его занятиях, ходил из угла в угол и десять раз подходил к двери, чтоб уйти, но чувствовал, что это не легко сделать. Он попал будто в клетку тигрицы, которая, сидя в углу, следит за своей жертвой: и только он брался за ручку двери, она уже стояла перед ним, прижавшись спиной к замку и глядя на него своим смеющимся взглядом, без улыбки.
   Куда он ни оборачивался, он чувствовал, что не мог уйти из-под этого взгляда, который, как взгляд портретов, всюду следил за ним.
   Он сел и погрузился в свою задачу о «долге», думал, с чего начать. Он видел, что мягкость тут не поможет: надо бросить «гром» на эту, играющую позором женщину, назвать по имени стыд, который она так щедро льет на голову его друга.
   Он молча, холодно осматривал ее с ног до головы, даже позволил себе легкую улыбку презрения.
   А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стула и вдруг нагнется к нему и близко взглянет ему в лицо, положит на плечо руки или нежно щипнет его за ухо — и вдруг остановится на месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво, или в землю, точно перемогает себя, или — может быть — вспоминает лучшие дни, Райского-юношу, потом вздохнет, очнется — и опять к нему…
   Он зорко наблюдал ее.
   — Что вы так смотрите на меня, не по-прежнему, старый друг? — говорила она тихо, точно пела, — разве ничего не осталось на мою долю в этом сердце? А помните, когда липы цвели?
   — Я ничего не помню, — сухо говорил он, — все забыл!
   — Неблагодарный! — шептала она и прикладывала руку к его сердцу, потом щипала опять за ухо или за щеку и быстро переходила на другую сторону.
   — Разве все отдали Вере: да? — шептала она.
   — Вере? — вдруг спросил он, отталкивая ее.
   — Тс-тс — все знаю — молчите. Забудьте на минуту свою милую…
   «Нет, — думал он, — в другой раз, когда Леонтий будет дома, я где-нибудь в углу, в саду, дам ей урок, назову ей по имени и ее поведение, а теперь..»
   Он встал.
   — Пустите, Ульяна Андреевна: я в другой раз приду, когда Леонтий будет дома, — сухо сказал он, стараясь отстранить ее от двери.
   — А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете при нем — я хочу видеть вас одного: хоть на час будьте мой — весь мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой, мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
   «Ну, это — не Полина Карповна, с ней надо принять решительные меры!» — подумал Райский и энергически, обняв за талию, отвел ее в сторону и отворил дверь.
   — Прощайте, — сказал он, махнув шляпой, — до свидания! Я завтра…
   Шляпа очутилась у ней в руке — и она, нагнув голову, подняла шляпу вверх и насмешливо махала ею над головой.
   Он хотел схватить шляпу, но Ульяна Андреевна была уже в другой комнате и протягивала шляпу к нему, маня за собой.
   — Возьмите! — дразнила она.
   Он молча наблюдал ее.
   — Дайте шляпу! — сказал он после некоторого молчания.
   — Возьмите.
   — Отдайте.
   — Вот она.
   — Поставьте на пол.
   Она поставила и отошла к окну. Он вошел к ней в комнату и бросился к шляпе, а она бросилась к двери, заперла и положила ключ в карман.
   Они смотрели друг на друга: Райский с холодным любопытством, она — с дерзким торжеством, сверкая смеющимися глазами. Он молча дивился красоте ее римского профиля.
   «Да, Леонтий прав: это — камея; какой профиль, какая строгая, чистая линия затылка, шеи! И эти волосы так же густы, как бывало…»
   Он вдруг вспомнил, зачем пришел, и сделал строгое лицо.
   — Понимаете ли вы сами, какую сцену играете? — с холодной важностью произнес он.
   — Милый Борис! — нежно говорила она, протягивая руки и маня к себе, — помните сад и беседку? Разве эта сцена — новость для вас? Подите сюда! — прибавила она скороговоркой, шепотом, садясь на диван и указывая ему место возле себя.
   — А муж? — вдруг сказал он.
   — Что муж? Все такой же дурак, как и был!
   — Дурак! — с упреком, возвысив голос, повторил он. — И вы так платите ему за его доброту, за доверие!
   — Да разве его можно любить?
   — Отчего же не любить?
   — Таких не любят… Подите сюда!.. — шептала опять.
   — Но вы любили же когда-нибудь?
   Она отрицательно покачала головой.
   — Зачем же вы шли замуж?
   — Это совсем другое дело: он взял, я и вышла. Куда ж мне было деться!
   — И обманываете целую жизнь, каждый день, уверяете его в любви…
   — Никогда не уверяю, да он и не спрашивает. Видите, и не обманываю!
   — Но помилуйте, что вы делаете!! — говорил он, стараясь придать ужас голосу.
   Она, с затаенным смехом, отважно смотрела на него; глаза у ней искрились.
   — Что я делаю!!! — с комическим ужасом передразнила она, — все люблю вас, неблагодарный, все верна милому студенту Райскому… Подите сюда!
   — Если б он знал! — говорил Райский, боязливо ворочая глазами вокруг и останавливая их на ее профиле.
   — Не узнает, а если б и узнал — так ничего. Он дурак.
   — Нет, не дурак, а слабый, любящий до слепоты. И вот — его семейное счастье!
   — А чем он несчастлив? — вспыхнув, сказала Ульяна Андреевна, — поищите ему другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут, ест вкусно, спит покойно, знает свою латынь: чего ему еще больше? И будет-с него! А любовь не про таких!
   — Про каких же?
   — Про таких, как вы… Подите сюда!
   — Но он вам верит, он поклоняется вам…
   — Я ему не мешаю: он муж — чего ж ему еще?
   — Ваша ласка, попечения — все это должно принадлежать ему!
   — Все и принадлежит — разве его не ласкают, противного урода этакого! Попробовали бы вы…
   — Зачем же эта распущенность, этот Шарль!..
   Она опять вспыхнула.
   — Какой вздор — Шарль! кто это вам напел? противная бабушка ваша — вздор, вздор!
   — Я сам слышал…
   — Что вы слышали?
   — В саду, как вы шептались, как…
   — Это все пустое, вам померещилось! М-г Шарль придет, спросит сухарь, стакан красного вина — выпьет и уйдет.
   Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в горшках. И у ней лицо стало как маска, и глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны — «как у Веры тогда… — думал он. — Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся… Русалки!»
   — Ваше сердце, Ульяна Андреевна, ваше внутреннее чувство… — говорил он.
   — Еще что!
   — Словом — совесть не угрызает вас, не шепчет вам, как глубоко оскорбляете вы бедного моего друга…
   — Какой вздор вы говорите — тошно слушать! — сказала она, вдруг обернувшись к нему и взяв его за руки. — Ну, кто его оскорбляет? Что вы мне мораль читаете! Леонтий не жалуется, ничего не говорит… Я ему отдала всю жизнь, пожертвовала собой: ему покойно, больше ничего не надо, а мне-то каково без любви! Какая бы другая связалась с ним!..
   — Он так вас любит!
   — Куда ему? Умеет он любить! Он даже и слова о любви не умеет сказать: выпучит глаза на меня — вот и вся любовь! точно пень! Дались ему книги, уткнет нос в них и возится с ними. Пусть же они и любят его! Я буду для него исправной женой, а любовницей (она сильно потрясла головой) — никогда!
   — Да вы новейший философ, — весело заметил Райский, — не смешиваете любви с браком: мужу…
   — Мужу — щи, чистую рубашку, мягкую подушку и покой…
   — А любовь?
   — А любовь… вот кому! — сказала она — и вдруг обвилась руками около шеи Райского, затворила ему рот крепким и продолжительным поцелуем. Он остолбенел и даже зашатался на месте. А она не выпускала его шеи из объятий, обдавала искрами глаз, любуясь действием поцелуя.
   — Постойте… постойте, — говорил он, озадачепный, — вспомните… я друг Леонтья, моя обязанность…
   Она затворила ему рот маленькой рукой — и он… поцеловал руку.
   «Нет! — говорил он, стараясь не глядеть на ее профиль и жмурясь от ее искристых, широко открытых глаз, — момент настал, брошу камень в эту холодную, бессердечную статую…»
   Он освободился из ее объятий, поправил смятые волосы, отступил на шаг и выпрямился.
   — А стыд — куда вы дели его, Ульяна Андреевна? — сказал он резко.
   — Стыд… стыд… — шептала она, обливаясь румянцем и пряча голову на его груди, — стыд я топлю в поцелуях…
   Она опять прильнула к его щеке губами.
   — Опомнитесь и оставьте меня! — строго сказал он, — если в доме моего друга поселился демон, я хочу быть ангелом-хранителем его покоя…
   — Не говорите, ах, не говорите мне страшных слов… — почти простонала она. — Вам ли стыдить меня? Я постыдилась бы другого… А вы! Помните?.. Мне страшно, больно, я захвораю, умру… Мне тошно жить, здесь такая скука…
   — Оправьтесь, встаньте, вспомните, что вы женщина… — говорил он.
   Она судорожно, еще сильнее прижалась к нему, пряча голову у него на груди.
   — Ах, — сказала она, — зачем, зачем вы… это говорите?.. Борис — милый Борис… вы ли это…
   — Пустите меня! Я задыхаюсь в ваших объятиях! — сказал он, — я изменяю самому святому чувству — доверию друга… Стыд да падет на вашу голову!..
   Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги. После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг себя, схватила себя обеими руками за голову — и испустила крик, так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство.