Он молчал, потупив глаза. Румянец и минутная радость сбежали с лица.
   — Случилось что-нибудь? — спросил он. — Не нужно ли вам. какой-нибудь услуги, Вера Васильевна?
   — Да, случилось. Но на эту услугу я не вызову вас, Иван Иванович.
   — Не сумею, может быть?
   — Нет, не то! Вы знаете все, вот прочтите, что я получила…
   Она вынула из ящика оба письма и подала ему. Тушин прочитал и совсем похудел, стал опять бледен, как был, когда приехал.
   — Да, тут, конечно, я лишний: вы одна можете.
   — Не могу, Иван Иванович…
   Он вопросительно глядел на нее.
   — Не могу, ни написать ему двух слов, ни видеть его.
   Он стал оправляться и поднял голову, глядя на нее.
   — А мне надо дать ответ; он ждет там, в беседке, или придет сюда, если не дам… а я не могу…
   — Какой ответ? — спросил Тушин, наклоняясь и рассматривая свои сапоги.
   — И вы, как бабушка, спрашиваете, какой! Разве вы не читали? Он манит счастье, предлагает венчаться…
   — Что же?
   — Что же! — повторила она с примесью легкого раздражения, — я пробовала вчера написать ему всего две строки: «Я не была — и не буду счастлива с вами и после венчанья, я не увижу вас никогда. Прощайте!» — и не могла. Хотела пойти, сказать это сама и уйти — ноги не шли: я падала. Он не знает ничего, что со мной произошло, и думает, что я все еще в жару страсти, оттого и надеется, пишет… Надо ему сказать все, а я не могу! Поручить некому: бабушка вспыхнула, как порох, прочитавши эти письма. Я боюсь, что она не выдержит… и я…
   Тушин вдруг встал и подошел к ней.
   — И вы подумали обо мне: «Тушин — выдержит и послужит мне…» и позвали меня… так?
   Он весь просиял.
   — Нет, Иван Иванович, не так. Я позвала вас, чтоб… видеть вас в этой тревоге. Когда вы тут — я будто покойнее…
   — Вера Васильевна! — сказал он — и румянец опять хлынул ему в щеки.
   Он был почти счастлив.
   — А посылать вас туда, — продолжала она, — нет, я не нанесу вам этого нового оскорбления, не поставлю лицом к лицу с человеком, которого вы… не можете видеть равнодушно… Нет, нет!
   Она качала головой.
   — Оскорбления! Вера Васильевна!..
   Он хотел говорить, но сложил только руки, как будто с мольбой, перед ней. Глаза блистали, глядя на нее.
   Она с изумлением благодарности смотрела на него, видя, как одно внимание, одно чувство приличия, — такая малость — делали его счастливым. И это после всего!..
   «Как он любит меня! Зачем!..» — подумала она с грустью.
   — Оскорбления! — повторил он. — Да, мне тяжело бы было, если б вы послали меня с масличной ветвью к нему, помочь ему выбраться из обрыва сюда… Эта голубиная роль мне была бы точно не к лицу — но я пошел бы мирить вас, если б знал, что вы будете счастливы…
   «И бабушка пошла бы, и мать моя, если б была жива… И этот человек готов идти — искать мое счастье — и терять свое!» — подумалось ей опять.
   — Иван Иванович! — сказала она почти в слезах, — я вам верю, вы сделали бы и это! Но я не послала бы вас…
   — Знаю, что не послали бы, и дурно сделали бы. А теперь мне не надо и выходить из роли медведя. Видеть его — чтобы передать ему эти две строки, которых вы не могли написать: ведь это — счастье, Вера Васильевна!
   Она потупила глаза.
   «Я только и могу дать ему это счастье в ответ… на все!..» — думала она.
   Заметив ее печаль, он вдруг упал, смирился; гордость осанки, блеск взгляда, румянец — пропали. Он раскаялся в своей неосторожной радости, в неосторожном слове: «счастье».
   «Опять глупость сделал!» — терзался он про себя, приняв простое, дружеское поручение, с которым она обратилась к нему, потому что некому было поручить, как она сказала, — за какое-то косвенное поощрение его надежд!
   Он — этой внезапной радостью и этим словом: «счастье» — будто повторил свое признание в любви и предложение руки и, кроме того, показал ей, что эгоистически радуется разрыву ее с Марком.
   Вера, глядя на него, угадала, что он во второй раз скатился с своего обрыва счастливых надежд. Ее сердце, женский инстинкт, дружба — все бросилось на помощь бедному Тушину, и она не дала рухнуть окончательно всем его надеждам, удержав одну, какую только могла дать ему в своем положении, — это безграничное доверие и уважение.
   — Да, Иван Иванович, я теперь вижу, что я надеялась на вас и в этом, только не признавалась сама себе, и никогда не решилась бы требовать от вас этой помощи. Но если вы великодушно предлагаете, то я рада и благодарю. Никто не поможет мне так, как вы поможете, потому что никто так, как вы, не любит меня…
   — Вы балуете меня, Вера Васильевна, говоря это: но это правда! Вы насквозь видите меня…
   — И если, — продолжала она, — вам не тяжело видеть его…
   — Нет… я не упаду в обморок.
   — Так подите сегодня в пять часов в беседку и скажите…
   Она задумалась, что сказать. Потом взяла карандаш и написала те же две строки, которые сказала ему на словах, не прибавив ничего к прежде сказанным словам.
   — Вот мой ответ! — заключила она, передавая ему незапечатанный листок, — отдайте ему и прибавьте, что хотите, если нужно будет; вы знаете все.
   Он спрятал листок в карман.
   — Помните одно, — прибавила она поспешно, — что я не обвиняю его ни в чем… ни на что не жалуюсь… следовательно…
   Она остановилась. Он ждал.
   — Вашего бича с собой не берите!.. — договорила она тихо, почти в сторону.
   — Поделом мне, — сказал он, сильно вздохнув.
   — Виновата, — перебила она, подавая ему руку, — это не упрек, — боже сохрани! Память подсказала мне кстати. Мне легче этим одним словом выразить, а вам понять, чего я желаю и чего не желала бы в этом свидании…
   — Тут обидно одно, вы думали, что я без этого слова не понял бы.
   — Простите меня, больную…
   Он пожал поданную ему руку.

XVI

   Немного погодя воротилась Татьяна Марковна, пришел Райский. Татьяна Марковна и Тушин не без смущения встретились друг с другом. И им было неловко: он знал, что ей известно его объяснение с Верой, — а ей мучительно было, что он знает роман и «грех» Веры.
   Из глаз его выглядывало уныние, в ее разговорах сквозило смущение за Веру и участие к нему самому. Они говорили, даже о простых предметах, как-то натянуто, но к обеду взаимная симпатия превозмогла, они оправились и глядели прямо друг другу в глаза, доверяя взаимным чувствам и характерам. Они даже будто сблизились между собой, и в минуты молчания высказывали один другому глазами то, что могли бы сказать о происшедшем словами, если б это было нужно.
   До обеда Вера оставалась с Татьяной Марковной, стараясь или скорее опасаясь узнать о мере, какую она могла принять, чтоб Марк не ожидал ее в беседке. Она решилась не отходить от нее и после обеда, чтоб она не поддалась желанию сама сойти с обрыва на свидание.
   Но Татьяна Марковна до обеда не упомянула о вчерашнем разговоре, а после обеда, когда Райский ушел к себе, а Тушин, надев пальто, пошел куда-то «по делу», она заняла всю девичью чисткою серебряных чайников, кофейников, подносов и т.д., назначаемых в приданое Марфеньке.
   Вера успокоилась с этой стороны и мысленно перенеслась с Тушиным в беседку, думая с тоской и замиранием сердца от страха о том: «Не вышло бы чего-нибудь! Если б этим кончилось! Что там теперь делается!»
   А там, без четверти в пять часов, пробирался к беседке Тушин. Он знал местность, но, видно, давно не был и забыл, потому что глядел направо, налево, брал то в ту, то в другую сторону, по едва заметной тропинке, и никак не мог найти беседки. Он остановился там, где кусты были чаще и гуще, припоминая, что беседка была где-то около этого места.
   Он стоял, оглядываясь во все стороны, и с беспокойством смотрел на часы. Стрелка подвигалась к пяти часам, а он не видал ни беседки, ни Марка.
   Вдруг издали до него дошел шум торопливых шагов, и между кустами сосняка и ельника являлась и пропадала фигура.
   «Кажется, он!..» — думал Тушин и раза два дохнул всей грудью, как усталый конь, покачал взад и вперед стоящую рядом молодую ель, потом опустил обе руки в карманы пальто и стал, как вкопанный.
   Марк точно выпрыгнул из засады на это самое место, где был Тушин, и, оглядываясь с изумлением вокруг, заметил его и окаменел.
   Они поглядели друг на друга с минуту, потом дотронулись до фуражек. Волохов все озирался с недоумением вокруг.
   — Где же беседка! — спросил он, наконец, вслух.
   — Я тоже ее ищу и не знаю, в которой она стороне!
   — Как «в которой стороне»! Мы стоим на ее месте: она еще вчера утром тут была…
   Оба молчали, не зная, что сталось с беседкой. А с ней сталось вот что. Татьяна Марковна обещала Вере, что Марк не будет «ждать ее в беседке», и буквально исполнила обещание. Через час после разговора ее с Верой Савелий, взяв человек пять мужиков, с топорами спустился с обрыва и они разнесли беседку часа в два, унеся с собой бревна и доски на плечах. А бабы и ребятишки, по ее же приказанию, растаскали и щепы.
   На другой день утром сама барыня взяла садовника да опять Савелья и еще двоих людей и велела место, где была беседка, поскоре сравнять, утоптать, закрыть дерном и пересадить туда несколько молодых сосен и елей.
   — «Задним умом крепка! — упрекала она мысленно себя. — Если б я сломала беседку тотчас, когда Верочка сказала мне все… тогда, может быть, злодей догадался бы и не писал ей проклятых писем!»
   Злодей действительно догадался.
   «Старуха узнала — это она! — подумал он. — Вера поступила благонравно: все открыла ей!»
   Он обернулся к Тушину, кивнул ему и хотел идти, но заметил его пристальный, точно железный взгляд.
   — Вы что тут делали, гуляли, что ли? — спросил он. — Что вы так смотрите на меня? Вы здесь в гостях наверху?
   — Да, в гостях. Я не гулять пришел, а видеться с вами, сказал Тушим сухо, но учтиво.
   — Со мной! — оборотясь живо к нему, отозвался Волохов и вопросительно глядел на него. «Что это, не узнал ли и он? Он, кажется, претендент на Веру. Не драму ли затевает этот лесной Отелло: „крови“, „крови“, что ли, ему надо!» — успел подумать Марк.
   — С вами, — повторил Тушин, — у меня есть поручение к вам.
   — От кого? От старухи?
   — От какой старухи?
   — От Бережковой! От какой!
   — Нет.
   — Так от Веры? — почти с испугом спросил он.
   — От Веры Васильевны, хотите вы сказать?
   — Ну, пожалуй — Васильевны. Что она, здорова ли? — что велела передать мне?..
   Тушин молча подал ему записку. Марк пробежал ее глазами, сунул небрежно в карман пальто, потом снял фуражку и начал пальцами драть голову, одолевая не то неловкость своего положения перед Тушиным, не то ощущение боли, огорчения или злой досады.
   — Вы… все знаете? — спросил он.
   — Позвольте не отвечать на этот вопрос, а спросить вас: скажете вы что нибудь в ответ?
   «Стану я тебе давать ответ! — подумал Марк, — не дам!»
   — Ничего не скажу, — холодно отвечал он вслух.
   — Но исполните, конечно, ее просьбу: не тревожить ее больше, не напоминать о себе… не писать, не посещать этих мест…
   — Вам что за дело? Вы объявлены ее женихом, что спрашиваете?..
   — Для этого не нужно быть женихом, а просто другом, чтоб исполнить поручение.
   — Если буду писать и посещать — тогда что? — запальчиво заговорил Волохов, как будто напрашиваясь на дерзость.
   — Не знаю, как примет это Вера Васильевна. Если опять даст мне новое поручение, я опять сделаю, что ей будет нужно.
   — Какой вы послушный и почтительный друг! — сказал с злой иронией Марк.
   Тушин поглядел на него с минуту серьезно.
   — Да, вы правы, я такой друг ей… Не забывайте, господин Волохов, — прибавил он, — что вы говорите не с Тушиным теперь, а с женщиной. Я стал в ее положение и не выйду из него, что бы вы ни сказали. Я думал, что и для вас довольно ее желания, чтобы вы не беспокоили ее больше. Она только что поправляется от серьезной болезни…
   Марк молча ходил взад и вперед по лужайке и, при последних словах, подошел к Тушину.
   — Что с ней было? — спросил он почти мягко.
   Тушин молчал.
   — Извините меня, я горячусь, знаю, что это глупо! Но ведь вы видите, что и я — как в горячке.
   — Очень жалею; стало быть, вам самим нужен покой… Вы дадите какой-нибудь ответ на эту записку?
   Марку не хотелось отвечать ему.
   — Я сам отвечу, напишу…
   — Она положительно отказывается от этого — и я могу дать вам слово, что она не может поступить иначе… Она больна — и ее здоровье требует покоя, а покой явится, когда вы не будете напоминать о себе. Я передаю, что мне сказано, и говорю то, что видел сам…
   — Послушайте, вы ей желаете добра? — начал Волохов.
   — Конечно.
   — Вы видите, что она меня любит, она вам сказала…
   — Нет, этого я не вижу, и она мне не говорила о любви, а дала вот эту записку и просила подтвердить, что она не может и не желает более видеться с вами и получать писем.
   — Какая нелепость — мучаться и мучать другого! — сказал Марк, вскапывая ногой свежую, нанесенную только утром землю около дерева. — Вы могли бы избавить ее от этой пытки, от нездоровья, от упадка сил… от всего — если вы… друг ей! Старуха сломала беседку, но не страсть: страсть сломает Веру… Вы же сами говорите, что она больна.
   — Я не говорил, что она больна от страсти…
   — От чего же расстроена?
   — От того, что вы пишете к ней, ждете в беседке, грозите прийти сами. Она не переносит этого — и только это поручила передать.
   — Она только говорит так, а сама…
   — Она говорит всегда правду.
   — Почему она дала это поручение вам? — вдруг спросил Марк.
   Тушин молчал.
   — Она вам доверяет, стало быть, вы можете объяснить ей, как дико противиться счастью. Ведь она не найдет его там, у себя… Вы посоветовали бы ей не мучать себя и другого и постарались бы поколебать эту бабушкину мораль… Притом я предлагаю ей…
   — Если б вы умели понять ее, — остановил его Тушин, — то давно бы знали, что она из тех, кому «объяснять» нечего и «советовать» нельзя. А колебать «бабушкину мораль» я не нахожу нужным, потому что разделяю эту мораль.
   — Вот как! Вы удивительный дипломат, отлично исполняете поручения! — раздражительно сказал Марк.
   Тушин молчал, наблюдая за ним и покойно ожидая, что он, волей или неволей, а даст ответ.
   Это молчаливое спокойствие бесило Марка. Сломанная беседка и появление Тушина в роли посредника показали ему, что надежды его кончаются, что Вера не колеблется больше, что она установилась на своем намерении не видеться с ним никогда.
   В него тихо проникло ядовитое сознание, что Вера страдает действительно не от страсти к нему, — иначе она не открылась бы бабушке, и еще менее Тушину. Он знал и прежде ее упрямство, которого не могла сломать даже страсть, и потому почти с отчаянием сделал последнюю уступку, решаясь жениться и остаться еще на неопределенное время, но отнюдь не навсегда, тут, в этом городе, а пока длится его страсть. Он верил в непогрешимость своих понятий о любви и предвидел, что рано или поздно она кончится для обоих одинаково, что они будут «виснуть один другому на шею, пока виснется», а потом…
   Он отдалялся от этого «потом», надеясь, что со временем Вера не устоит и сама на морали бабушки, когда настанет охлаждение.
   Теперь и эта его жертва — предложение жениться — оказалась напрасною. Ее не приняли. Он не опасен, и даже не нужен больше. Его отсылают. Он терпел в эту минуту от тех самых мучений, над которыми издевался еще недавно, не веря им. «Нелогично!» — думал он.
   — Я не знаю, что я сделаю, — сказал он все еще гордо, — и не могу дать ответа на ваше дипломатическое поручение. В беседку, конечно, не приду, потому что ее нет…
   — И писем не будете писать, — давал за него ответ Тушин, — потому что их не передадут. В дом тоже не придете — вас не примут…
   — Кто: вы? — злобно отозвался Марк, — что же вы, стеречь станете?
   — Стану, если Вера Васильевна захочет. Впрочем, здесь есть хозяйка дома и… люди. Но я полагаю, что вы сами не нарушите приличий и спокойствия женщины…
   — Черт знает, что за нелепость! — рычал Марк, — выдумали люди себе кандалы… лезут в мученики…
   Ему все еще хотелось удержаться в позиции и удалиться с некоторым достоинством, сохраняя за собой право не давать ответа. Но Тушин уже знал, что другого ответа быть не может. Марк чувствовал это и стал отступать постепенно.
   — Я еду скоро, — сказал он, — через неделю… Не может ли Вера… Васильевна видеться со мной на одну минуту?..
   — Не может положительно: она больна.
   — Лечат, что ли, ее?
   — Ей одно лекарство: чтоб вы не напоминали о себе…
   — Я ведь не совсем доверяю вам, — едко перебил Марк, — вы, кажется… неравнодушны к ней — и..
   Тушин опять покачал ель, но молчал. Он входил в положение Марка и понимал, какое чувство горечи или бешенства должно волновать его, и потому не отвечал злым чувством на злобные выходки, сдерживая себя, а только тревожился тем, что Марк, из гордого упрямства, чтоб не быть принуждену уйти, или по остатку раздраженной страсти, еще сделает попытку написать или видеться и потревожит Веру. Ему хотелось положить совсем конец этим покушениям.
   — Если мне не верите — то у вас есть доказательство, — сказал он.
   — Расписка — да. Это ничего не значит. Страсть — это море. Сегодня буря, завтра штиль… Может быть, уж она теперь жалеет, что послала вас.
   — Не думаю; она бы предвидела это и не послала бы. Вы, как я вижу, вовсе не знаете ее. Впрочем, я передал вам все — и вы, конечно, уважите ее желания… Я не настаиваю более на ответе…
   — Ответа никакого! Я уеду…
   — Это именно тот ответ, который нужен ей…
   — Не ей, а вам, да, может быть, романтику Райскому и старухе…
   — Да, пожалуй, и нам, и — может быть — целому городу! Я позволю себе только поручиться Вере Васильевне, что ответ ваш будет вами буквально исполнен. Прощайте.
   — Прощайте… рыцарь…
   — Что? — спросил, немного нахмурившись, Тушин.
   Марк, бледный, смотрел в сторону. Тушин дотронулся до фуражки и ушел, а Марк все еще стоял на месте.

XVII

   Он злился, что уходит неловко, неблаговидно, хуже, чем он пророчил когда-то Райскому, что весь роман его кончается обрывом, из которого ему надо уходить не оглядываясь, что вслед ему не послано не только сожаления, прощального слова, но его будто выпроваживают, как врага, притом слабого, от которого избавит неделя-другая разлуки, да соседняя гора, за которую он перевалится.
   Отчего все это? «Он ни в чем не виноват!» А ему отказывают в последнем свидании, — очевидно, не из боязни страстного искушения, а как будто грубой обиды, выбирают посредником другого!
   И этот другой командует властью Веры, не выходя из границ приличий, выпроваживает его осторожно, как выпроваживают буйного гостя или вора, запирая двери, окна и спуская собаку. Он намекнул ему о хозяйке дома, о людях… чуть не о полиции.
   В этом, пожалуй, он был сам виноват (снисходительно обвинял Марк себя), усвоив условия и формы общежития, которые он называл свободными и разумными, презирая всяким принятым порядком, и которые город этот не признавал такими.
   Не оттого ли Вера теперь будто стыдится своей страсти, отчаявшись перевоспитать его, и отделывается от него заочно, через других, как отделываются от дурного знакомства, сделанного случайно или нечаянно?
   И этот посредник, несмотря на резкие вызовы, очевидно сдерживался, боясь, не опасности конечно, а тоже скандальной, для Веры и для него самого, сцены — с неприличным человеком. И ко всему этому нужно было еще дать ответ! А ответ один: другого ответа и нет и нельзя дать, кроме того, какой диктовал ему этот «рыцарь» и «дипломат», унизивший его холодной вежливостью на все его задиранья. Марк, как ни ускользал, а дал ответ!
   Но как бы Вера ни решила, все же, в память прошлого, она должна была… хоть написать к нему свое решительное письмо — если больна и вынести свидания не может. Пусть охладился пыл страсти, но она дружески могла проститься с ним, подтвердила бы ему, что не мирится с бездной неизвестности впереди, с его миросозерцанием, — и они разошлись бы, уважая друг друга. А она отсылает его — не с уважением, а как будто не удостоивает досказать последние слова, как будто он сделал что-нибудь такое… В чем он виноват? Он стал припоминать последнее свидание — и не нашел за собой ничего…
   Он прав, во всем прав: за что же эта немая и глухая разлука? Она не может обвинить его в своем «падении», как «отжившие люди» называют это… Нет! А теперь он пошел на жертвы до самоотвержения, бросает свои дела, соглашается… венчаться! За что же этот нож, лаконическая записка, вместо дружеского письма, посредник — вместо самой себя?
   Да — это нож, ему больно. Холод от мозга до пят охватил его. Но какая рука вонзила нож? Старуха научила? нет — Вера не такая, ее не научишь! Стало быть, сама. Но за что, что он сделал?
   Марк медленно шел к плетню, вяло влез на него и сел, спустив ноги, и не прыгал на дорогу, стараясь ответить себе на вопрос: «Что он сделал?»
   Он припомнил, как в последнем свидании «честно» предупредил ее. Смысл его слов был тот: «Помни, я все сказал тебе вперед, и если ты, после сказанного, протянешь руку ко мне — ты моя: но ты и будешь виновата, а не я…»
   — Это логично! — сказал он почти вслух — и вдруг будто около него поднялся из земли смрад и чад. Он соскочил с плетня на дорогу,не оглядываясь, как тогда…
   Далее, он припомнил, как он, на этом самом месте, покидал ее одну, повисшую над обрывом в опасную минуту. «Я уйду», — говорил он ей («честно») и уходил, но оборотился, принял ее отчаянный нервный крик прощай за призыв — и поспешил на зов.
   Этот первый ответ на вопрос: «что он сделал», как молот, ударял его в голову.
   Он пошел с горы, а нож делал свое дело и вонзался все глубже и глубже. Память беспощадно проводила перед ним ряд недавних явлений.
   «Нечестно венчаться, когда не веришь!» — гордо сказал он ей, отвергая обряд и «бессрочную любовь» и надеясь достичь победы без этой жертвы, а теперь предлагает тот же обряд! Не предвидел! Не оценил вовремя Веру, отвергнул, гордо ушел… и оценил через несколько дней!
   «Вот что ты сделал!» — опять стукнул молот ему в голову.
   «Из логики и честности, — говорило ему отрезвившееся от пьяного самолюбия сознание, — ты сделал две ширмы, чтоб укрываться за них с своей „новой силой“, оставив бессильную женщину разделываться за свое и за твое увлечение, обещав ей только одно: „Уйти, не унося с собой никаких „долгов“, „правил“ и „обязанностей“… оставляя ее нести их одну…“
   «Ты не пощадил ее „честно“, когда она падала в бессилии, не сладил потом „логично“ с страстью, а пошел искать удовлетворения ей, поддаваясь „нечестно“ отвергаемому твоим „разумом“ обряду, и впереди заботливо сулил — одну разлуку! Манил за собой и… договаривался! Вот что ты сделал!» — стукнул молот ему в голову еще раз.
   «Волком» звала она тебя в глаза, «шутя», — стучал молот дальше, — теперь, не шутя, заочно, к хищничеству волка — в памяти у ней останется ловкость лисы, злость на все лающей собаки, и не останется никакого следа — о человеке! Она вынесла из обрыва — одну казнь, одно неизлечимое терзание на всю жизнь: как могла она ослепнуть, не угадать тебя давно, увлечься, забыться!.. Торжествуй, она никогда не забудет тебя!»
   Он понял все: ее лаконическую записку, ее болезнь — и появление Тушина на дне обрыва, вместо ее самой.
   Козлов видел его и сказал Райскому, что теперь он едет на время в Новгородскую губернию, к старой тетке, а потом намерен проситься опять в юнкера, с переводом на Кавказ.

XVIII

   Райский проговорил целый вечер с Тушиным. Они только теперь начали вглядываться друг в друга пристальнее и разошлись оба с желанием познакомиться короче, следовательно сделали друг из друга благоприятное впечатление.
   Вечером Тушин звал Райского к себе на неделю погостить, посмотреть его лес, как работает у него машина на паровом пильном заводе, его рабочую артель, вообще все лесное хозяйство.
   Райскому хотелось докончить портрет Веры, и он отклонил было приглашение. Но на другой день, проснувшись рано, он услыхал конский топот на дворе, взглянул в окно и увидел, что Тушин уезжал со двора на своем вороном коне. Райского вдруг потянуло за ним.
   — Иван Иванович! — закричал он в форточку, — и я с вами! Можете подождать четверть часа, пока я оденусь?
   — Очень рад! — отозвался Тушин, слезая с лошади, — не торопитесь, я подожду хоть час!
   Он пошел к Райскому. Татьяна Марковна и Вера услыхали их разговор, поспешили одеться и позвали обоих пить чай, причем, конечно, Татьяна Марковна успела задержать их еще на час и предложила проект такого завтрака, что они погрозили уехать в ту же минуту, если она не ограничится одним бифштексом. Бифштексу предшествовала обильная закуска, а вслед за бифштексом явилась рыба, за рыбою жареная дичь. Дело доходило до пирожного, но они встали из-за стола и простились — не надолго.
   Райскому оседлали лошадь, а сзади их Татьяна Марковна отправила целую тележку с гостинцами Анне Ивановне. И оба, вместо осьми часов, как хотели, едва выбрались из дома в десять и в половине одиннадцатого сели на паром Тушина.
   Иван Иванович в разговорах с Татьяной Марковной, с Райским и потом по приезде домой — был тих, сосредоточен, часто молчалив.
   О Вере не произнесли ни слова, ни тот, ни другой. Каждый знал, что тайна Веры была известна обоим, и от этого им было неловко даже произносить ее имя. Кроме того, Райский знал о предложении Тушина и о том, как он вел себя и какая страдательная роль выпала ему на долю во всей этой драме.