40

   Каждый человек и современник, пребывая в одном с нами измерении, одновременно как бы находится и в другом, особом, принадлежащем только ему. Как назвать измерение, в котором жил письмоносец Гоша? В этом особом мире были и особые отношения между ним, Гошей, и теми людьми, которых он обслуживал.
   Если другие почтальоны имели дело с номерованными ящиками, освобождавшими почтальонов от бегания по этажам, то письмоносец Гоша вовсе не рад был такого рода свободе. Он хотел видеть лица людей, а не безличные ящики, и любил тревожить квартирную тишину внезапным, веселым звонком. Он знал, кому можно звонить, держа в руке бандероль, газету или журнал, а кому следует опустить почту в номерованный ящик.
   Люди, в чью дверь не следовало звонить, не хотели входить с Гошей в те архаические отношения, которые теперь известны только жителям деревень и маленьких городков, не привыкших экономить ни свое, ни чужое время. Гоша к времени относился расточительно, как и к своей энергии. Но существовало много дверей, в которые он не мог не позвонить, потому что в них жили не безличные владельцы ящиков под номерами, а люди, как казалось Гоше, нуждавшиеся в приветствии, в добром слове, в интересе к их делам и к их здоровью.
   Случалось, иных раздражала Гошина душевная щедрость, человеческая теплота, но многие к ней привыкли и превратили ее в свою нужду, в часть своего быта, в нечто столь же необходимое, как заварка чая или щепотка соли.
   В Гоше жило это особое чувство, которое живет в большинстве из нас, скрывая себя и только иногда пробуждаясь, пробуждая и в нас ни с чем не сравнимый интерес к тайне «чужой» жизни.
   Вы идете по улице, и внезапно ваш взгляд останавливается на открытом окне дома. За окном незнакомая квартира, увиденная с той остротой новизны и свежести, какую рождает внезапность. Вы никогда не бывали в этой квартире, и вряд ли вам придется там побывать. Там живут незнакомые люди. И вдруг в ваше сознание врывается сильное чувство, чувство удивления, какого-то странного, почти детского любопытства. Кто они, эти незнакомцы? Какие у них вкусы, привычки? Что они любят? Как живут? Вы стараетесь представить себе все это, рассматривая обстановку, вещи, в которых отражены привычки и черты характера их владельцев. И все же мимолетно увиденная в окно чужой квартиры чужая жизнь так и остается закрытой.
   Гоша очень остро чувствовал и любил эту чужую жизнь. Он не был художником, отнюдь, но в нем пребывало нечто такое, что роднило его с голландскими художниками XVII века, как никто до них (и после них) умевших уловить своеобразие чужой жизни и чужих вещей, проникнув в их интимную суть.
   Входя в чужую квартиру, Гоша погружался в чужой быт, сразу превращавшийся в бытие. Время как бы замедлялось, и почтальон чувствовал всю радость этой обновленной и замедленной минуты. Нередко его приглашали заглянуть внутрь квартиры, посидеть, поговорить…
   Гоша знал все, чем жил микрорайон, который он обслуживал. Но это было бескорыстное знание, знание, из которого он не хотел или не умел извлечь для себя пользу.
   Вот в этой квартире живет пенсионер Оскар Федорович Вагенгейм. Он старый холостяк. С ним живет огромная, как теленок, собака из породы сенбернаров по имени Дездемона. В собаке не было ничего трагического, так же как и в ее добродушном хозяине. Он носил пышные усы и бородку, заимствованную у старинных портретов, висевших в Эрмитаже. Вагенгейм выписывал журнал «Курьер ЮНЕСКО», а на стенах его кабинета висели репродукции с картин Борисова-Мусатова.
   Гоша не без помощи Оскара Федоровича проникся интересом к восхитительному искусству знаменитого саратовского художника, горбатенького нелюдима, так и не перешагнувшего за короткие пределы скупо отмеренной ему жизни. Погруженный в тихий сумрак мечты, он умел сделать похожими на облака людей и слившиеся с людьми воду и деревья. Гоша подолгу смотрел на эти волшебно-грустные изображения, служившие необходимым дополнением к жизни Оскара Федоровича. И, уходя из этой квартиры на улицу, Гоша уносил с собой тишину и грусть.
   На той же лестнице, рядом с Оскаром Федоровичем, жил писатель. Он писал научно-фантастические книги. Старик с узеньким морщинистым лицом и детскими прозрачными глазками. Писатель жил с внуком среди книжных полок. В свободные часы Гоша долго простаивал возле книг, а писатель сидел за столом и быстро-быстро печатал на портативной машинке. Иногда он читал Гоше вслух страницу, свежую, только что вынутую из каретки. Он любил описывать страны, где никогда не бывал, или предполагаемые планеты, по теории вероятности существующие где-то за пределами нашей галактики.
   Писатель читал глухим, стариковским, но очень интеллигентным голосом, с какой-то особой доверительной интонацией, и глазки его на узком морщинистом лице становились еще более светлыми, наивными, детскими.
   Прочитав страницу, он говорил Гоше:
   – Жду критических замечаний. Ну, что набрал в рот воды?
   – Я не критик, – оправдывался Гоша.
   – И хорошо, что не критик. Критики ныне пошли конъюнктурные. Смотрят не в книгу писателя, а в его послужной список.
   – Наверное, не все?
   – Разумеется, не все. А только некоторые. Но этих некоторых довольно много.

41

   В этот раз у меня ничего не получилось. Я сделал шаг, но пространство холста не расступилось, чтобы пропустить меня в другой мир.
   Я подумал – уж не испортилась ли машина, сконструированная дядей Васей? Она стояла в том же углу, покрытая пылью, к которой давно не притрагивалась моя обленившаяся рука. Неземные части давно уже приняли вполне земной, привычный вид.
   Пространство не хотело расступиться. Мой лес за что-то рассердился на меня. Я еще раз попробовал шагнуть, ухватившись за подрамник. Но рука и нога остались на месте. И я тоже стоял тут же, подчиняясь закону тяготения и всем другим физическим законам, словно сговорившимся, чтобы поиздеваться надо мной.
   – Все, – сказал я сам себе. – Судьба отобрала подарок, по-видимому решив, что я не достоин его.
   Ив самом деле, не проявил ли я чисто ребячьего легкомыслия, пользуясь добротой расступившегося пространства, чтобы попадать в чужие эпохи и измерения? Я везде чувствовал себя гостем и нигде – хозяином, даже у себя дома.
   Между тем кто-то постучал в дверь.
   – Входите! – крикнул я.
   Вошел Гоша. На этот раз без письма. Я пожаловался ему на машину, спросил – здоров ли водопроводчик и монтер дядя Вася, что-то его давно не видно.
   – Много работает, – сказал Гоша. – Целыми днями сидит и изобретает.
   – А что он изобретает?
   – Новую машину. Эту он считает не совсем удачной.
   – А он не согласится отремонтировать старую? Меня она вполне устраивала. Но теперь стала барахлить. Может, надо заменить части?
   – А где он достанет дефицитные?
   – Раньше же он их где-то доставал.
   – Был у него блат. Был и кончился. Обождите, вот изобретет он новую машину. Может, и опробует тут, в вашей мастерской.
   – Так мне тоже сложа руки сидеть не хочется. Хочется работать, закончить свою картину.
   – Ну и работайте. Кто вам мешает?
   – Было легко работать, Гоша, когда я знал, что пространство пропустит меня в любое измерение, в любой век, в любое место бесконечности. Но сегодня что-то с пространством случилось, оно меня не пропускает. Может, из-за того, что испортилась машина?
   – Вполне возможно, – сказал Гоша. – Но дядя Вася сейчас занят. И частей новых у него нет. Я уже вам говорил. Испортились отношения с кладовщиком. Кладовщик усмехается и разводит руками. Говорит: «Части дефицитные, перестали завозить». Они ведь без веса и ведут себя в кладовой как в космосе. Закону земного притяжения не подчиняются.
   Гоше, по-видимому, стало меня искренне жаль. Он начал меня утешать. Толковал насчет того, что вот ведь другие художники работают, не имея ни малейшего представления об иных измерениях и мирах. Почему бы и мне тоже не ограничить себя тем пространством, в котором живут и работают все?
   Я не стал объяснять Гоше, что крупные художники, вероятно, все владели этой утерянной мною способностью проходить сквозь холст картины в другие измерения и миры. Сказать это ему – значит признаться, что я считаю себя незаурядным художником. Впрочем, все равно Гоша не поверит. Он ведь считает, что я попадал в другие миры с помощью машины, сконструированной нашим монтером и водопроводчиком. А ведь дяди Васи еще не существовало, скажем, в XVII веке, когда жил и работал Рембрандт. Ни дяди Васи, ни водопровода, ни электрического освещения. Освещали сделанные из сала свечи. Вот свечам, их мягкому, таинственному освещению и обязан был Рембрандт загадочной, трагической глубиной. Без этих тускло горевших свечей не было бы никакого Рембрандта.
   Я сказал об этом Гоше, но Гоша не поверил. Гоша сказал мне:
   – Вы смеетесь?
   Гоша верил в технический прогресс. И даже в космических пришельцев.
   Гоша обещал мне уговорить дядю Васю забежать ко мне в мастерскую и выяснить, почему забарахлила машина.
   Я задержался в мастерской. Вечером дядя Вася явился. Лицо у него было хмурое, неприветливое.
   – Надо беречь технику, – сказал он мне назидательным тоном. – За такое обращение с машиной штрафовать надо!
   Он наклонился над машиной, стал гаечным ключом отвинчивать что-то, деталь вырвалась у него из рук и стала плавать в прокуренном воздухе мастерской. Дядя Вася стал ловить эту деталь, а она, словно издеваясь над ним, начала бешено носиться по мастерской, грозя разбить кувшин с водой и электрическую лампочку. С большим трудом водопроводчик поймал ее и, крепко придерживая левой рукой, правой стал. осторожно, привинчивать.
   Возился он долго, так долго, что меня стало клонить ко сну. Я прилег на кушетку и уснул.
   Уснул я в мастерской, но проснулся совсем в другом месте.

42

   Да, совсем в другом месте. Это место, если его можно назвать местом, было, по-видимому, подчинено каким-то другим, неизвестным мне физическим законам.
   Здесь пространство как бы освободилось от времени. Меня томило и одновременно освобождало впервые в жизни испытываемое чувство. Мне казалось, что я лечу, что у меня появились невидимые крылья. Лечу я медленно, как летают во сне. Я смотрю вниз и вижу, как несется сжатая в узком ущелье синяя горная река. Чувство полета пьянит меня своей свежестью, необычностью, свободой.
   Кто освободил меня, обычного человека, от деспотии земного притяжения? Пока мне некого спрашивать. Внизу река, деревья карабкаются на крутую гору, а рядом со мной синева, выше плывут облака.
   Медленно, плавно, словно не летя, а плывя в воздухе, я начал спускаться в долину, расположенную рядом с березовой рощей.
   И только я спустился, как возникли вещи. Они возникли, словно из ниоткуда. Появились стены, а затем и крыша. Дом сам создавал себя. Возникали окна, двери. Двери гостеприимно раскрылись. И я вошел. И только я вошел, как мелодичный женский голос сказал:
   – Здравствуйте. Вы пьете чай или кофе?
   – Чай.
   Тут появился столик и не замедлило появиться мягкое кресло, на которое я сел.
   Книжная полка овеществила себя, стала реальностью. Я подошел.
   Полное собрание сочинений Диккенса в красивых переплетах.
   «Раз тут есть Диккенс, – подумал я, – значит, мне нечего бояться. Диккенса не станут издавать в опасное для людей время».
   Мелодичный женский голос сказал:
   – Это я.
   – Кто – вы?
   – Дом.
   – Но дом мужского рода. А вы, судя по голосу, женского?
   – Если вы не любите женщин, я могу переменить голос. Вы предпочитаете бас?
   – Нет, нет! Ради бога. Говорите, как говорили. Где я нахожусь?.
   – На искусственной планете Новая Земля.
   – А где та, старушка, на которой я жил раньше?
   – Ее сделали музеем. Показывают туристам. – Как же это случилось?
   – Не спешите. Не забегайте вперед. Все постепенно выяснится, станет на свое место. На Новой Земле в отличие от старой не допускается никакая суета и спешка. Суетливых и нетерпеливых людей перевоспитывают… Ведь суета и погубила старую планету, которую сейчас показывают туристам. Слишком плотное население…
   – Обождите. Своим обольстительным, нежным голосом вы внушаете мне сомнительные мальтузианские идеи. По-вашему, что же, следует ограничить рождаемость?
   – Нет. Этого не стали делать. А просто сконструировали несколько планет и биосфер, сходных с земной, и расселили там человечество. Но, разумеется, были учтены ошибки, совершенные на старой Земле, ставшей отличным музеем. Я вам советую отдохнуть, не перегружать свое сознание. Все, что вам следует узнать, вы рано или поздно узнаете.
   – От вас?
   – Нет, от ваших соседей и будущих друзей.
   – А скажите, почему на полках стоит Диккенс, а не Дюма?
   – Диккенс прекрасно воспитывает. Диккенс и голландские художники, которые внушали людям мысль о том, что нужно любить окружающую среду, вживаться в то, что рядом с тобой, чувствовать единство с вещами.
   – Но тогда вещи не создавали сами себя. Их создавал либо человек, либо природа. По-вашему, это не противоречит логике и этике?
   Мелодичный женский голос рассмеялся:
   – Я не философ. Я только дом. Самый обычный дом. В мои обязанности входит укрыть вас от холода, зноя, дождя и снега, создать уют. Вам удобно под моей крышей?
   – Да. Но меня волнует ваш голос. Мне кажется, что рядом со мной стоит молодая, красивая женщина, как в сказке, надевшая на себя шапку-невидимку. Я хочу видеть вас. Я не верю, чтобы дом мог говорить с такой сердечностью. Ваш голос волнует меня. Воображение пытается снять с вас шапку-невидимку и представить себе вас такой, какая вы есть.
   – Вы ошибаетесь. Я не женщина. Я дом. А голос, возможно, и был заимствован у женщины. Вы не проголодались? Я поджарю вам яичницу и вскипячу кофе,
   Прошло минуты две, не больше, и откуда-то появилась молодая, красивая женская рука. Одна рука, конкретно-пластичная, субстанциальная, с длинными пальцами. Рука поставила на стол сковородку с шипящей яичницей-глазуньей и кофейник. Запахло кофе.
   – Яичница сама изжарила себя? – спросил я.
   – Нет, – ответил мне мелодичный женский голос, – Яичницу поджарила я. И я вскипятила кофе. Это тоже входит в мои обязанности.
   – Вы не дом. Вы дама. Прекрасная дама. Из Блока, а может из сказки. Скажите, по-видимому, человечество и наука овладели искусством репликации, умением создавать вещи по их «записи», овеществлять идею вещи в саму вещь? Не так ли?
   – Мне не поручено отвечать на такого рода вопросы. Я дом, а не лектор. Мне не доверены просвещение и информация. Я только дом, не человек, а вещь.
   – Но откуда же у вас рука? Не отпирайтесь. Я видел прекрасную женскую руку, словно написанную Леонардо в соавторстве с Пикассо.
   – Ну и что ж? Это не живая, а искусственная рука. И пожалуйста, не говорите мне про Пикассо. Он слишком абстрактен. Мне больше нравятся старинные голландские художники. Они понимали душу дома, душу домашних предметов.
   – Странно, – сказал я, – просвещать вам не разрешают, а оценивать вам можно?
   – Да, на это я имею право. Я ведь отчасти живое существо.
   Я не сомневался, что это было живое существо, невидимое, но слышимое, и, главное, абсолютно реальное, химерическое существо – одновременно прекрасная молодая женщина и дом.
   Я вспомнил слова физика Ермолаева: он рисовал мне картину далекого будущего, когда не будет ни заводов, ни фабрик и отпадет надобность в сельском хозяйстве. Вся необходимая наличная реальность будет производиться по записи, будет производиться пространство, а значит, и время. Этот удивительный процесс будет отдаленно напоминать процесс записывания музыки на грампластинку. Но это будет музыка самого бытия, воспроизведенная наукой и техникой по схемам, выведанным у самой природы. Да, человек будет ткать не полотно, а ткань самой жизни.
   Помню, я слушал мечты физика, не скрывая от него своего скепсиса. И вот расплывчатая мечта физика Ермолаева превратилась в реальность, куда более замысловатую, чем все сказанные им слова.
   Мелодичный голос спросил:
   – Не хотите ли пройтись? Сейчас стоит хорошая погода.
   – А разве здесь бывает и плохая?
   – Смотря по желанию человека.
   – Я бы охотно прошелся, – сказал я, – но вместе с вами. Это возможно?
   – Возможно, но крайне нежелательно. Мне полагается пребывать на одном месте. Но я разделюсь. Одна часть останется здесь, а другая пойдет вместе с вами.
   Не беспокойтесь, это будет незаметно. Я ведь буду невидимкой. А мой голос останется со мной.
   – Ну что ж, попробуем, – согласился я. – Я стану разговаривать с вами. Но как быть, если мне захочется к вам притронуться, удостовериться, что вы рядом, что вы со мной? Ведь и на моей Земле, и в мое время мы привыкли слышать голоса по радио, но, как сказал однажды писатель Илья Ильф, «радио есть, а счастья нет». Чтобы почувствовать себя счастливым, я должен видеть вас.
   – Но вы же видели мою руку, когда я подавала вам яичницу?
   – Руку – это мало. Я хочу видеть ваше лицо.
   – Взгляните в зеркало, – сказал мелодичный голос.
   Я взглянул в зеркало и увидел чудесное женское лицо. Два больших синих глаза и губы, на которых играла улыбка. Только лицо, и ничего больше.
   Затем лицо исчезло.
   – Где вы? – спросил я.
   – Тут. Рядом. С вами. Не забывайте, что я, кроме того, дом. У меня есть свои обязанности. Меня могут обвинить в легкомыслии, даже в кокетстве. Но вы не раздумали? Хотите прогуляться, познакомиться с окрестностями? Идемте.
   Я вышел из дома, а она? По-видимому, она тоже была со мной. Я слышал ее шаги, хотя она была невидимкой.
   – Разрешите взять вас под руку, – сказал я. И невидимая женская рука переплелась с моей. Я чувствовал тепло этой легкой, округлой руки.
   – Вы здесь? – спросил я.
   – Да, – ответил мне женский голос. – Я здесь, но и там тоже. Я ведь не только женщина, но и дом. Может пойти дождь или подуть сильный ветер. А я должна сохранить тепло и уют… На всякий случай я взяла зонтик.
   – Разве будет дождь? Я не вижу ни одной тучи.
   – Если пожелаете, тучи не замедлят, Я не только дом и женщина. Я метеоролог.
   – Предсказываете погоду?
   – Не предсказываю, а распоряжаюсь, управляю погодой. Этому люди научились еще в прошлом веке.
   – Метеоролог? Дом? Женщина? Я не могу понять, Как вы это совмещаете?
   – Я не сумею ответить на ваш вопрос. Я не физик И не поэт. Если хотите знать, в моем двойственном, существе реализована поэтическая ассоциация. Ассоциация стала реальностью. Поставим на этом точку и не будем углубляться в тайны современной науки и технологии.
   – Хорошо. Не будем, – согласился я. – Но как бы мне хотелось взглянуть на вас, видеть вас. Меня все время беспокоит сознание, что вы невидимка, а значит, и незнакомка. Овеществитесь хоть на минуту. Перестаньте быть иллюстрацией к заветной мысли Канта и древнеиндийских философов, которые идеалистически преувеличивали эфемерность и иллюзорность окружающих нас явлений. Я хочу не только чувствовать вас, но и видеть.
   Мелодичный женский голос рассмеялся рядом со мной – так близко и одновременно так далеко.
   – Видимую часть я оставила там, где стоит дом, приютивший вас. Это одна половина меня, вторая должна оставаться невидимой. Поймите. Так поэтичнее и таинственнее. Времена бескрылого позитивизма и натурализма давным-давно прошли. Их можно увидеть на старой, покинутой человечеством Земле, ставшей музеем. Человечество, овладев искусством репликации, снова стало романтичным, как в век великих географических открытий.
   – А при чем тут великие географические открытия? Во времена Магеллана и Колумба женщины не надевали на себя шапку-невидимку. Тогда дома были домами, а женщины – женщинами. То, что происходит сейчас со мной, ближе к Гомеру и его герою Одиссею, которого морочили химеры и сирены. Надеюсь, вы не призрак?
   – Отчасти – да. Я только наполовину действительность.
   – Я этого не могу понять. Действительность оттого и действительность, что она реальна целиком. Еще Гегель сказал: «Истинное есть целое».
   – Я не философ. Вряд ли я смогу объяснить вам то, что трудно поддается объяснению. Забудем о логике, И лучше будем любоваться природой. Как вам нравится этот водоем?
   – Мне кажется, что я видел его на картине русского художника Борисова-Мусатова. Это похоже на мечту, склеенную каким-то волшебным клеем с реальностью.
   – Вы правы. Озеро создавали, воспроизводя в действительности поэзию живописи Борисова-Мусатова. Обратите внимание, как выглядит опрокинутый лес, как бы отраженный в спустившемся на землю облаке. Давным-давно умерший художник своей мечтой помог строителям нашего пейзажа. Новая Земля не копия старой, не повторение, В ее создании, не ведая об этом, принимали участие великие художники всех времен и народов. Посмотрите на ту рощу. Вы ее не узнаёте?
   – Узнаю. Уж не сошла ли она с одной из картин Левитана?
   – Но, сойдя с полотна, она овеществилась. Это ведь не картина, а живая роща.
   – Бог не консультировался ни с Тицианом, ни с Рембрандтом, ни с Левитаном, когда создавал старую Землю, – сказал я. – Старую Землю, которую люди превратили в музей после того, как переселились на новую. Мне очень нравилась та Земля.
   – Эта вам понравится еще больше. Посмотрите, вот там пасется стадо бизонов. А ведь на старой Земле их не осталось. А если встанете рано утром и выйдете погулять, возможно, вы увидите, как в небе летит лермонтовский ангел.
   – В ангелов я не верю, так же как и в бога.
   – Этот создан не богом, а людьми.
   – Создан для украшения?
   – Нет, не только. А для полноты бытия. Если хотите, он – овеществленная метафора. Лермонтовская мысль реализована с помощью техники. Немножко химии и физики и много-много того, что принято называть чувством.
   – Ангел? Не знаю. Это давно вышло из моды. Но если реализовалась лермонтовская мысль, почему бы и вам не реализоваться? Я никак не могу привыкнуть, что рядом со мной идет невидимка. И что-то во мне протестует, что вы не только женщина, но одновременно и дом. Это прежде всего алогично, а может и неэтично. Утилитарную вещь, жилище, крышу, двери, окна, пол и потолок, химерически соединить с прекрасным существом, словно созданным воображением не то Боттичелли, не то Александра Блока. Я не могу с этим примириться. Вы должны эмансипироваться, отделить свое живое и духовное существо от того, что является предметом, вещью.
   – Это не в моих возможностях. Так меня создал…
   – Кто создал?
   – Человеческий разум, вернее, капризное сознание с помощью науки. Науки и искусства. В наш век они неразделимы.

43

   Проснувшись рано утром, я с нетерпением ждал, когда дом заговорит своим мелодичным женским голосом. Понемножку мое сознание начало осваивать странность нового мира, где вещь стала чем-то иным и обрела парадоксальность овеществленной метафоры, превратилась в чудо, во что-то вроде реализовавшей себя мысли Боттичелли, Борисова-Мусатова или Блока.
   Но не присоединили ли к Боттичелли, к Борисову-Мусатову и Блоку насмешливого и скептического Рабле?
   Я услышал хриплый мужской смех.
   – Кто это смеется?
   – Я смеюсь, – ответил густой, низкий голос.
   – Кто – вы?
   – Дом.
   – Но вчера и позавчера вы были женщиной. Когда же вы превратились в мужчину?
   – Превратился? И не думал. За кого вы меня принимаете? Я слишком ценю себя, свою личность, свой пол, свой характер, свои мужские привычки, чтобы изменять им.
   – Вы тоже невидимка?
   – Ну и что? Почему я должен быть визуальным? Ведь я существую, это главное. А видим я или невидим, это, извините, предрассудок, суеверие. Воздух тоже невидим. А он от этого не стал менее реальным.
   – А где же та, которая обслуживала меня вчера?
   – Ушла отдохнуть. Я ее сменил. Она, знаете, немножко устала. Да и вы ей наскучили вашими вопросами. Сплошной трафарет. Не задали ни одного умного вопроса. А потом – это ваше желание непременно видеть ее. Как будто мало того, что она была рядом с вами.
   – – А я когда-нибудь увижу ее? – Увидите, увидите. Мы ведь работаем по расписанию. Да и я уверен, что вы скоро вызовете во мне
   зевоту. Скучный вы человек! Чего желаете, кофе или чаю?
   – Кофе. Впрочем, можно и чай.
   – Сейчас вскипячу. И яичницу поджарю со свиным салом.
   – А кто же вы на самом деле?
   – Я уже сказал. Неужели нужно повторять? Я – – дом. Но я не только дом, я духовное существо. В свободное время, знаете, изучаю эстетику и пишу книгу о Свифте. Но боюсь, что, если вы тут задержитесь, у меня со Свифтом будет неудача. Судя по всему, вы отсталый человек. Беседы с вами не будут содействовать моему духовному росту.
   Невидимой рукой он принес вполне визуальный поднос с чаем и яичницей. Яичница была подгорелой, а чай жидкий и безвкусный, как в станционном буфете.
   – Чай немножко жидковат, – сказал я.
   – Я ведь не повар, а эстетик. Пишу исследовательскую работу о Свифте.
   – Ну и что же вы хотите поведать свету об этом удивительном, не похожем ни на кого писателе?
   – Простите, я не из тех, кто пускает первого встречного в свою душу. Творческий процесс – это глубоко целомудренное, интимное дело. К тому же вы довольно отсталый человек, чтобы понять тонкую и сложную концепцию юмора, созданную Свифтом.
   – Вы дом?