Филиппа Грегори
Вайдекр

ГЛАВА 1

   Вайдекр Холл был обращен фасадом на юг, и солнце весь день освещало желтые камни его стен, пока к вечеру они не становились теплыми и шероховатыми на ощупь. В течение дня солнце путешествовало от одного ската крыши до другого, и фасад дома никогда не оставался в тени. Когда я была маленькой, я часто собирала лепестки цветов в розовом саду, либо слонялась без дела по конному двору. Тогда мне казалось, что Вайдекр — это центр Вселенной, и солнце по утрам всходит на востоке только для того, чтобы ало-розовым вечером упасть в наши западные холмы. Свод небес мне тоже казался вполне подходящей границей наших владений. Вселенной управляли Бог и ангелы, менее грозным, но гораздо более значительным был мой отец, сквайр[1].
   Не помню, чтобы когда-либо я не обожала его, моего чудесного отца, светловолосого, меднолицего, громкоголосого англичанина. Разумеется, когда я маленькая лежала в своей белой кружевной колыбельке в детской, я не подозревала о его существовании. Предполагаю, что и свои первые шаги я сделала не к нему, а к рукам моей матери. Но моя память не сохранила детских воспоминаний о ней. Вайдекр заполнял мое сознание, а сквайр Вайдекра представлялся мне Правителем мира.
   Одно из моих первых, самых ранних воспоминаний хранит тот день, когда кто-то подал меня отцу, а он поднял меня над седлом своего громадного каурого жеребца. Мои маленькие ножки беспомощно болтались в воздухе, пока меня, наконец, не усадили в большое, лоснящееся седло. Руки отца бережно придерживали меня. В одну руку он дал мне вожжи и велел придерживаться другой за луку седла. Мой взор оказался прикованным к грубой, красновато-коричневой гриве и блестящей спине животного. Чудовище подо мной задвигалось, и я уцепилась еще крепче. Его шаги казались мне чуть ли не приключившимся вдруг землетрясением, а длинные паузы между цоканьем копыт заставали меня каждый раз врасплох. Но руки отца крепко держали меня, и я смогла, наконец, поднять глаза от мускулистой, гладкой спины лошади, сначала к его длинной шее, затем к чутко прядающим ушам… И вдруг предо мной предстала дивная панорама Вайдекра.
   Наша лошадь скакала длинной аллеей из буков и дубов, ведущей от крыльца нашего дома. Кружевные тени деревьев лежали на весенней траве и испещренной колеями дороге. На обочинах аллеи виднелись бледно-желтые звездочки первоцвета и более яркие, солнечные цветы чистотела. Запах сырой от дождя земли, темный и влажный, наполнял воздух подобно пению птиц.
   Вдоль аллеи проходила дренажная канава, ее желтые камешки и белого цвета песок казались чисто промытыми журчащей водой. С такой замечательной высоты я могла видеть всю ее, даже крошечные, острые следы оленя, побывавшего на ее берегу ночью.
   — Все в порядке, Беатрис? — Голос моего отца прозвучал за моей спиной подобно грому. Я кивнула. Видеть деревья Вайдекра, ощущать запах его земли, дуновение его ветра, ехать без шляпки, без коляски и даже без мамы было высшим наслаждением.
   — Хочешь попробовать поскакать? — спросил он.
   Я опять утвердительно кивнула, уцепившись маленькими пальчиками за седло. Поступь коня сразу же изменилась, и деревья вокруг меня резко накренились и заплясали, а горизонт задвигался странными, болезненными прыжками. Я подпрыгивала, как щепочка на воде, наклоняясь то в одну, то в другую сторону и с трудом выпрямляясь. Отец сказал что-то лошади, и ее шаги удлинились. К моему удивлению, горизонт вдруг выровнялся, хотя деревья продолжали мелькать так же быстро. Я немножко расслабилась и смогла перевести дух и оглядеться. Уцепившись за седло, как блоха, и подставив лицо ветру, я почувствовала, как тени и солнечные блики скользят по мне и по гриве лошади, как сияет мир вокруг меня, и радость переполнила мою душу, и крик восторга вырвался, казалось, изсамой груди.
   Слева лес поредел, склон холма уходил вниз, и я увидела поля, уже покрытые ярко-зелеными весенними всходами. На одном из них заяц, громадный, как щенок гончей, стоял на задних лапках и следил за нами, темные кончики его ушек двигались в такт цоканью копыт нашего коня. На другом поле женщины, выстроившиеся в темную однообразную линию, согнулись над бороздой и, казалось, клевали в ней что-то, как воробьи на широкой черной спине коровы, перед севом очищая землю от сорняков.
   Ровный бег коня замедлился, перейдя опять в зубодробительное подскакивание, и мы остановились у закрытых ворот. Из задней двери сторожки выбежала женщина и, торопливо пройдя мимо стайки кур, поспешила открыть ворота.
   — Какая очаровательная молодая леди сопровождает вас сегодня, — приветливо сказала она. — Вам понравилась прогулка, мисс Беатрис?
   Сзади меня раздался смешок отца, но я, находясь на верху гордости и блаженства, только кивнула в ответ, подражая высокомерному снобизму матери.
   — Сейчас же поздоровайся с миссис Ходжетт, — сурово приказал мне отец.
   Миссис Ходжетт весело рассмеялась.
   — Оставьте. Малышка сегодня такая важная. Я получу ее улыбку в тот день, когда испеку для нее пирожок.
   Послышался тот же смешок, и я, наконец смягчившись, улыбнулась миссис Ходжетт. Отец тронул поводья, и мы поскакали прочь.
   Мы не стали сворачивать налево, на дорогу в Экр, как я ожидала, а устремились вперед, туда, где я не была прежде. До сих пор мои экскурсии проходили либо в коляске с мамой, либо в сопровождении няни, в повозке, запряженной пони, но никогда еще я не бывала там, куда можно добраться только верхом. Эта тропинка повела нас мимо полей, не гладко-однообразных, как наши, а словно испещренных заплатками. Здесь располагались наделы всех крестьян Экра. До нас донесся запах плохо прокопанной дренажной канавы, по краям которой буйно цвел чертополох. Отец поморщился, и лошадь, повинуясь его знаку, поскакала быстрей. Ее легкие шаги уносили нас все выше и выше, мимо полянок с полевыми цветами и заманчиво выглядящих домиков, окруженных изгородями из шиповника и вьющегося терновника.
   Затем и полянки, и домики, все осталось позади и мы достигли буковой рощи на вершине холма. Прямые, стройные серые стволы возвышались, как колонны кафедрального собора. Ореховый древесный запах щекотал мои ноздри, марево впереди казалось входом в какую-то сияющую пещеру за мили и мили отсюда. Лошадь с разбегу вырвалась из рощи, и мы после ее сумрака окунулись в солнечный свет, очутившись на самой высокой точке Южных Холмов, на вершине целого мира.
   Я оглянулась назад, и весь Вайдекр открылся мне, как впервые увиденная страница волшебной книги.
   Прямо из-под ног лошади круто уходили вниз склоны холма. Легкий ветер доносил до нас запахи молодых побегов и свежевспаханных полей. Под его дуновениями трава клонилась то в одну, то в другую сторону, как волнуемые течением реки водоросли.
   На буковую рощу, через которую мы только что скакали, я теперь смотрела сверху, как жаворонок, и видела только густые кроны деревьев, покрытые блестящими изумрудными листочками и крохотными, влажными почками каштанов. Серебряные березки дрожали на ветру, как язычки пламени.
   Справа от нас Экр разбросал дюжину своих беленьких, опрятных коттеджей. Дом викария, церковь, деревенские грядки располагались вокруг огромного, стоящего в самом центре деревушки, каштана. Позади них, отсюда казавшиеся миниатюрными, как коробочки, виднелись лачуги сквоттеров[2], арендовавших клочки общественной земли. Эти лачужки, крышей которым служила солома, а иногда просто остов сломанной телеги, даже издалека резали глаз своей бедностью. Зато к западу от Экра, подобно желтой жемчужине, лежащей на зеленом бархате, среди высоких гордых деревьев и просторного парка, возвышался Вайдекр Холл.
   Отец вынул поводья из моих пальцев, и большая голова лошади склонилась низко к траве.
   — Замечательное место, — сказал он как бы про себя. — Не думаю, что во всем Суссексе найдется что-нибудь более красивое.
   — Папа, в целом мире нет ничего красивее, — с уверенностью четырехлетнего ребенка ответила я.
   — Гм-м-м, — мягко улыбнулся мне отец. — Может быть, ты и права.
   Когда мы возвращались домой, отец шел рядом с лошадью, придерживая разлетающиеся оборки и кружева моей юбочки, пока я в горделивом торжестве возвышалась на спине могучего гиганта. Потом он прошел вперед, оглядываясь и давая на ходу инструкции.
   — Сядь ровнее! Подбородок выше! Руки опусти! Не натягивай так поводья! Хочешь поскакать? Ладно, выпрямись и сожми ее бока пятками. Вот так! Хорошо! — Его радостное лицо превратилось в смутно белеющее пятно, а я уцепилась изо всех сил за подпрыгивающее седло, объятая страхом.
   Совершенно самостоятельно я проскакала до конца аллеи и с триумфом остановила лошадь у террасы. Но аплодисментов не последовало. Мама скептически посмотрела на меня из окна гостиной, затем вышла на террасу.
   — Поди-ка сюда, Беатрис. Ты очень долго отсутствовала. Отведите, пожалуйста, мисс Беатрис наверх, выкупайте и переоденьте ее, — сказала она, жестом подзывая няню. — Вся ее одежда должна быть выстирана. А то наша девочка пахнет, как грум.
   Они свергли меня с вершины блаженства, и глаза отца с сочувствием наблюдали за мной. Торопливо направившись к дому, няня неожиданно остановилась.
   — Мадам! — обратилась она к маме, и ее голос дрогнул.
   Они увидели, что все кружева моей юбочки запятнаны кровью. Быстро подняв ее, мама с няней обнаружили, что мои колени и лодыжки стерты до крови краями седла.
   — Гарольд! — с укором произнесла мама. Это был единственный вид упрека, который она себе позволяла. Отец приблизился и поднял меня на руки.
   — Почему ты не сказала, что тебе больно? — спросил он, и его глаза сузились. — Я бы на руках отнес тебя домой. Почему ты мне ничего не сказала, малышка?
   Мои колени болели, как будто их обожгло крапивой, но я ухитрилась улыбнуться.
   — Мне понравилось скакать на лошади, папа. И я хочу снова поездить на ней.
   Глаза отца заблестели, и раздался его глубокий счастливый смех.
   — Сразу видно, что ты моя дочка! — воскликнул он в восторге. — Хочет опять скакать, ну как вам это нравится? Ты обязательно будешь ездить верхом. Я завтра же поеду в Чичестер и куплю тебе пони, и ты сразу же начнешь учиться верховой езде. Скакала, пока не сбила колени, и это в четыре года, а? Нет, это точно моя дочка.
   Все еще смеясь, он повел лошадь на конный двор, а я осталась вдвоем с мамой.
   — Мисс Беатрис лучше отправиться прямо в постель, — приказала она няне. — Она устала за сегодняшний день. Больше она скакать верхом не будет.
   Разумеется, я снова и снова ездила верхом. Мама была воспитана в традициях женской покорности и послушания главе дома, и противоречить отцу она могла не больше, чем полминуты. Спустя несколько дней после моей прогулки с папой, когда еще не зажили ссадины на моих коленях, мы услышали мягкий стук копыт по гравию и окрик «Эй!» у входной двери.
   Когда я выскочила наружу, я увидела моего отца верхом на своем жеребце, наклонившегося к самому крохотному пони, которого я когда-либо видела. Пони принадлежал к новой дартмурской породе, его шкурка была темной и гладкой, как коричневый бархат, а черная гривка закрывала всю мордочку. Через секунду мои руки уже обвивали его крутую шею, а губы шептали что-то прямо ему в ухо.
   Прошел еще один день, и няня подала мне крохотную копию женской амазонки[3], которую я стала надевать для ежедневных уроков верховой езды. Их давал мне сам папа. Никогда не учивший никого скакать на лошади, он стал заниматься со мной так же, как занимался с ним когда-то его отец. Я ездила по кругу на мягком лугу, чтобы было не так больно падать. Падение за падением в мокрую траву — и я не всегда находила в себе силы подниматься, улыбаясь. Но папа, мой чудесный папа, был терпелив как бог, а маленькая Минни имела добрый и мягкий нрав. А я, я была прирожденным бойцом.
   Не прошло и двух недель, как я уже начала выезжать с папой верхом. Минни шла на длинном поводке позади папиного жеребца и казалась маленьким карасиком, пойманным на длинную удочку.
   А несколько недель спустя после нашей первой экспедиции папа освободил нас от этого ученического поводка и позволил мне скакать одной.
   — Ей можно доверять, — коротко заметил он в ответ на тихие увещевания мамы. — Вышивать она всегда успеет начать. А научиться держаться в седле лучше в раннем возрасте.
   На дорогах и полях Вайдекра сквайр и маленькая мисс, папин огромный жеребец и подпрыгивающая за ним Минни стали вскоре привычной картиной. Сначала мы прогуливались от тридцати минут до целого часа после обеда. Затем я стала кататься верхом и по утрам. Летом 1760 года — а оно было особенно сухим и жарким — я скакала с папой целыми днями, и исполнилось мне к тому времени полных пять лет.
   Это были золотые годы моего детства, и даже сейчас я хорошо помню их. Мой маленький брат Гарри не пропустил ни одной детской болезни, к тому же все боялись, что он унаследовал слабое мамино сердце. А я была бодра как птичка и никогда не проводила ни дня без верховой прогулки с папой. Гарри же просидел всю зиму взаперти, одолеваемый простудами, лихорадками и насморком, с хлопочущими вокруг него мамой и няней. И только к весне, когда задул теплый ветер, напоенный запахом согретой земли, он начал выздоравливать. Во время сенокоса, когда я целыми днями наблюдала с папой, как косили высокие зрелые травы и собирали их в стога, Гарри опять сидел взаперти, так как у него началась аллергия на запах свежескошенной травы. Его жалобные «апчхи», «апчхи» доносились целыми днями из-за закрытых дверей, и время сбора урожая он провел таким же образом. Осенью, во время охоты на лисят, когда папа пообещал разрешить мне охотиться вместе с ним, Гарри опять сидел в детской, либо, в лучшем случае, у камина в гостиной со своими вечными недугами.
   Годом старше, он был выше и плотнее меня, да и вообще мы мало походили друг на друга. Если мне изредка удавалось вовлечь его в битву, я неизменно одерживала верх и тузила его, пока он не начинал звать на помощь. Но он был добрым мальчиком и никогда не бранил меня за свои синяки и ушибы. И мне не хотелось проучить его.
   Мы почти никогда не возились вместе, не боролись и даже не играли в прятки в комнатах и галереях Вайдекр Холла. Гарри получал удовольствие, только сидя с мамой в гостиной и читая книжки. Он любил наигрывать небольшие пьески на фортепьяно, или читать маме вслух разные печальные стихи. Проживи я хоть несколько часов жизнью Гарри, мне кажется, я бы неизлечимо заболела. Один день, проведенный в спокойной компании мамы и брата, выматывал меня больше, чем долгие скачки по полям верхом следом за папой.
   Когда плохая погода вынуждала меня оставаться дома, я просила Гарри поиграть со мной, но у нас не находилось общих занятий. Пока я хандрила, слоняясь по темной библиотеке, где меня привлекали только книги регистрации папиных лошадей, Гарри устраивал себе на подоконнике мягкое гнездышко из диванных подушек и сидел в нем целыми часами неподвижно, как пухлый лесной голубь, с книжкой в одной руке и сластями — в другой. Если вдруг ветер разгонял тучи и выглядывало солнышко, Гарри смотрел в окно на мокрый сад и говорил:
   — Еще слишком сыро. Ты намочишь свои чулки и туфли, Беатрис, и мама будет тебя ругать. Оставайся со мной.
   И Гарри опять оставался дома, посасывая конфеты, а я выбегала в сад, где на каждом листочке, темном и блестящем, сидела дрожащая капелька дождя, которую так и тянуло слизнуть. В каждом тугом, тяжелом цветке тоже таилась сверкающая как бриллиант капля. Если дождь настигал меня во время моих бесконечных скитаний, я всегда могла найти убежище в плетеной беседке в розовом саду и оттуда наблюдать, как падают на землю его косые струи. Но гораздо чаще я вообще старалась не замечать его и продолжала либо гулять по залитому водой выгону, позади мокрых пони, либо по тропинкам буковой рощи, а иногда спускалась к речке Фенни, которая серебряной змейкой извивалась вдоль опушки леса и позади выгона.
   Итак, хотя мы с Гарри были близки по возрасту, мы росли совершенно чужими. Обычно дом, в котором растут двое детей, особенно если один из них шалун, никогда не бывает очень тихим, но мне кажется, жизнь у нас проходила довольно спокойно. Брак моих родителей состоялся скорее из материальных соображений, чем по обоюдной склонности, и для нас, для слуг, и даже для жителей деревни, было очевидно, что они раздражают друг друга. Мама находила отца грубым и вульгарным. И папа, действительно, часто оскорблял ее чувство собственного достоинства громким, бесцеремонным смехом, протяжным суссекским выговором, своими панибратскими отношениями со всеми мужчинами в округе, неважно были ли они нищими батраками или почтенными арендаторами.
   Мама считала, что ее городские манеры служат примером для всего графства, но в действительности над ними просто смеялись. Ее манерная, семенящая походка высмеивалась и передразнивалась каждым шутником в деревне.
   Наше торжественное посещение приходской церкви во главе с высокомерно выступающей мамой и с Гарри, по-утиному переваливающимся за ней, заставляли меня буквально сгорать от стыда. Я успокаивалась только, когда мы достигали нашей скамьи, и в то время, когда мама и Гарри начинали истово молиться, совала руку в папин карман и принималась перебирать находившиеся там сокровища. Складной ножик отца, его носовой платок, колосок пшеницы или кусочек горного хрусталя, специально припасенный для этого случая — казались мне более важными, чем святое причастие, и более реальными, чем катехизис.
   Когда после воскресной службы мы с папой спешили на церковный двор узнать деревенские новости, мама и Гарри торопливо пробирались к коляске, боясь инфекций и стесняясь неуклюжих деревенских шуток.
   Мама пыталась приблизиться к деревенской жизни, но ей не удавалось чувствовать себя естественно с людьми. Когда она интересовалась их здоровьем, или спрашивала об их детях, это выглядело чрезвычайно принужденно, как будто ей не было до этого никакого дела (а это в действительности обстояло именно так) или она считала их жизнь не заслуживающей внимания (что тоже было правдой). Поэтому, должно быть, в ответ несчастные поселяне бормотали что-то невнятное, как идиоты, а их жены глупо теребили в руках передники и молчали.
   — Я совершенно не понимаю, что вы в них находите, — томно жаловалась мама после очередной своей неудачной попытки. — Они такие неотесанные.
   Они действительно были неотесанными. Но не в том смысле, который придавала этим словам мама. Просто они говорили то, что думали и поступали в соответствии со своими желаниями. Конечно, в ее присутствии они становились неловкими и косноязычными. А что бы вы ответили леди, которая, сидя в коляске, с высокомерным видом расспрашивает вас о том, что вы подавали мужу вчера на обед? Каждому было ясно, что ей нет до этого никакого дела. А больше всего их забавляло то, что, задав по наивности такой же вопрос, например, жене самого удачливого браконьера, она рисковала получить правдивый ответ: «Одного из ваших фазанов, миледи».
   Конечно, папа все это понимал. Но есть вещи, которые нельзя объяснить. Мама и Гарри жили в мире слов. Они прочитывали огромные горы книг, присылаемых им из Лондона. Мама писала длинные подробные письма своим сестрам и братьям в Кэмбридж и Лондон, тетушке — в Бристоль. Она исписывала целые страницы сплетнями, болтовней, стихами и даже словами из песен, которые надлежало выучить.
   Папа же и я жили в мире, где слова значили очень мало. Когда надвигающаяся буря могла помешать сенокосу, мы оба чувствовали себя как на иголках, и достаточно было одного кивка, чтобы один из нас отправлялся в одну сторону, а другой — в другую, чтобы предупредить людей об опасности. Меня не приходилось учить некоторым вещам, я знала их еще до рождения, потому что я родилась и воспитывалась в Вайдекре.
   Что же касается остального мира, то он едва ли занимал наши мысли. Когда мама, держа в руках письмо, появлялась в комнате и, обращаясь к отцу, произносила: «Представь…» — он только кивал и отвечал: «Представляю». Интерес пробуждался в нем, лишь когда речь заходила о ценах на шерсть или пшеницу.
   Конечно, мы навещали многие семьи графства. Зимой мама с папой посещали балы, а нас с Гарри всегда возили на детские праздники в соседские семьи: к Хаверингам в Хаверинг Холл, — это поместье находилось в десяти милях к западу от Вайдекра, — и к де Курси в Чичестер. Но это были лишь эпизоды, корни нашей жизни уходили глубоко в землю Вайдекра, и главные ее события проходили в стенах Вайдекрского парка.
   После дня, проведенного в седле или на пахоте, папа ничего так не любил, как выкурить сигару в розовом саду, вечерком, когда в жемчужном небе зажигались звезды, а в воздухе скользили летучие мыши. В это время мама со вздохом отворачивалась от окна и садилась писать длинные письма в Лондон. Даже мои детские глаза видели, что она глубоко несчастна. Но власть сквайра и его земли крепко держала ее.
   То, что она тяготилась одиночеством, проявлялось лишь в ее пространных письмах, а также в ее разногласиях с отцом, которые не приносили ни побед, ни поражений, а просто выливались в постоянное недовольство.
   Бедная женщина! Она не имела никакой власти в доме. Ни над хозяйственными деньгами, которые дворецкий или повара отдавали прямо отцу, ни над расходами на собственные туалеты, которые оплачивались самим отцом. Только раз в несколько месяцев она получала несколько фунтов на карманные расходы: на церковный сбор, на благотворительность, на коробку сластей. Но даже эти ничтожные суммы зависели от ее поведения: однажды, когда она позволила себе слишком резко поговорить с отцом, эти денежные подарки странным образом прекратились. Даже спустя семь лет эта обида настолько жгла маму, что она не выдержала и поделилась ею со мной.
   Но меня это нисколько не беспокоило. Я была папиной дочкой. Может быть именно поэтому, мама безумно любила своего белокурого сына, отвечавшего ей взаимностью, а меня вновь и вновь пыталась отучить от верховой езды и приохотить к гостиной, которая, по ее мнению, была единственным подходящим для девочки местом, независимо от ее склонностей.
   — Почему бы тебе не остаться сегодня дома, Беатрис? — спросила она меня однажды за завтраком. Папа только что поел и уже ушел, а она с отвращением отвернулась от его тарелки с дочиста обглоданной громадной костью и огрызками хлеба.
   — Я поеду с папой, — пробормотала я с набитым ртом, успев откусить недюжинный кусок мяса.
   — Я знаю, что ты собиралась ехать, — резко возразила она, — но прошу тебя остаться дома. Побудь сегодня со мной. Я хочу нарвать в саду цветов, а ты могла бы расставить их в вазы. А после полудня мы поедем на прогулку. Или заедем к Хаверингам. Тебе будет приятно поболтать с Селией, ты ведь так ее любишь.
   — Извини, мама, — я была упряма, насколько может быть упрямо семилетнее дитя. — Но я обещала папе пересчитать овец на выгонах, и это займет у меня весь день. С утра я поеду на западные пастбища и вернусь домой только к обеду. А потом до вечера я пробуду на восточных пастбищах.
   В ответ мама поджала губы и опустила глаза. Но я не обратила внимания на ее раздражение и удивилась, услышав ее тон боли и обиды:
   — Беатрис, я не могу понять, что с тобой происходит. Раз за разом я прошу тебя провести со мной дома хотя бы полдня, и постоянно у тебя находится что-нибудь более важное. Меня это, в конце концов, просто обижает. К тому же, молодой леди не подобает скакать одной, без сопровождающих.
   Я застыла от удивления, и вилка с куском ветчины тоже замерла на полпути.
   — Ты удивлена, Беатрис? — гневно продолжала мама. — Но в нормальной семье тебе не пришло бы в голову с утра до вечера носиться верхом по полям. Но вы с отцом помешаны на лошадях. Больше я этого не потерплю.
   Я испугалась. Настойчивый мамин протест против моих ежедневных прогулок мог означать только возврат к жалким занятиям, приличествующим молодой леди. Для меня это стало бы пыткой.
   В холле раздался голос отца, и дверь резко распахнулась.
   — Ты все еще ешь? — прогремел он. — Кто тянет с завтраком, тот опаздывает на поле. Тебе сегодня надо многое успеть сделать. Поторопись.
   Я не знала, что отвечать, и взглянула на маму. Она молчала. И тут я разгадала ее игру. Она поставила меня в трудное положение. Пойди я с отцом, я бы тем самым выразила открытое ей неповиновение. А ослушайся я отца, еще неизвестно, какой оборот приняло бы дело. Я решилась.
   — Мама говорит, что сегодня мне нужно остаться дома, — сказала я невинным голосом.
   — Беатрис отправится на выгоны, — коротко бросил он. — Остаться дома она может завтра. Сегодня некому присмотреть за овцами.
   — Молодой девушке не следует проводить целые дни в седле. Я беспокоюсь за ее здоровье.
   — Что ты имеешь в виду? — недоуменно поднял брови отец. — Она и дня не болела в своей жизни.
   Мама все еще сдерживалась. Такие перебранки не к лицу леди.
   — Это неподходящее воспитание для девушки, — тихо сказала она. — Проводить время, болтая с грубыми мужчинами. Заводить знакомства с арендаторами и батраками и разъезжать по округе без всякого сопровождения.
   Голубые глаза отца сверкнули гневом.
   — Эти грубые мужчины, между прочим, кормят вас. А арендаторы и батраки платят за ваших лошадей, платья, туфли. Вы бы вырастили обыкновенную белоручку, если бы она не знала даже, что растет на земле и каким путем достигается благосостояние.