Мой хозяин был у коменданта заместо ищейки и вместе с тем мой сторож, понеже я приметил, что все мои деяния и поступки становятся тому известны. Правда, я не могу это вменить в зазор полковнику, ибо будь я на месте коменданта и будь у меня такой гость, каким меня почитали, то и сам поступил бы точно так же. Однако ж я ловко сумел все обернуть себе на пользу, ибо ни разу не помянул о военной службе, и когда о ней заводили речь, то вел себя так, словно никогда и не был солдатом, а живу здесь лишь для того, чтобы исправлять каждодневные упражнения, за которые только что взялся. Я, правда, изъявил желание, чтобы условленные шесть месяцев протекли поскорее, но никто не мог понять, кому я потом захочу служить. Всякий раз, когда я приходил на поклон к полковнику, он приглашал меня к столу; тут иногда заводилась беседа, чтобы выведать мои мнения, умыслы и намерения; я же всякий раз отвечал с такою осторожностию, что нельзя было узнать, каких я держусь мыслей, так что все его подходцы оставались втуне. Однажды он сказал мне: «Ну, как дела, Егерь? Ты все еще не надумал перейти к шведам? У меня как раз вчера помер фендрик». Я отвечал: «Высокочтимый господин полковник, пристало ли бабе сразу после смерти мужа идти под венец? Так отчего бы и мне не потерпеть полгодика?» Подобными речами отходил я всякий раз и чем далее, тем больше приобретал расположение полковника, так что он даже дозволял мне бродить повсюду как в самой крепости, так и за ее стенами; да что там, под конец я мог охотиться на зайцев, рябчиков и прочую птицу, чего он не разрешал даже собственным своим солдатам. Также рыбачил я в Липпе, да так счастливо, что можно было подумать, будто я привораживаю в воде рыбу и раков. На сей предмет заказал я себе дешевое егерское платье, в коем шнырял по ночам (ибо знал все пути и тропы) в окрестностях Зуста, где откапывал спрятанные мною то здесь, то там клады и перетаскивал их в помянутую крепость и делал вид, будто решил навсегда остаться у шведов.
   Тем же путем пришла ко мне ворожейка из Зуста, которая сказала: «Гляди-ко, сын мой! Я ли тебе не присоветовала схоронить свои денежки подальше от Зуста? Могу тебя уверить, тебе здорово повезло, что ты попал в плен; ежели бы ты воротился, тебя прикончили бы на охоте молодцы, которые поклялись предать тебя смерти, ибо некие девицы оказывали тебе предпочтение». Я отвечал: «Как может кто-нибудь меня ревновать, когда я в девицах несведущ?» – «Вестимо, – молвила она, – ежели ты не переменишь своих теперешних мыслей, то женщины прогонят тебя с глумом и срамом на все четыре стороны. Ты всегда подымал меня на смех, когда я тебе что-нибудь предвещала; захочешь ли ты мне поверить, когда я тебе еще что-нибудь скажу? Разве там, где ты сейчас, не обрел ты людей, более расположенных к тебе, нежели в Зусте? Клянусь тебе, что ты им весьма полюбился и сия чрезвычайная любовь обратится тебе во вред, ежели ты не поведешь себя надлежащим образом». Я отвечал, что ежели ей так много ведомо, как она о себе наговаривает, то пусть-ка объявит мне, что сталось с моими родителями, повстречаю ли я их когда-нибудь снова, да не темными словами, а внятным немецким языком. На сие сказала она, что мне надлежит справиться о родителях, когда я ненароком повстречаю своего воспитателя, который ведет на веревочке мою молочную сестру, и смеялась чрезвычайно громко, присовокупив к тому, что она по доброй воле открыла мне больше, нежели тем, которые ее об этом просили. Впредь же я немного от нее узнаю; но напоследок она хочет все же мне объявить, что ежели я желаю себе благополучия, то надобно мне расщедриться на подмазку и заместо бабенок прилепиться к бранному оружию. «Ах ты, старая колотушка, – сказал я, – да ведь я так и поступаю!» Засим она проворно убралась прочь, так как я стал над ней насмехаться, особливо же как перед тем я пожаловал ей несколько талеров, ибо не охотно носил при себе серебро. У меня тогда скопилась немалая толика денег, да еще много дорогих колец и всяких драгоценностей; ибо как только случилось мне среди солдат, или во время разъездов, или иначе узнать, что где-либо водятся драгоценные камни, как я приобретал их себе, да к тому же нередко за половинную цену против того, что они стоили. И они взывали ко мне непрестанно, что желают снова возвратиться к людям; мне надобно их выпустить на волю, ежели я хочу быть в чести. Я последовал сему с превеликой охотой, ибо возымел немалую спесь, чванился своим богатством и без опасения показывал его хозяину, который потом нарассказал повсюду куда больше, нежели было на самом деле. Люди же дивились, откуда я его достал, ибо уже разнесся слух, что я оставил найденный мною клад на сохранение в Кельне, так как корнет, взявший меня в плен, прочитал расписку, данную мне тамошним купцом.

Восемнадцатая глава

 
Симплиций пустился в отчаянный блуд,
А девки стадами к нему так, и льнут.
 
   Мое намерение за эти шесть месяцев изучить в совершенстве артиллерийское дело и фехтовальное искусство было похвально, и я это разумел. Однако ж сего было не довольно, чтобы совсем уберечь меня от праздности, что бывает причиной многих зол, особливо как не было никого, кто бы мог повелевать мною. Правда, я прилежно сидел за различными книгами, откуда почерпнул много доброго, но попались в мои руки и такие, кои были мне столь же надобны, как собаке трава. Бесподобная «Аркадия» [399], по коей я хотел научиться красноречию, была первой, склонившей меня от правдивой истории к любовным сочинениям и от истинных происшествий к героическим поэмам. Подобного рода книжицы добывал я, где только мог, и когда мне удавалось заполучить такую, то я не отрывался от нее, покуда не прочту до конца, хотя бы пришлось просидеть над нею день и ночь. Они наставили меня заместо риторики ловить на клейкий прут перепелочек [400]. Однако ж у меня сей порок тогда не приобрел еще такой силы и горячности, чтобы можно было назвать его вместе с Сенекой божественным неистовством или, следуя описанию, сделанному Томасом Томеи [401] в его «Вертограде мира», докучливой болезнью: ибо там, куда меня влекла любовь, я с легкостью и без особливых трудов получал все, чего домогался, так что у меня вовсе не было причины сетовать на судьбу, подобно другим любовникам и волокитам, кои битком набиты диковинными мечтаниями, заботами, вожделением, тайными страданиями, гневом, ревностию, жаждой мести, слезами, бешенством, досадой, угрозами, а также бесчисленными иными дурачествами и от нетерпения призывают на себя смерть. У меня были деньги, и я не давал им заплесневеть, а сверх того обладал приятным голосом и упражнялся на различных инструментах вместо того, чтобы предаваться танцам, к коим я никогда не был расположен, ибо не мог в них наловчиться, да и без того почитал их бессмысленным дурачеством, а свой стройный стан я показывал, когда вместе с помянутым скорняком упражнялся в фехтовании. Сверх того было у меня гладкое красивое лицо, и я приучил себя к ласковой обходительности, так что женщины, хотя я особливо о них не печалился, сами льнули ко мне (подобно тому как Аврора преследовала Клита [402], Цефала и Титона, Венера Анхиса, Атиса и Адониса, Церера Глаукуса [403], Улисса и Ясиона [404], а сама целомудренная Диана своего Эндимиона) куда больше, нежели я того домогался.
   Около того времени подошел день святого Мартина [405]; тогда у нас, немцев, начинают пировать и бражничать почитай что до самой масленицы. Тогда многие, как офицеры, так и горожане, стали приглашать меня в гости отведать Мартынова гуся. И тогда порой, бывало, кое-что содеется, ибо при таких обстоятельствах я заводил знакомство с женщинами. Моя лютня и пение побуждали каждую поглядеть на меня, и когда они пялили глаза, то я сопровождал новые любовные песенки, которые сам и сочинял, такими умильными взорами и ухватками, что иная пригожая девица вовсе дурела и нечаянно оказывала мне свою благосклонность. А чтобы не прослыть скрягою, задал я два пира: один для офицеров и другой для горожан, чем приобрел благоволение тех и других и получил к ним доступ, ибо всех великолепно угощал и изрядно потчевал. Все сие я учинял ради одних только милых девиц, и хотя я то у одной, то у другой и не получал того, что искал (ибо бывали и такие, которые еще могли себя соблюдать), однако же обходился со всеми одинаково, дабы те, кои оказывали мне больше милости, не подпали бы никакому злому подозрению, как то и подобает честным девушкам, а все должны были полагать, что также и с ними я веду одни только беседы. И я уговаривал каждую из них особливо, так что она думала не иначе, как будто она одна только мною владела.
   А у меня было как раз шестеро, которые меня любили, а я их взаимно, однако ж ни одна из них не владела всем моим сердцем или мной одним; у одной нравились мне только ее черные очи, у другой золотистые волосы, у третьей милое приятство, а у остальных тоже что-нибудь, чего нет у прочих. Когда же я, кроме этих шести, посещал еще и других, то происходило сие либо по сказанной причине, либо потому, что мне это было ново и в диковину, а я и без того не упускал и не презирал ничего, меж тем как не собирался оставаться в том месте навсегда. У слуги моего, отъявленного плута, было довольно хлопот сводничать и таскать туда и сюда любовные цидулки, а так как он умел держать язык за зубами и сохранять втайне мои распутные шашни то с одной, то с другой, все и оставалось шито-крыто, чем я вошел в немалый фавор у потаскушек и что мне обходилось дорогонько, ибо таким образом расточал я свое добро, так что вполне мог сказать: «То, что взял под барабанный бой, уходит от тебя с дудой». Притом свои делишки я обделывал в такой тайности, что мало бы кто смекнул бы, что я веду распутную жизнь, не считая священника, у которого я уже не брал для чтения так много духовных книг, как прежде.

Девятнадцатая глава

 
Симплиций заводит бессчетных друзей,
Но слышит укоры он дружбе сей.
 
   Когда изменчивое счастье вознамерится кого-нибудь низвергнуть, то сперва вознесет его превыше небес, и преблагий бог так верно предостерегает каждого от его падения. Так приключилось и со мною, однако я не внял сему предостережению. Я совершенно уверился в том, что тогдашнее мое благополучие покоится на столь прочном основании, что его не поколеблет никакое несчастие, ибо всяк, особливо же сам комендант, был ко мне весьма расположен. Благосклонность тех, кто был у него в большой чести, приобретал я всяческими изъявлениями почтительности; его верных слуг склонял я на свою сторону щедростию и подарками; с теми же, которые стояли чуть выше меня, братался я за чарою вина и клялся им в нерушимой верности и дружбе, а простые бюргеры и солдаты благоволили ко мне, ибо я с каждым из них говорил ласково. «Что за любезный малый этот Егерь, – говаривали они частенько друг другу, – ведь он и потолкует с младенцем на улице, и не прогневит старца!» А случалось мне поймать зайца или рябчика, я посылал его на кухню к тем людям, чью дружбу хотел снискать, а напросившись в гости, доставлял также и добрый глоток вина, которое в тех местах стоило дорого, словом, устраивал так, что все расходы ложились на меня. А когда на такой пирушке я заводил с кем-либо беседу, то говорил лишь о том, что было ему любо слушать, выхваливал каждого, да только не самого себя, и напускал на себя такое смирение, как если бы никогда не был обуян гордыней, хотя и знал, что на войне это не бесчестие. Поелику приобрел я себе таким образом общее благоволение и всяк судил обо мне весьма высоко, то я и не помышлял, что мне может приключиться какое-либо несчастие, особливо же потому, что мой кошелек был набит еще довольно туго.
   Я часто посещал жившего в том городе престарелого священника, который щедро ссужал меня книгами из своей библиотеки, а когда я возвращал их, то вел со мною собеседования о многоразличных вещах; и мы так хорошо сошлись, что с большою охотою толковали друг с другом. А когда не только прошло время мартынова гуся и супа с колбасой, но и миновало рождество, то преподнес я ему на Новый год бутылку страсбургской водки, которую он охотно потягивал по вестфальскому обычаю с леденцами, и, явившись к нему, застал его как раз за чтением моего «Иосифа» [406], переданного ему моим хозяином без моего ведома. Я побледнел от мысли, что столь ученый муж заполучил в свои руки мое сочинение, особливо же потому, что, как полагают, лучше всего можно узнать человека по его почерку, он же пригласил меня подсесть к нему и с похвалою отозвался о моей инвенции, однако ж похулил за то, что я столь пространно описываю любовные ухищрения Зелихи [407] (коя была женою Потифара). «Чем сердце полно, то и льется через уста, – сказал он далее, – когда бы молодой господин сам не знал, что творится на душе у распутника, то не мог бы описать или представить нашему взору любовную страсть сей женщины». Я отвечал, что все написанное придумано не мною самим, а взято от скуки из других книг, из коих я и составил подобные экстракты ради упражнения в письме. «Так, так, – сказал он, – сему я охотно верю (scil.), но пусть он не сомневается, что я о нем больше знаю, нежели он воображает!» Услышав такие слова, я испугался и подумал: «Уж не святой ли Фельтен [408] тебе это открыл?», и так как он приметил, что я изменился в лице, то продолжал вести свои речи: «Господин свеж и молод, он красив и празден, живет без забот и, как я слышал, во всяческой роскоши; того ради прошу и предостерегаю его именем Вышнего помыслить, в каком опасном он сейчас положении; и ежели он заботится о своем счастии и вечном спасении, то да остережется опасного зверя в юбке. Правда, господин может рассудить: „Какое дело этому попу, что я творю и как поступаю (а я как раз подумал: „Да, ты угадал!“), или как смеет он мне что-либо указывать?“ То правда, но ведь я пастырь духовный! И я могу уверить господина и моего благодетеля, что мне, по христианской любви и милосердию, столь же дорого его временное благополучие [409], как если бы он был собственным моим сыном. Достойно жалости, и ты не сможешь держать ответ перед отцом небесным, отцом в Вечности, почто напрасно зарыл в землю талант свой, который он даровал тебе, и повредил благородный ingenium [410], который узрел я в сем сочинении. И мой неотложный и отеческий совет тебе: приложи свою юность и свои средства к учению, дабы рано или поздно они послужили богу, людям и тебе самому, оставь военные дела, к коим, как довелось мне слышать, ты приобрел большую охоту, покуда не получишь нечаянно шлепка от Фортуны и на тебе не сбудется пословица: «С молоду солдат, под старость нищий». Я слушал сию сентенцию с превеликим нетерпением, ибо не привык внимать подобным речам, однако ж повел себя совсем иначе, чем было у меня на сердце, чтобы не потерять своей славы учтивого кавалера, каким меня почитали; посему возблагодарил его за чистосердечие и обещал поразмыслить обо всем, что он мне присоветовал, сам же подумал про себя, словно малый у золотаря, что б там ни наговорил поп, как мне устроить свою жизнь, ибо я в то время превознесся весьма высоко и вовсе не был расположен отказываться от изведанных мною любовных утех. И вот не иначе случается со всеми подобными предостережениями, когда юность отвыкает от узды и шпор добродетели и во весь опор скачет навстречу своей погибели.

Двадцатая глава

 
Симплиций попу насказал всяких врак,
А сам потихоньку смеется в кулак.
 
   Я еще не совсем погряз в чувственных удовольствиях и не так вздурился, чтобы не стараться сохранить дружбу с каждым человеком, покуда намеревался пробыть в сказанной крепости, а именно до конца зимы. Точно так же я хорошо разумел, сколько дерьма навалится на того, кто навлечет на себя ненависть духовенства, которое у всех народов, какой бы они ни были религии, пользуется немалым кредитом; того ради я навострил уши и на следующий же день отправился по свежим следам к помянутому священнику и налгал ему с три короба, да все учеными словами, каким родом решил я последовать по его стопам, чему он, как я мог заключить по его мине, от всего сердца возрадовался. «Вот, – сказал я, – мне доселе, также и в Зусте, ничего так недоставало, как такого небесного советчика, какого я повстречал в лице моего высокоученого господина. Когда б поскорее кончилась зима или погода стала благоприятней, чтобы я мог отсюда уехать!» Просил его также и в дальнейшем споспешествовать мне добрым советом, в какую мне направиться академию. Он отвечал, что касается его, то он обучался в Лейдене, мне же хочет присоветовать Женеву [411], ибо у меня верхненемецкое произношение. «Иисус-Мария! – вскричал я. – Да Женева дальше от моей родины, нежели Лейден!» – «Что я слышу? – воскликнул он с превеликим изумлением. – Я неотменно примечаю, что вы, сударь, оказывается, папист! Бог ты мой, сколь жестоко был я обманут!» – «Как так, как так, господин священник? – спросил я. – Неужто я сделался папистом, оттого что не захотел поехать в Женеву?» – «О нет! – ответствовал он. – Я заключил сие потому, что ты призвал имя Мариам». Я сказал: «А разве не подобает христианину произносить имя матери нашего спасителя?» – «Всеконечно, – ответил он, – но я увещеваю и прошу тебя, ради всего святого, сказать правду перед лицом Всевышнего и открыть мне, какой ты держишься веры. Весьма сомневаюсь, что ты следуешь святому Евангелию (хотя и видел тебя каждое воскресенье у себя в церкви), ибо в прошедший праздник Рождества христова ты не подходил к престолу господнему ни у нас, ни у лютеран» [412]. Я отвечал: «Господин священник, да будет вам ведомо, что я христианин, и когда не был бы им, то не стал бы так часто слушать проповедь и присутствовать на богослужении; в прочем же признаю, что я не следую ни Петру, ни Павлу, а верую по своей простоте, согласно двенадцати правилам всеобщей христианской веры, и не склонен всецело прилепиться к одному толку, покамест те или другие с помощью надежных аргументов не убедят меня, что только они одни перед прочими исповедуют правую, истинную и спасительную религию». – «Теперь-то, – сказал он, – я убедился, что у тебя храброе солдатское сердце, чтоб со всей отвагой лезть в пекло, ибо ты осмеливаешься жить без религии и богослужения, уповая на старого императора, закинув в шанцы свое вечное блаженство! Боже мой! Как может смертный, которого ожидает либо осуждение, либо вечное блаженство, оказывать себя столь дерзким? Разве господин взращен в Ганау и нигде не получил христианского наставления? Поведай мне, чего ради не последовал ты по стопам своих родителей в чистой христианской религии? Или чего ради не склонился к той или другой вере, коей основания с такой непреложной очевидностью покоятся на началах натуры и Священного писания, так что ни папист, ни лютеранин за целую вечность не смогут ее поколебать?» Я отвечал: «Господин священник! То же самое объявляют и все другие о своей религии; кому же надлежит мне верить? Или господин полагает, что это сущая безделица, если я доверяю свое вечное спасение одному толку, который бесчестит оба других и обвиняет их в лжеучении? Пусть взглянет он (но только моими беспристрастными очами), что издают в свет в публичном тиснении Конрад Феттер [413] и Иоганн Наз [414] против Лютера и, напротив того, Лютер и его присные против папы, особливо же что пишет Шпангенберг [415] против Франциска [416], коего несколько сот лет кряду почитали святым и благочестивым мужем. Какой же стороне должен я отдать предпочтение, когда каждая поносит другую, да так, что ни на волос не обретет в ней ничего доброго? Или господин священник полагает, что я худо поступаю, отложив о сем попечение до той поры, когда приду в совершенный разум и смогу отличить черное от белого? Должен ли мне кто-либо советовать плюхнуться туда с размаху, словно муха в горячую кашу? Э, нет! чаятельно, сие господин священник мне по совести не присоветует. Необходимо заключить, что одна религия истинная, а две другие ложные; но должен ли я без зрелого размышления признать одну из них правильной, ведь таким образом я могу неправую веру получить заместо истинной, о чем потом буду сокрушаться в вечности. Да я скорее останусь на распутье, нежели вступлю на неправую стезю; к тому же немало есть еще церквей в одной только Европе, как-то: армянская, коптская, греческая, грузинская и другие подобные, и бог весть, какой именно я последую, так что я еще принужден буду вкупе с моими единоверцами диспутировать со всеми прочими. А ежели только господин священник захочет стать моим Ананием [417], то я с превеликой благодарностью ему последую и приму религию, которую он сам исповедует».
   На сие он сказал: «Господин жестоко заблуждается и весьма приблизился к душевной своей погибели; но я уповаю на господа, что он просветит его своим светом и извлечет из трясины; для того намерен я утвердить перед ним наше исповедание веры, покоящееся на Святом писании, так что и врата ада не одолеют ее». Я сказал, что сие отвечало бы сокровенному моему желанию, про себя же помыслил: «Когда бы ты не укорял меня больше моими любушками, то я вполне согласился бы с твоей религией». Посему читатель заключить может, каким был тогда я безбожным и злым малым, ибо доставил доброму священнику много напрасного труда затем только, чтобы он не мешал мне продолжать беспутную жизнь, помышляя притом: «Покуда ты управишься со своими доводами, я, чего доброго, уже уберусь ко всем чертям!»