Наконец Белиал [666] так осмелел, что изрек: «Могущественный князь! Что означают сии мины вашего бесподобного величества? Что такое? Или великий государь запамятовал самого себя? Что означают сии необычные ухватки, кои не доставят вашему адскому величеству ни пользы, ни славы?» – «Ахти мне! – воскликнул Люцифер. – Ахти мне, мы тут все проспали и по собственной нашей лености допустили, что lerna malorum – любезный наш злак, кой мы, заполнив им Европу, взрастили со столь великими трудами и усердием, всякий раз пожиная сторицею обильную жатву, отныне исторгнут из немецких пределов, и коли мы ничего не предпримем, то надобно опасаться, что будет извержен также изо всей Европы! И среди вас всех не нашлось ни одного, кто бы доподлинно о том сокрушался! Не позор ли вам всем, что те немногие дни, что еще остались до конца света, мы расточаем с таким беспутством? Эх! Вы сонные обезьяны, разве вам неведомо, что в сии последние времена надлежит нам собрать богатейшую жатву? Какая мне будет честь перед самым концом света, ежели мы, как загнанные псы, устанем от охоты и станем ни к чему годны! Начало и течение войны, правда, были нам желанным лакомым куском; но на что нам теперь возложить надежды, когда Марс, за коим следует по пятам lerna malorum [667], отступил в Европе до польской границы?»
   Когда Люцифер скорее выпалил, чем выговорил сие мнение, то хотел снова предаться прежнему бешенству; однако ж Белиал удержал его от этого такими речами: «Надобно нам не терять твердости духа и не поступать, подобно слабым людям, когда им навстречу подует противный ветер. Разве ты не знаешь, о великий государь, что люди более гибнут от вина, нежели от меча? Разве для людей, и притом христиан, благостен мир, что несет на своих раменах похоть, и не более вредоносен, нежели сам Марс? Разве не довольно ведомо, что добродетели невесты христовой никогда не сияют так светло, как в годину великих бедствий?» – «Мое желание и воля, – провозгласил Люцифер, – чтобы люди как во временной сей юдоли претерпевали одни несчастья, так и по смерти были обречены на вечные муки; а не то наша мешкотность приведет к тому, что они будут наслаждаться земным благополучием, а в конце концов еще и наследуют вечное блаженство». – «Эва! – воскликнул Белиал. – Мы оба знаем, какое у меня ремесло, так что у меня редко выдавались свободные деньки, и я мотался всюду, дабы исполнить твою волю и желание, чтобы lerna malorum еще долго пребывала в Европе или ей приключились бы еще какие болячки; но твое величество должно принять в рассуждение, что я ничего не смогу добиться, если Сущий расположит иначе».

Третья глава

 
Симплициус зрит в преисподней парад,
Грехов и пороков пред ним маскарад.
 
   Дружеская беседа сих двух адских духов была столь яростной и ужасающей, что произвела суматоху во всей преисподней, понеже вскорости стеклось туда все адское воинство, дабы услышать, не надлежит ли им что-нибудь сотворить. Тогда явились первое чадо Люцифера, Гордыня со своими дочерьми, Жадность со своими детьми, Гнев вместе с Завистью и Ненавистью, Мстительностью, Недоброхотством, Клеветой и всеми прочими родичами, затем Сластолюбие со всею своею свитою, как-то: Похотью, Чревоугодием, Праздностью и прочими, item Леность, Неверность, Своеволие, Ложь, Любопытство, что набивает цену девственницам, Фальшь со своею любимой дочерью Лестью, коя заместо опахала несла лисий хвост, – так что все вместе представили странную процессию и зрелище весьма удивительное, ибо каждый был там наряжен в особливую диковинную ливрею. Одни были разряжены со всею роскошию, другие же одеты, как нищие, а третьи, как Бесстыдство и ему подобные, почти вовсе наги. Один жирен и тучен, как Бахус, другой желт, бледен и тощ, словно старая иссохшая кляча; кто казался мил и приятен, словно Венус, а у кого был такой кислый вид, как у Сатурна, иной свиреп, как Марс, а другой коварен и скрытен, как Меркурий. Кто был силен, как Геркулес, или строен и быстр, как Гиппомен [668], а иной хром и колченог, как Вулкан, так что, глядя на столь многоразличные диковинные обличья и наряды, можно было вообразить, что то какое-либо неистовое войско из тех, о коих поведали нам древние столько удивительных историй. И, кроме сих, помянутых выше, явилось еще множество иных, коих я не могу ни назвать, ни узнать, понеже некоторые были совсем закутаны или сокрыты под капюшонами.
   К сему чудовищному сброду обратился Люцифер с укоризненною речью, в коей порицал как все скопище in genere [669], так и каждую особу в частности за нерадение и упрекал их всех в том, что из-за их мешкотности lerna malorum принуждена была отступить из Европы; он позорил Леность как негодного бастарда, что развратил его собственное стадо, и изгнал ее навеки из адского царства, повелев ей искать себе пристанища на поверхности земли.
   Засим со всею серьезностью начал он подстрекать остальных с еще большим прилежанием, нежели они до того показывали, вгнездиться к людям; и все сие – со страшными угрозами прежестокого наказания, ежели в будущем он приметит, что кто-нибудь будет исправлять свою должность, хотя бы в самой малости, не согласно с его намерениями и без должного усердия; также роздал им новые инструкции и мемориалы и тем, кто будет прилежно соблюдать оные, обещал изрядные виды на повышение.
   А когда сие государственное собрание шло к концу и все адские чины собирались воротиться к своим делам, прискакал на старом драном волке старец, облаченный в рубище и весьма бледен лицом; конь и всадник казались такими оголодавшими, тощими, изнуренными и хилыми, как если бы долгое время пролежали в одной могиле или на свалке для падали. Сей принес жалобу на дородную даму, коя горделиво гарцевала перед ним на неаполитанском скакуне ценою в сотню пистолей. Ее платье и весь конский убор сверкали жемчугом и драгоценными каменьями; стремена, бляхи, все пряжки и застежки, мундштук или уздечка вместе с цепочкою были из чистого золота; копыта у лошади были подбиты не какими-то железными подковами, а наилучшим серебром, сама же она вид имела знатный, пышный и кичливый, лицо ее цвело, как роза на стебле, или, по крайности, можно было подумать, что была она под хмельком, ибо все ее телодвижения отличались отменной живостью. От нее так и разило пудрою, бальзамом, мускусом, амброй и другими благовониями, так что у всякой другой, да только не у нее, от этого перевернулась бы вся утроба. Одним словом, вся она была убрана с таким великолепием, что ее можно было бы почесть могущественною королевою, когда бы только на ней была корона, каковая ей и приличествовала, ибо она самовластно повелевала деньгами, а не деньги ею; и того ради поначалу было мне весьма удивительно, что помянутый жалкий голодранец, притащившийся верхом на волке, осмелился против нее заикнуться; однако он оказался хорохористей, чем я ожидал.

Четвертая глава

 
Симплициус слышит в сонном мечтанье
Скряги и Роскоши пререканье.
 
   Ибо он протиснулся к трону самого Люцифера и сказал: «Могущественнейший князь! Почитай, на всей земле не сыщется большего мне супротивника, нежели эта негодница, которая величает себя перед людьми Щедростию, дабы под сим лживым именем с помощью Гордыни, Сластолюбия и Чревоугодия притеснять меня и ввергнуть в презрение. Это она ставит повсюду мне палки в колеса, дабы учинить мне помешательство во всех трудах и начинаниях и разрушить все, что я с толиким тщанием и заботою воздвиг для славы и процветания твоего государства. Разве не ведомо всему адскому царству, что сами смертные нарекли меня корнем всякого зла? Но какая мне радость, или честь, или утешение от великолепного сего титула, ежели сия молодая сопливка домогается себе предпочтения? Должен ли я, – я говорю это! Я! – заслуженная в твоем совете персона и знатнейший слуга и величайший споспешествователь твоего государства и адских интересов, дожить до того, чтобы в моем возрасте уступить во всем сей негоднице, зачатой в похоти и чванстве, и признать ее преимущество? Нет, никогда! Могущественный князь! Подобает ли твоему величию или отвечает ли твоим высоким намерениям терзать род человеческий, ежели ты дозволишь сей вздурившейся моднице своими поступками нарушать мои права? Я, правда, оговорился, когда сказал нарушать права, ибо по мне все одно, что право, что бесправье; я хотел лишь сказать, что сие приводит к уничижению твоего царства, ибо мое усердие, которое я столь неутомимо прилагаю с незапамятных времен до самого нынешнего дня, награждаемое таким презрением, умаляет мой высокий престиж, почет и уважение у людей, а тем самым под конец и я сам теряю цену, исторгнутый из их сердец! Того ради повели сей юной неразумной побродяжке, чтобы она уступала мне дорогу, как старшему, и не чинила препон моим предприятиям, дозволив мне во имя твоих государственных интересов невозбранно продолжать свое дело по всей мере и форме, как то велось до сего, когда во всем свете о ней еще и не слыхивали».
   По изъявлению сего мнения, предложенного Мамоном [670] со множеством других околичностей, ответ держала Роскошь, она же Расточительность, коя выразила безмерное удивление тому, что ее дедушка осмелился с толиким бесстыдством бесчестить свой собственный род, подобно новому Ироду Аскалониту [671]. «Он назвал меня, – возразила она, – негодницею! Сей титул хотя мне и подобает, понеже я довожусь ему внучкою, однако ж по причине моих собственных качеств не может быть мне придан. Старик попрекнул меня тем, что порою я выдаю себя за Щедрость и под такою личиною обделываю свои делишки. Вот пустопорожние бредни старого шута, который более заслуживает осмеяния, нежели мои поступки осуждения! Али не ведомо старому дурню, что среди адских духов не сыщется ни единого, кой бы иногда по насущной нужде и обстоятельствам дела не претворял бы себя в ангела света? Пусть мой высокопочтенный предок ухватит за нос да самого себя! Разве он сам, когда стучится к людям и просит пристанища, не именует себя Бережливостью? Надлежит ли мне его за это укорять или даже обвинять? Нет, ни в чем! И того ради не могу я быть ему ненавистна, поелику мы все принуждены пробавляться подобными фортелями и обманами, покуда не откроем себе свободный доступ к людям и неприметным образом не вотремся к ним. И хотела бы я послушать праведного благочестивого человека (ибо нам и надлежит обольщать только таких, понеже безбожные и без того не уйдут от нас), что он скажет, когда кто-нибудь из наших примчится к нему и объявит: „Аз есмь Скупость и хочу тебя спровадить в ад! Аз есмь Расточительность и хочу тебя погубить! Аз есмь Зависть, последуй за мною, и ты обретешь осуждение вечное! Аз есмь Спесь, дозволь мне у тебя поселиться, и я сотворю из тебя подобие черта, который будет отлучен от престола господня! Я тот или этот, ежели ты будешь подражать мне, то не успеешь принести покаяние, ибо тебе уже никогда не удастся избавиться от вечных мук!“ Не думаешь ли ты, – обратилась она к Люциферу, – могущественный князь, что такой человек воскликнет: „Проваливай ты во имя всех святых поскорее в тартарары к твоему разлюбезному дедушке, что послал тебя, и оставь меня в покое“? Кто из вас, – сказала она, обратившись ко всем присутствующим, – не будет спроважен подобным образом, ежели только осмелится объявить правду, которая и без того повсюду гонима? Должна ли я одна оставаться в дурах и таскаться с правдою, а не следовать нашему престарелому дедушке, обыкшему заарканивать ложью?
   Столь же неосновательно хочет умалить меня старый Скряга, когда уверяет, что Гордыня и Сластолюбие – первые мои пособники. И хотя бы они ими были, то токмо по своей должности и для приумножения адского царства. Но удивительнее всего, что он не доброхотствует мне в том, без чего он сам обойтись не может. Разве не свидетельствуют адские протоколы, что сии оба закрадывались в сердце не одному простофиле, дабы проложить дорожку Скупости, прежде чем он, Скряга, успел помыслить или отважиться подступиться к такому бедняге? Стоит только перелистать сии протоколы, как тотчас же обнаружится, что тем, кого совратит Скупость, следует подпустить Спеси, ибо им потребно имение, чтобы было чем чваниться, или вперить Сластолюбие так, чтобы было им надобно кое-что скопить прежде, чем они заживут в роскоши и удовольствиях. Так чего ж ради разлюбезный мой дедушка не хочет дозволить, чтобы они пособляли и мне, когда сослужили ему столь изрядную службу? А что касается до Чревоугодия и Пьянства, то я не виновна, что жадина Мамон держит подданных своих в черном теле и живется им не так привольно, как моим. Я, правда, мирволю им, ибо таково мое ремесло, и также не прекословлю им, когда они кутят без ущерба для своего кошелька. Однако ж я не скажу, что он чинит какое-либо непотребство, понеже в нашем государстве издавна повелось, что всякий гражданин подает другому руку и мы все вместе образуем цепь. Касательно же титула моего предка, что он ныне и присно и во веки веков должен именоваться корнем всякого зла и что я своим поведением тщусь его умалить или даже быть ему предпочтенной, то на сие отвечу, что я нимало не завидую подобающей и вполне заслуженной им чести, в коей ему не отказывают даже сыны человеческие, и вовсе не стремлюсь оную у него похитить; однако среди всех адских духов не сыщется ни один, который упрекнул бы меня, когда я стараюсь, положась на собственные свои способности, превзойти или, по крайней мере, сравняться со своим дедушкой, что скорее к его чести, нежели сраму, ибо я признаю, что веду от него свой род. Правда, тут он внес сумятицу касательно моего происхождения, ибо стал меня стыдиться; меж тем как я вовсе не дщерь Похоти, как он объявил, а его собственного сына Избытка, который произвел меня на свет от Гордыни, старшей дочери нашего могущественного князя, как раз в то же время, когда и Похоть от Глупости. А посему я по своему роду и происхождению столь же знатна, как и сам Мамон, а к тому же полагаю, что по моим качествам (хотя я кажусь и не столь умна) способна принести такую же и даже большую пользу, нежели старый хрыч, так что не только ни в чем ему не уступлю, но еще обскачу его; также уповаю, что великий князь и все адское воинство одобрят мои поступки и заставят старого Скрягу все взведенные им на меня поносные слова и напраслины взять обратно и впредь не чинить помешательства в моих делах, а оказывать мне всяческую честь и уважение как знатнейшей особе адского царства».
   «Кому не горестно, – воскликнул Мамон, восседавший на волке, – породить столь строптивых детей, которые совсем от рук отбились? И я еще должен нишкнуть да помалкивать, когда эта потаскуха не токмо во всем чинит мне наперекор, но таковым ослушанием бесчестит мою старость и тщится надо мною возвыситься?» – «О, старость! – возразила Расточительность. – Нередко случалось и отцу производить на свет детей, которые лучше его!» – «Но чаще всего, – ответствовал Мамон, – родители печалуются на детей незадачливых».
   «К чему вся эта перебранка? – сказал Люцифер. – Пусть каждый объявит, какая от него перед другими польза для нашего царства; тут мы и рассудим, кого надлежит предпочесть. И для такого приговора важна суть, а не старость или младость, пол или еще что; ибо тот, кто больше всего учинит супротивного Вечному и напакостит роду людскому, тот, по нашему старому обыкновению и порядку, и будет самой важной кошкой в лукошке».
   «Поелику, великий князь, дозволено мне, – сказал Мамон, – изъявить свои качества и многообразные заслуги перед адским государством и, коли мне удастся, изложить все счастливо и с достодолжной обстоятельностью и меня прилежно выслушают, то не сомневаюсь, что не только все адское царство признает мое превосходство перед Роскошью, но и вновь дарует и пожалует мне честь и место древнего Плутона [672], под чьим именем я тут почитался высшим начальником, каковой чин мне справедливо подобает получить. Я вовсе не хочу похваляться тем, что род людской прозвал меня корнем всех зол, сиречь причиной, трясиной и паутиной всяческой скверны, коя пагубна и вредоносна для души и тела, а для нашего адского царства, напротив того, весьма полезна, ибо то общеизвестные вещи, о коих знают даже малые дети; не хочу я также чваниться тем, что даже те, кто предан всем сердцем великому Сущему, каждодневно восхваляют и прославляют меня, как прокисшее пиво, чтобы возбудить в людях отвращение ко мне, хотя то немалая для меня честь, когда объявится, что я, невзирая на подобные присносущие гонения, сумел подбиться к людям и так утвердиться в их сердцах, что меня оттуда никаким ветром не выдуешь. Разве не приносит мне довольно чести уже одно то, что я покоряю тех, кого сам Сущий увещевал и предостерегал, что нельзя одновременно служить ему и мне и что слово его сгинет у меня, как доброе семя среди плевел? Однако ж о сем я лучше помолчу, ибо то старая штука, о чем уже говорено и давно ведомо. Но вот чем хочу я похвалиться, что из всех духов и подданных нашего адского царства никто лучше меня не производит в дело намерений нашего адского величества; ибо сей не желает и не требует ничего иного, а только того, чтобы род людской не ведал покоя, довольства и мира в сей временной жизни, а также не унаследовал и не вкусил бы вечного блаженства.
 
   Воззрите и подивитесь, как начинают мучать сами себя те, к коим я обрету доступ; в каком непрестанном страхе находятся те, кто допустил меня поселиться в своем сердце; понаблюдайте хоть малость пути всех тех, кого я полонил и кем завладел вовсе. Засим скажите мне, сыщется на земле хоть единая более жалкая тварь или довелось ли когда-либо единому адскому духу одолеть или совратить сильнейшего или более стойкого мученика, нежели тот, кого я затаскиваю в наше царство? Я беспрестанно лишаю его сна, коего требует от него собственная его природа; и когда он бывает принужден отдать сей долг натуре, то терзаю и дразню его беспокойными и тягостными грезами, так что он не находит себе покоя и грешит во сне куда более, нежели иной наяву. В кушанье и питье, а также во всем том, что приятно ублажает тело, я так урезываю богачей, что они довольствуются меньшим, чем иные неимущие. И когда я в угоду Гордыне не зажмуриваю один глаз, то они одеваются беднее самого жалкого нищего. Я не дозволяю им вкусить ни единой радости или удовольствия, обрести мир и покой, одним словом, ничего, что можно назвать добром и что послужит к благополучию их тела, не говоря уже о душе, так что даже лишаю их тех чувственных утех, к коим привержены другие дети человеческие и чрез то низвергаются к нам в преисподнюю. Плотские утехи, к коим стремится по самой натуре все, что копошится на земле, я отравляю им горечью, сочетая цветущих юношей со старыми, отжившими потаскухами и, напротив, наикрасивейших девиц с седыми ревнивыми рогоносцами и тем лишая их радостей. Их наибольшая утеха терзать себя в заботах и опасениях, их наивысшее удовлетворение, когда им удастся после жизни, полной трудов и усилий, наскрести немного червонной пыли, кою они, однако ж, не могут унести с собою, чтобы умилостивить ад.
   Я не допускаю их до праведной молитвы, еще менее того до дел искреннего милосердия; и хотя они часто постятся или, лучше сказать, претерпевают голод, то происходит сие не из благочестия, а мне в угоду, чтобы что-нибудь скопить. Я ввергаю в опасность их жизнь и здравие не только на кораблях в море, но и тащу их в самую пучину, и они принуждены копаться в глубочайших недрах земли, и когда можно было бы что выловить в воздухе, то они у меня научились бы и этой ловле. Я уже не буду говорить о войнах, на которые я их подстрекаю, ни о бедствиях, отсюда происходящих, ибо обо всем этом известно всему свету; не буду и перечислять, сколько ростовщиков, мошенников, воров, разбойников и убийц я породил, понеже я в особливую ставлю себе заслугу, что все, кто мне предается, принуждены влачить жизнь, полную горестных забот, страха, нужды, трудов и тягот; и подобно тому как жестоко истязаю я их тела, так что не требуется никакого иного палача, я так терзаю их в собственной их душе, что не надобно никакого иного злого духа, дабы они предвкусили адские муки, не говоря уже о решпекте, который они к нам восчувствуют. Я застращиваю богатых, томлю бедных, я ослепляю Юстицию, я прогоняю христианскую любовь, без коей никто не спасется, и при мне умолкает милосердие».

Пятая глава

 
Симплиций видит двух юношей в гавани,
Оба пустились в опасное плавание.
 
   Меж тем как Скряга болтал без умолку, выхваляя себя и домогаясь, чтобы его предпочли Расточительности, прилетел туда адский дух, который иссох, сгорбился, раскорячился и едва держался на ногах от дряхлости; он пыхтел, словно медведь, который только что поймал зайца, чего ради все присутствующие навострили уши, дабы услышать, какую такую принес он новость или словил дичь; ибо среди прочих адских духов слыл он особливым ловчилою. Но, рассмотрев его хорошенько, приметили, что то было Ничто, а тут еще и Когда-б-не-то, которое и учинило первому помешательство в его намерениях; ибо когда ему велено было объявить реляцию, то тут обнаружилось, что он понапрасну подстерегал Юлия, дворянина из Англии, и его слугу Авара [673] (которые отправились в путешествие во Францию), дабы накрыть их обоих или, по крайности, хоть одного; однако ж не смог он совратить первого из них по причине его благородного нрава и добродетельного воспитания, а второго из-за его благочестивого простодушия; того ради просил Люцифера назначить ему подмогу.
   Как раз в то самое время, когда Мамон, по-видимому, собирался закончить свою речь, а Расточительность приступить к дискурсу, Люцифер изрек: «Не надобно расточать столько слов; м?стера хвалит дело. Каждому из супротивников наказываю взять на себя по англичанину, дабы со всей хитростию и ловкостию его беспрестанно искушать, иссушать, распалять и подстрекать до тех пор, покуда тот или другой из вас его опутает и завлечет в свои сети и спровадит в наше царство; и тот, кто своего подопечного самым надежным и добросовестным образом сюда доставит или приволокет, тот и должен получить приз и преимущество перед другим». Сей приговор был одобрен всеми адскими духами, и оба спорщика по совету Гордыни полюбовно согласились на том, что Мамон приберет к рукам Авара, а Расточительность Юлия с непременным условием и обязательством, что ни та, ни другая сторона не будут чинить друг другу ни малейшего ущерба и не посмеют совращать на противоположный манер, исключая лишь того, когда сие неотменно потребуется в интересах адского царства. Тут было на что подивиться, когда все остальные пороки стали желать сим обоим удачи и предлагать свое сообщество, помощь и услуги. С тем и разошлось все адское сборище, после чего поднялся столь страшный ураган, который во мгновение ока подхватил меня вместе с Расточительностью и Мамоном и всеми их прихвостнями и пособниками в пролив между Англией и Францией и опустил на тот самый корабль, на коем переправились оба англичанина и как раз собирались сойти на берег.
   Гордыня прямехонько пошла к Юлию и сказала: «Отважный кавалер! Я госпожа Репутация; и понеже вы теперь вступили в чужую страну, то было бы недурно, ежели бы вы взяли меня своею гофмейстериною. Вы можете своею особливою элегантностию вперить тутошним жителям, что вы не какой-нибудь захудалый дворянин, а происходите из древнего королевского рода, а когда не так, то все же вам приличествует к чести вашей нации показать французикам, каких бравых мужей взрастила Англия».