Двадцать первая глава

 
Симплиций торчит под окошком светлицы,
В ловушку попал из-за этой девицы.
 
   Насупротив моей квартиры жил подполковник, ожидавший себе должности [418]; у него была дочь чрезвычайной красоты, которая поступала во всем совершенно по-благородному. Я охотно свел бы с ней знакомство, невзирая на то что поначалу она не показалась мне такой, чтобы я мог полюбить ее одну и сочетаться с ней навеки; все же я частенько прогуливался у нее под окнами и еще чаще бросал на нее ласковые взоры; однако она находилась под столь надежной охраной, что мне, как я того желал, ни разу не удалось заговорить с нею, также не смел я бессовестно вломиться к ним в дом, ибо не был знаком с ее родителями, а сие место для малого столь низкого происхождения, которое я знал за собой, казалось слишком высоким. Скорее всего мог я подбиться к ней при входе или выходе из церкви; тут я так наловчился примечать удобное время, что нередко мог приблизиться к ней, испуская нежные вздохи, на что я был мастер, хотя и шли они от неверного сердца. Она встречала их с такою холодностию, что я должен был вообразить, что ее не так-то легко ввести в соблазн, как дочек худородных горожан; и когда я думал о том, с каким превеликим трудом она мне достанется, то сие еще более распаляло мои желания.
   Моя звезда, которая впервые привела меня к ней, была той же самой, какую носили в то время года повсюду школяры, знаменуя приснопамятный день, когда три волхва, ведомые подобным светилом, пришли в Вифлеем, что поначалу почел я добрым предзнаменованием, ибо она горела в покоях помянутой девицы, когда ее отец сам послал за мною. «Monsieur, – сказал он мне, – нейтралитет, который вы соблюдаете между солдатами и бюргерами, послужил причиною тому, что я пригласил вас к себе, так как я собираюсь уладить тут одно дело между обеими сторонами, для чего надобен беспристрастный свидетель». Я полагал, что он замышляет учинить что-то чрезвычайно важное, ибо на столе были письменный прибор и бумага, того ради всеусерднейше предложил ему свои услуги в любом честном предприятии с присовокуплением особливого комплимента, что я именно почту для себя превеликой честью, когда мне выпадет счастье сослужить ему службу. Однако ж это было не что иное, как устройство «Царства» (как то во многих местах в обычае), ибо как раз наступил день трех волхвов [419], притом надлежало мне наблюдать за порядком и раздавать по жребию должности, невзирая на то, какой персоне они достанутся. К сему делу, к которому был также приставлен секретарь коменданта, велел помянутый подполковник доставить вина и конфект, ибо он был изрядный запивоха, да и время уже было послеужинное. Секретарь писал жеребья, я выкликал имена, а вкоренившаяся в мое сердце девица тащила цидулки, родители же взирали на все это; мне неохота обстоятельно рассказывать, как все пошло и я все-таки свел тогда знакомство с этим семейством. Они посетовали на долгие зимние ночи и дали мне уразуметь, что я, дабы лучше их скоротать, мог бы завернуть к ним на огонек, ибо без того у них не столь уж много дела. А это было как раз то, чего я давным-давно желал.
   С того самого вечера (хотя я лишь совсем мало узнал эту девицу) зачал я снова гоняться с клейким прутом за перепелкой и балансировать на дурацком канате, так что и сама девица, и ее родители должны были вообразить, что я клюнул на приманку, хотя я и наполовину не вытворял того всерьез, а старался лишь о том, чтобы сыграть свадебку, оставаясь холостым. К ночи, когда я собирался идти к ней, я всегда начищал себя, как ведьма, а днем возился с любовными книжками (бреднями), составляя по ним нежные письма к своей возлюбленной, как если бы жил от нее за сто миль или не встречался с нею много лет кряду. Под конец повел я себя там совсем запросто, ибо родители ее не особенно препятствовали мне волочиться, а еще и упрашивали меня обучить их дочь играть на лютне. Тут я получил свободный доступ в ее покои как днем, так и по вечерам, так что перекроил на новый лад свои старые вирши:
 
Я да летучая мышь
Любим ночную тишь, –
 
   сочинив песенку, в коей прославлял свое счастье, даровавшее мне не только несколько приятных вечеров, но и отрадные дни, когда я в присутствии возлюбленной могу усладить очи и отчасти доставить утешение сердцу. Напротив, в той же песне сетовал я на свое несчастье, которое наполняет горечью мои ночи и не дозволяет проводить их, так же как и дни, в любовных забавах! И хотя это было несколько вольно, я все же напевал моей милой сию песенку, сопровождая ее нежными вздохами и дразнящей мелодией, чему отлично пособляла лютня, и неотступно умолял девицу, дабы и она споспешествовала тому, чтобы я мог проводить ночи столь же счастливо, как и дни. Однако ж я получил довольно твердый отказ, ибо она была остра разумом и могла отменно вежливо отвратить все хитрости, какие только я употреблял иногда с немалой учтивостью. Я решил на будущее держать ухо востро, чтобы не заикнуться о свадьбе, и так как о том уже заходила речь, то я все свои слова держал на привязи. Сие скоро приметила замужняя сестра моей девицы и посему стала чинить мне и моей милой всяческие помехи, чтобы мы больше не оставались вдвоем так часто, как бывало, ибо она хорошо видела, что ее сестра возлюбила меня всем сердцем и что таковое дело рано или поздно добром не кончится.
   Нет нужды обстоятельно описывать все сумасбродства, коим предавался я, волочась за той девицей, ибо подобными дурачествами полны все любовные сочинения. Довольно, ежели благосклонный читатель узнает, что сперва я достиг того, что поцеловал мое нещечко, а под конец осмелился и на различные другие дурачества; сие желанное продолжение моего благополучия сопровождал я всевозможными приятностями до тех пор, покуда моя возлюбленная не впустила меня к себе ночью и я славно устроился в ее постельке, как будто век к ней принадлежал. И понеже всяк знает, как и что ведется при таких приключениях, то читатель, чего доброго, вообразить может, что я учинил что-нибудь неподобающее! Ан нет! Я хотя и отлично знал, зачем пожаловал, ибо мне было не впервой подобным образом попадать к женщинам, да и ведал, что и где надлежит искать, но все было попусту, все мои любовные ухищрения тщетны и все мои обещания напрасны. И я встретил такой отпор, какого никогда не мог ожидать от женщины, ибо все ее помыслы были устремлены на сохранение чести и честное замужество, и, хотя я самыми ужасными клятвами обещал ей жениться, она не захотела меня допустить к себе прежде брачного сочетания; однако же дозволила мне остаться лежать рядом с нею в постели, где я, совершенно измученный такою досадою, под конец тихо заснул. Но меня ожидало весьма неспокойное пробуждение, ибо в четыре часа поутру возле постели уже стоял подполковник с пистолетом в одной руке и факелом в другой. «Кроат! – закричал он во весь голос своему слуге, который также стоял рядом с обнаженною саблею. – Скорее, кроат, зови сюда попа!», от какового крика я и пробудился и тотчас приметил, в какой нахожусь опасности. «Горе мне! – подумал я. – Тебе надлежит исповедаться, прежде чем он тебя прикончит!» У меня поплыли желтые и зеленые круги перед глазами, и я не знал, открыть ли мне их пошире или закрыть вовсе. «Беспутный вертопрах! – сказал он, обращаясь ко мне. – Должен ли был я накрыть тебя за таким делом, когда ты бесчестишь мой дом? Буду ли я неправ, ежели сверну шею тебе и этой потаскухе, которая легла с тобою? Ах ты, скотина! Да могу ли я удержать себя от того, чтобы тотчас же не вырвать у тебя сердце и, изрубив его на мелкие куски, не бросить собакам?» При этом он скрежетал зубами и закашивал глаза, как неразумный зверь. Я же не знал, что сказать, а моя сопостельница, которую он также прежестоко честил, могла только плакать. Под конец, когда я немного очнулся и только хотел заикнуться о нашей невинности, как он приказал мне держать язык за зубами и не захотел услышать ни слова; итак, принужден я был молчать и предоставил вести речь ему одному, понеже он снова набросился на меня с упреками, что он мне во всем доверился, я же, напротив, поступил с величайшим вероломством, какое только мыслимо на свете. Меж тем прибежала и его жена, которая завела новехонькую проповедь, да так, что лучше бы мне лежать в терновнике; и я полагаю, она не кончила бы и через два часа, ежели бы кроат не привел священника.
   Прежде чем пришел священник, я несколько раз норовил подняться, но подполковник с грозною миною заставлял меня оставаться в постели, так что мне довелось узнать, как уходит душа в пятки, когда поймают малого за неладным делом, и каково на сердце у вора, когда его схватят в чужом доме, хотя бы ему еще ни разу не довелось ничего украсть. И я вспомнил разлюбезное времечко, когда мне повстречался подполковник с двумя подобными кроатами ж как я погнал их всех трех, теперь же лежал я, как и все прочие увальни, и не хватало у меня мужества пошевелить языком, не то что там кулаками. «Взгляните, господин священник! – сказал подполковник. – Вот славное позорище, к коему пригласил я вас быть свидетелем моего бесчестья!» И едва успел он толком выговорить сии слова, как снова принялся бушевать и неистовствовать, так что я только и слышал, как сворачивают шею и купают руки в крови. У него пена била изо рта, словно у кабана, так что, казалось, он вовсе повредился в уме, и я каждую минуту ожидал: «Ну, вот теперь он всадит тебе пулю в башку!» Священник же всеми правдами уверял, что не стряслось такой смертельной беды, о чем пришлось бы потом сокрушаться. «Что ж? – сказал он. – Да обратится господин подполковник к своему светлому разуму и вспомнит пословицу: «Что б ни случилось – поминай добром!» Сия прекрасная юная чета, равную коей едва ли сыщешь по всей стране, не первая и не последняя подпала непреодолимой силе любви; ошибка, которую они совершили, ибо это не что иное, как ошибка, может быть ими же с легкостью исправлена. Правда, я не считаю похвальным таким образом справлять свадьбу, однако же сия юная чета не заслужила таким поступком ни виселицы, ни четвертования, и господин подполковник не должен ожидать от этого какого-либо себе бесчестья, когда он свершенный уже поступок (о коем еще никто не знает) сохранит в тайне, простит и даст согласие сочетать их браком, скрепив его обычным порядком в церкви». – «Что? – закричал он. – Так я еще должен вместо заслуженной кары задать им свадебный пир и оказать превеликую честь? Да я, прежде чем займется день, прикажу лучше связать их обоих и утопить в Липпе! Вы должны в сей же миг сочетать их браком, понеже я того ради и посылал за вами, или я их обоих передушу, как цыплят!».
   Я помыслил: «Ну, что тут поделаешь? Вот что называется «пташка пой, а то голову долой!», к тому же она такая девушка, которой тебе не следует стыдиться, а когда ты оглянешься на свое происхождение, то увидишь, что едва достоин сесть там, где она ставит свои башмаки». Все же я клялся всеми клятвами и свято уверял, что мы не учинили ничего бесчестного. Но мне ответили, что нам надобно помалкивать, дабы не могли нас заподозрить в чем-либо дурном, а такими речами мы никого не разуверим. Засим, сидючи в постели, мы сочетались браком, совершенным сказанным священником, и, как только сие произошло, принуждены были встать и покинуть дом. В дверях подполковник объявил мне и дочери, чтобы мы во веки вечные не смели показываться ему на глаза. Я же, когда опамятовался и навесил саблю, ответил словно в шутку: «Не знаю, господин тесть, чего ради устроил ты все так безрассудно; когда другие молодожены справляют свадьбу, то ближайшие родственники провожают их в опочивальню, он же не только прогоняет меня с постели, но еще и навсегда из дому и, заместо того чтобы пожелать мне в супружестве счастья, не хочет осчастливить меня тем, чтобы я мог взирать на своего тестя и служить ему. Поистине, коли такой обычай войдет в моду, то от таких свадеб во всем свете немного поведется дружбы».

Двадцать вторая глава

 
Симплиций болтает о свадьбе своей,
Каких ни назвал на нее он гостей.
 
   Все люди, жившие со мною под одним кровом, когда я привел домой эту девицу, пришли в удивление, которое еще умножилось, когда они увидели, как она безо всякой робости пошла со мной спать. И хотя шутка, которую надо мной сшутили, и наполнила ум мой досадными бреднями, все же я не был так глуп, чтобы уничижать свою невесту. Правда, я заполучил возлюбленную в свои руки, но тысячи разных мыслей теснились в голове, когда я прикидывал все барыши и убытки. То я рассужу: «Ну, поделом тебе!», а то подумаю, что мне нанесена наигоршая во всем свете обида, которую я не могу снести с честью без справедливого отомщения. А когда я вспоминал, что эта месть должна обратиться против моего тестя, а следовательно, и против моей непорочной и благонравной возлюбленной, то все мои мстительные помыслы разлетались в прах. И я так стыдился, что принял намерение затвориться и не показываться никому на глаза; признаю, однако, что тогда-то я и совершил бы самую большую глупость. Под конец я решил во что бы то ни стало вновь приобрести расположение моего тестя, в прочем же казать перед всеми такой вид, как будто бы со мной не приключилось никакой беды, и все хорошенько приготовить к свадьбе. Я сказал самому себе: «Понеже все сталось и получило свое начало самым странным и диковинным образом, то и тебе подобает устроить все на такой же лад. А ежели люди узнают, что ты досадуешь на свою женитьбу и тебя сочетали браком против твоей воли, словно бедную девицу со старым богатым хрычом, то заслужишь ты только насмешку». С такими мыслями встал я рано поутру, хотя всегда был охотник понежиться в постели. Первым делом послал я за своим свояком, мужем сестры моей жены, коротко объявил ему, в каком мы теперь близком родстве, присовокупив просьбу, не соизволит ли он прислать свою милую кое в чем пособить на кухне, чтобы приготовить угощение к моей свадьбе, а сам он не соблаговолит ли умилостивить нашего тестя и тещу, я же тем временем пойду созывать гостей, которые и водворят между нами окончательный мир. Он с полной готовностию и охотою согласился все сие исправить, а я побрел к коменданту. Ему я представил все в забавном и затейливом виде, какая нами, мной и моим тестем, заведена новая мода справлять свадьбы таким родом, где все идет столь проворно, что за один час свершится обручение, путь в церковь и бракосочетание; но поелику мой тесть поскупился на утреннюю похлебку для молодых, то я вознамерился заместо нее угостить всех честных людей на ужин свиным супом, к коему нижайше прошу его пожаловать. Комендант чуть не лопнул со смеху от столь веселого доклада; и когда я увидел, что пришел в надлежащее расположение духа, то еще больше приоткрыл завесу и стал приводить в извинение, что еще, должно быть, не совсем хорошо соображаю, ибо другие новобрачные четыре недели до и после свадьбы бывают не в полном уме; но по правде, у других-то новобрачных четыре недели времени, когда они могут неприметно выпустить наружу всю свою дурость и таким образом изрядно скрыть оскудение своего ума, мне же, на кого все сватовство свалилось нежданно-негаданно, придется выкинуть не одно дурачество, дабы потом тем благоразумнее жить в супружестве. Тогда он спросил меня, а как обстоит дело с брачным контрактом и сколько мой тесть отвалил мне на свадьбу рыжичков, коих у старого скупердяя водится немало. Я отвечал, что весь наш брачный договор состоял из одного-единственного пункта, который гласил, чтобы я и его дочь вовеки не смели больше показываться ему на глаза; но понеже ни нотариуса, ни свидетелей при этом не было, то я надеюсь, что он возьмет сей договор обратно, особливо же принимая во внимание, что все браки учреждены для распространения дружбы, а то получилось бы, что он отдал свою дочь в замужество, подобно Пифагору [420], чему я никогда не поверю, ибо по совести я его ничем не оскорбил.
   Подобными шутливыми речами, каких от меня в здешних местах не слыхивали, достиг я того, что комендант пообещал прийти ко мне отведать свиного супа вместе с моим тестем, которого он хотел уломать. Он также, не мешкая, послал ко мне на кухню бочку превосходного вина и целого оленя; я же велел так все приготовить, как если бы надлежало потчевать целое скопище князей, графов и других высоких знатных персон, созвал также изрядную компанию, которая не только знатно повеселилась, но и прежде всего помирила моего тестя и тещу со мною и их дочерью, да так, что они нажелали нам куда больше счастья, нежели прошлой ночью надавали проклятий. А по всему городу распустили слух, что наше бракосочетание было нарочито совершено на некий чужеземный лад, дабы злые люди не могли напустить на нас порчу. Мне же скоропостижная сия свадебка пошла на пользу, ибо доведись мне жениться и получить оглашение с кафедры, как то во всеобщем обычае, то уж, наверно, сыскались бы такие неугомонные потаскушки, которые сумели бы подстроить мне всякие каверзы и препятствия; ибо у меня среди бюргерских дочек водилось с полдюжины таких, которые были знакомы со мною более чем коротко, так что теперь все они остались на бобах.
   Назавтра тесть мой держал стол для свадебных гостей, однако ж далеко не такой богатый, как у меня, ибо он был скупенек; тут со мной повели речи, каким-де я занят ремеслом и какое намерен повести хозяйство. Тут я впервые уразумел, что потерял свою благородную свободу и стал подневольным. Я оказал послушание и как разумный кавалер пожелал сперва выслушать добрый совет любезного моего тестя и ему во всем последовать, каковой мой ответ весьма одобрил комендант, сказавший: «Понеже он еще молодой новоиспеченный солдат, то было бы немалой глупостью, когда бы он при теперешних военных обстоятельствах взялся бы за иное какое ремесло, кроме солдатской службы; куда сподручней поставить свою лошадь в чужое стойло, нежели в своем собственном кормить чужую. Что ж до меня надлежит, то я вручу ему прапор, когда он того пожелает». Мой тесть и я поблагодарили коменданта, и я уж больше не отказывался наотрез, как прежде, однако ж предъявил ему расписку кельнского купца, который взял на хранение мой клад. «Вот что, – сказал я, – надобно мне получить прежде, чем я вступлю в шведскую службу, ибо как только проведают, что я перешел к противнику, то в Кельне мне тотчас покажут кукиш и заграбастают мое добро, которое так просто на дороге не сыщешь». Они оба со мной согласились, и мы все втроем уговорились, условились и порешили, что в ближайшие же дни я отправлюсь в Кельн, заберу там свое добро, а затем вернусь в крепость и получу прапор; присем был назначен и день, когда моему тестю будет передана под команду рота вместе с должностью подполковника в полку у нашего коменданта, а поелику граф фон Гёц обретался в то время с большим имперским войском в Вестфалии и расположил свою квартиру в Дортмунде [421], то комендант полагал, что предстоящей весной начнется осада, и посему старался приобрести себе надежных солдат, хотя его забота была напрасной, ибо помянутый граф фон Гёц (понеже Иоганн де Верд [422] был разбит в Брисгау) принужден был тою же весною оставить Вестфалию и на Верхнем Рейне у Брейзаха [423] снова тревожить князя Веймарского.

Двадцать третья глава

 
Симплиций, женившись, решает дельно
Деньги забрать, что положены в Кельне.
 
   Всему своя участь: к одному злосчастие приходит исподволь и помаленьку, а на другого сваливается разом; мое ж получило сладостное и приятное начало, так что я и не помышлял ни о каком злополучии и почитал его величайшим своим счастием. Едва миновала неделя, которую провел я в супружестве с моею милою женою, как я, обрядившись в егерское платье и взвалив мушкет на плечи, простился с нею и ее друзьями, дабы отправиться за всем тем, что оставил на хранение в Кельне. Я благополучно пробрался туда, ибо все дороги были мне хорошо знаемы, так что в пути не повстречал никакой опасности, и мне даже не попался ни один человек, покуда не вышел я к заставе у Дютца, что расположен на правой стороне насупротив Кельна. Тут увидел я множество людей, особливо же заприметил одного мужика в одежде рудокопа, который мне неотменно напомнил моего батьку в Шпессерте, а его сына лучше всего было сравнить с Симплицием. Сей мальчишка пас свиней, и когда я хотел пройти мимо, то свинья, почуяв меня, принялась хрюкать, а парнишка ее ругать, чтоб ее разразил гром и молния и «сам черт тому пособил». Услышав такие слова, служанка принялась кричать на малого, чтоб он унялся, или она нажалуется отцу. На что мальчишка ей ответил, пусть она ему оближет задницу и «понудит к тому свою матушку». Мужик, также услышавший ругань своего сына, выскочил из дома с дубиной и заорал: «Постой, окаянный пострел, ужо я тебя отважу от божбы, разрази тебя гром да подери тебя черт!», и, схватив его за шиворот, стал дубасить, как медведя на ярмарке, приговаривая с каждым ударом: «Ах ты, бездельник! Я те поучу ругаться, черт тебя задери; я те покажу, как лижут задницу, я те поучу нудить твою мать» и т. д. Сие воспитание, естественно, напомнило мне меня самого и моего батьку, и все же я не был столь честен и благочестив, чтобы возблагодарить бога за то, что он исторг меня из толикой темноты и невежества и привел меня к лучшей науке и познанию; чего же ради счастие, кое он ниспосылал каждый день, должно было и впредь пребывать со мною? Когда я пришел в Кельн, то завернул к Юпитеру, который был тогда в совершенном чувстве и разуме. Когда же я объявил ему по тайности, зачем я сюда приехал, он тотчас же сказал, что я намерен молотить пустую солому, ибо купец, коему я вверил свое имение, обанкрутился и утек; правда, мои вещи опечатаны магистратом, а купца велено доставить обратно, но весьма сомнительно, чтоб он воротился, ибо все лучшее, что можно было унести, он забрал с собою, а покуда разберут дело, много воды утечет в Рейне. Сколь приятна мне была сия ведомость, всякий с легкостью рассудить может; я ругался похлеще ломового извозчика, да что толку? Вещей-то у меня не было, а сверх того никакой надежды получить их обратно. Вдобавок взял я с собою на пропитание не более десяти талеров, так что не мог прожить там так долго, сколько было надобно. А сверх того еще была немалая опасность там замешкаться, ибо мне следовало остерегаться, что меня выследят, так как я пристал к вражескому гарнизону, и я не только лишился бы своего имения, но еще и попал бы в немалую беду; а возвращаться ни с чем, оставив на произвол судьбы свое имение, и понапрасну сновать взад-вперед также казалось мне бесполезным, даже смешным. Под конец решил я оставаться в Кельне до тех пор, покуда не разберут дело, и известить мою милую о причине моего отсутствия; засим отправился я к стряпчему, который был нотариусом, и, поведав ему свое дело, просил по его должности пособить мне советом и хлопотами, обещав в случае скорого окончания сверх положенной платы почтить его еще изрядным подарком. А так как он надеялся кое-что из меня выудить, то принял меня с большою охотою, а также договорился, что я буду у него столоваться; на другой день отправился он к тем самым господам, коим поручено было разобрать дело о банкрутстве, вручил им засвидетельствованную копию расписки помянутого купца и представил оригинал, на что получил ответ, что нам надобно обождать до окончательного разбора всего дела, ибо вещи, перечисленные в расписке, не все в наличии.
   Итак, я снова приготовился к праздности на все время, покуда не нагляжусь, как и что ведется в больших городах. Мой хозяин, у которого я столовался, был, как сказано, нотариус и стряпчий, а кроме того, держал с полдюжины постояльцев и восемь лошадей на конюшне, которых имел обыкновение сдавать внаем проезжающим, притом были у него в кучерах один немец и один итальянец, которых можно было посылать с повозкой или верхом во все стороны, куда понадобится, словно почтальонов, они же смотрели и за лошадьми, так что сим тройным или четверным ремеслом он не только хорошо зарабатывал на пропитание, но и, нет сомнения, был в больших барышах; и понеже в помянутый город не допускали тогда евреев, то ему тем легче было промышлять всякими нечистыми делами.
   В короткое время, какое я провел у него, я многому научился, особливо же распознавать различные болезни, что ведь самое большое искусство для доктора медицины, ибо не зря говорится: «Хорошо распознать болезнь – значит наполовину вылечить пациента». Причиной тому, что я постиг подобную науку, был мой хозяин, ибо, начав с его персоны, я стал взирать на других и примечать их комплекцию. Тут нашел я, что многие смертельно больны, хотя частенько сами не знают о своей болезни, а также и другими людьми, даже самими докторами, почитаются здоровыми. Я узнал людей, кои страждали гневом, и когда этот недуг нападал на них, то кривились в лице, как черти, рычали, как львы, царапались, как кошки, крушили все, как медведи, кусались, как собаки, и дабы представить себя более лютыми, чем бешеные звери, швыряли об землю все, что только подвернется им под руку, словно дурни. Говорят, сия болезнь происходит от желчи, я же полагаю, что она приключается, когда иного дурня одолеет спесь; того ради если услышишь, как бушует гневливый, особливо из-за какой-либо безделицы, то смело заключить можешь, что он более горд, нежели умен. От этой болезни проистекает неисчислимое множество бед как для самого недугующего, так и для других; для больного под конец паралич, подагра и безвременная смерть, если не вечная погибель! И этих больных, хотя они опасно больны, по совести нельзя назвать пациентами, ибо им-то больше всего и недостает patientia [424]. Иных видел я подверженных зависти, о коей говорят, что она грызет собственное сердце, ибо они всегда бледны и печальны. Сию болезнь почитаю я наиопаснейшею, ибо она ведет свое начало от дьявола, хотя и возникает из чистой радости, которая обуревает врага того, кто ею страждет; и ежели кому удастся основательно излечить кого-либо от нее, тот почти вправе похваляться, что возвратил погибшего в христианскую веру, ибо сия болезнь не посещает истинного христианина, который досадует только на грех и порок. Горячность к игре я также почитаю болезнью не потому только, что в самом имени своем она содержит горячку, а потому, что те, кого она обуяет, падки на нее до остервенения. Сия болезнь ведет свое начало от праздности, а не от сребролюбия, как полагают некоторые, а когда ты отнимешь прихоть и праздность, то сия болезнь проходит сама собою. Я нашел, что чревоугодие и пьянство – также особливая болезнь, которая происходит от привычки, а не от роскоши. Бедность, правда, в сем случае пособляет, однако ж вовсе исцелить сей недуг неспособна, ибо я видел нищих обжор и богатых скряг, изнывавших от голода. Эта болезнь носит на своем горбу и лекарство от нее, которое зовется скудостию, ежели не в имении, то в остальном телесном здравии, так что под конец пациенты сами собою выздоравливают, когда, либо обеднев, либо занедужив, уже не смогут больше обжираться. Спесь почитаю я особливым родом фантазии, коя берет начало в невежестве; ибо когда кто познает самого себя и ведает, откуда он пришел и куда отыдет, то совсем невозможно, чтобы он сделался таким надутым дурнем. Когда я вижу павлина или индюка, который распустил хвост и притом еще и клохчет, то меня разбирает смех, что сии неразумные твари столь искусно насмехаются над бедными людьми, обретающимися в такой болезни. Я не мог сыскать никакого особливого лекарства против сего недуга, ибо тех, кто от него страждет, нельзя иначе лечить, как только прописав им смирение, подобно как и другим дурням. Я нашел также, что и смех – это болезнь, ибо от него умер Филемон [425], да и Демокрит [426] был им заражен до самой смерти. Также по сей день еще говорят наши женщины, что вот-вот помрут со смеху! Сказывают, что он рождается в печени, однако ж я скорее поверю, что он происходит от чрезвычайной дурости, поелику изобильный смех обличает неразумного мужа. Бесполезно и не стоит труда назначать лекарство против этой болезни, ибо это не только веселый недуг, но и проходит у многих раньше, чем надоест. Не менее того приметил я, что и любопытство – это болезнь, едва ли не прирожденная женскому полу; и хотя кажется ничтожной, однако же, по правде, весьма опасна, ибо мы все еще искупаем любопытство нашей праматери. Обо всех же прочих, как-то: лености, мстительности, ревности, своеволии, любострастии и других подобных недугах и пороках я на сей раз умолчу, а возвращуся снова к моему хозяину, который и подал мне причину поразмыслить о сих прегрешениях. Он был одержим скупостью и скряга до мозга костей.