На сие ответил Подтирка: «Предки мои [702], по свидетельству Плиния, lib. 20, cap. 23, были обретены в лесу, где они жили и, умножая род свой на их собственной земле в первобытной свободе, были приневолены, как дикое племя, служить людям, а они нарекли их Коноплею; от них-то я произошел и созрел как маленькое семечко во дни короля Венцеслава [703] в деревне Золотари [704], о коей идет молва, что там родится самое лучшее в свете конопляное семя. Там взрастивший меня снял с родительского стебля и продал перед весной лавочнику, который смешал меня с другими чужими мне конопляными семенами и начал нами торговать. Этот лавочник, значит, и продал меня одному крестьянину по соседству, выручив за каждый с?стер [705] по полгульдену золотом, ибо мы нечаянно возросли в цене и подорожали; и, как уже поведано, лавочник был вторым, кто получил от меня барыш, ибо взрастивший меня, который продал меня сначала, уже получил первую прибыль. Мужик же, который купил меня у лавочника, бросил меня в хорошо возделанное плодородное поле, где я в нестерпимом смраде конского, свинячьего, коровьего и всякого прочего навоза должен был сгнить и умереть; однако ж я произвел из самого себя высокий и гордый стебель конопли, в коем мало-помалу изменялся и наконец сказал самому себе: «Ну, вот и ты, подобно твоим предкам, станешь плодовитым умножателем своего рода и произведешь больше семян, нежели кто-нибудь из них прежде». Но едва малость потешил я себя на свободе подобными самонадеянными мечтаниями, как довелось мне услышать от прохожих: «Глянь-ко-се, какое большое поле висельной травы!», что тотчас почел недобрым предзнаменованием для себя и моих братьев. Однако ж нас приутешили речи некоторых почтенных старых крестьян, когда они рассуждали: «Смотрите, какая славная выросла конопля!» Но ах! Вскорости мы узнали, что люди по своей ненасытной жадности и для удовлетворения жалких своих потребностей не дозволят нам далее продолжать свой род, – особливо же когда мы как раз собирались породить семя, – а с помощью дюжих молодцов самым немилосердным образом повыдергают нас из земли и, словно плененных злодеев, свяжут всех вместе в большие снопы, за каковую работу им причитается надлежащая плата, а значит, в третий раз извлекут прибыль, которую люди привыкли от нас получать.
   Наши муки и тирания людей только еще начинались, дабы мы, благородные злаки, были употреблены на то, чтоб подделывать чистую брагу (как иногда называют разлюбезное пиво); ибо потом сволокли нас в глубокую яму, навалили друг на дружку и так придавили камнями, как если бы сунули нас под гнет; и отсюда вышла четвертая прибыль, которую получили те, кто исправлял сию работу. Засим напустили в яму дополна воды, так что нас повсюду залило, как если бы сперва хотели нас утопить, невзирая на то что мы и так уж весьма ослабели. В такой вымочке находились мы до тех пор, покуда не погинула вся наша краса – и без того уже поблекшие и опавшие листья погнили, – а мы сами едва не захлебнулись и не погибли; засим спустили воду и вынесли нас из ямы на зеленый луг, где нас пекло солнце, поливал дождь, продувал ветер, так что даже свежий воздух, словно напоенный нашей горестью и бедой, казалось, переменился и разносил вокруг нас такое зловоние, что, почитай, никто не проходил мимо, кто бы не заткнул нос или, по крайности, не сказал: «Тьфу, пропасть!» Однако ж те, кто с нами возился, получали за это плату, что было уже пятой прибылью от нас. В таком положении принуждены мы пребывать, покуда солнце и ветер не отнимут у нас последней влаги и вместе с дождем нас хорошенько отбелят; засим наш мужик продал нас конопельщику или конопляному мастеру, получив шестой барыш. Итак, получили мы четвертого хозяина с тех пор, как я был конопляным семенем. Сей мастер сперва сложил нас под навес на короткий отдых, а именно до тех пор, пока не покончит с другими делами и не возьмет поденщиков, чтобы мучить нас далее. Когда же подоспела осень и все прочие полевые работы миновали, стал он нас вытаскивать сноп за снопом и ставить по две дюжины в маленькую каморку за печью, которую так натопил, как если бы мы должны были потом сгонять с себя францей [706], в каковой адской беде и опасности я часто помышлял о том, что мы, чего доброго, вознесемся в пламени к небу вместе со всем домом, что нередко и случалось. Когда мы от такой жары стали куда более способны воспламеняться, нежели самая лучшая серная спичка, передал он нас в руки еще более жестокого палача, который стал пригоршнями бросать нас под мяло и все наши внутренние жилы сокрушил и изломал на мелкие куски, как то учиняют со злейшим смертоубивцем, когда предают его колесованию, а засим стал колотить нас изо всех сил палкою, чтобы наши разбитые жилы все чистехонько повыпадали, так что, казалось, он совсем взбеленился и у него вырывались вздохи, а также и то, что с ними в рифму. То было седьмое дело, когда мы снова принесли доход.
   Мы думали: ну, теперь-то уже ничего нельзя больше измыслить, чтобы доставить нам еще горшую муку, особливо же как мы после сей операции были так разъединены и вместе с тем так сплетены и перепутаны, что всяк не узнавал сам себя и своих родичей, и каждое волоконце, и каждая кожуринка должны были повиниться, что все мы стали мятою коноплею. Но нас еще потащили на трепало, где дубасили, толкли, можжили и корежили, словом, так растерли и растрепали, как если бы хотели превратить нас в амиант [707], асбест, хлопок, шелк или, по крайности, изготовить из нас льняную кудель. И за эти труды получил конопельщик восьмую прибыль, которую принесли людям я и подобные мне мученики. В тот же день отдали меня как хорошо вытрепанную и провяленную коноплю нескольким старым чесальщицам и молодым ученицам, которые учинили мне величайшую пытку, какой я еще не испытывал; ибо своими многоразличными орудиями они подвергли меня такой анатомии, что и вымолвить невозможно. Сперва вычесали они гребнем грубую паклю, затем прядево, а под конец худые охлопья, пока я не заслужил похвалы как тонкая конопля и добрый купеческий товар и был красиво уложен и упакован на продажу, отнесен во влажный погреб, чтобы, отлежавшись, стал мягче на ощупь и тяжелее по весу. Таким-то образом вновь обрел я на короткое время покой и возрадовался, что, претерпев толикие муки и печали, стану наконец материей, которая всем людям столь полезна и надобна. Меж тем сказанные чесальщицы получили от меня девятую прибыль. И сие послужило мне утешением и вперило в меня странную надежду, что отныне (ибо мы выстрадали и достигли до счета девять, каковое число ангельское [708] и наидиковинное из всех чисел) минуют все наши мучения».

Двенадцатая глава

 
Симплиций внимает продолжению повести,
Поступает с Подтиркой по чистой совести.
 
   «В ближайший базарный день отнес меня мой хозяин в некий покой, который называли проверочной палатой, или пакгаузом; там меня осмотрели, признали законным купеческим товаром и взвесили, затем передали маклеру, взяли пошлину, погрузили в повозку, отвезли в Страсбург, где доставили в купеческий дом, снова осмотрели, признали добротным, еще раз обложили пошлиной и продали купцу, который велел отвезти меня на тележке к себе домой, где поместил в чистую комнату, при каковой купле и продаже мой прежний хозяин получил от меня двенадцатую, таможенник тринадцатую, посредник четырнадцатую, возчик пятнадцатую, купеческий дом шестнадцатую, а носильщики, которые доставили меня в дом нового купца, семнадцатую прибыль. Они же забрали и восемнадцатую, когда им заплатили за то, что они отвезли меня в тележке на корабль, на коем был я отправлен вниз по Рейну в Цволле [709], но я уже не могу рассказать про всех, кто по пути взимал пошлины и другие поборы и, значит, получил от меня прибыль; ибо я был так упакован, что не мог об этом проведать.
   В Цволле я снова наслаждался коротким отдыхом; потом был также отделен от среднего или английского товара, вновь подвергнут пытке и анатомии, растерзан в самых внутренностях своих, выбит, расчесан гребнями, покуда не стал таким тонким и нежным, что хоть сучи из меня такие субтильные вещи, как брабантская монастырская нитка. Засим был я отправлен в Амстердам, где меня покупали и продавали, наконец, передали в женские руки, которые меня превратили в нежнейшую пряжу, а притом еще женщины беспрестанно меня целовали и лизали, так что я вообразил, что пришел конец всем моим страданьям; но вскорости меня помыли, намотали в клубок и передали ткачу, навертели на шпули, пустили в ткацкий станок и выткали из меня тонкое голландское полотно, засим отбелили и продали купцу, который стал торговать мною, отмеривая на локти. Пока я до сего дошел, то претерпел немалый урон. Первая убыль – грубое волокно, что пошло на фитили [710], которые затем были вымочены в коровьем навозе и сожжены. Вторая убыль – то, что отдано было старым бабам, которые выпряли грубую пряжу на тик и мешковину, третья убыль – грубое прядево, что обыкновенно называют волосянкой, а продают как чистую конопляную пряжу, четвертая – та, что, правда, ушла на более тонкую пряжу и сукно, но не могла со мною сравниться, не говоря уж о громадных канатах, которые свили из других моих камрадов – конопляных стеблей, что пошли на изготовление щипаной пеньки, так что род мой принес людям знатную пользу и я, почитай, не в силах пересказать, какая была еще от него повсеместная прибыль. Последнюю убыль претерпел я сам, когда ткач оторвал от меня и швырнул под стол вороватым мышам несколько мотков пряжи.
   У сказанного купца купила меня некая благородная дама, которая разрезала кусок и раздала челяди в подарок на Новый год. Отрез, на который ушла большая часть моего естества, достался горничной девушке, а та сшила из него себе рубашку и очень много кичилась. Тут узнал я, что они не все девушки, как их обыкновенно называют; ибо не только писец, но и сам господин находил к ней дорожку, ибо она была собою пригожа. Но сие тянулось не долго, ибо однажды госпожа сама увидела, что служанка заняла ее место, но она не разбушевалась, а поступила как благоразумная дама, рассчитала горничную и отпустила ее с миром. Дворянину же не пришлось по вкусу, что такой лакомый кусочек вырвали у него прямо из зубов; того ради он стал выговаривать жене, зачем она прогнала эту горничную, которая была так ловка, поворотлива и прилежна в работе. На что жена ответила: «Любезный муженек! Не печалься, теперь всю ее работу я берусь исполнять одна».
   Засим отправилась моя девица со всем своим багажом, среди коего находился и я, к себе на родину в Комбре [711], куда привезла довольно тяжелый узел, ибо немало заслужила и у господина и у госпожи, а также заботливо сберегла и свое жалованье. Там она не обрела такого жирного стола, какой оставила, однако ж подцепила несколько любовников, которые в нее втюрились и таскали ей шить и мыть, ибо она избрала сие своим ремеслом, дабы снискать себе пропитание. Среди них был один молодой баран, которого она заарканила за рожки и так обошла, что за целку сошла. Справили свадебку; но как миновал медовый месяц, то объявилось, что у молодоженов всего их имения и прибытков не хватит, чтобы ее содержать так, как она привыкла, живучи у господ; к тому же в Люксембурге была недостача солдат, а ее юный супруг был трубач или, лучше сказать, рогач, а все, верно, оттого, что сумели до него протрубить тот рог. Тогда и я стал жить скудно и паскудно, проносился и прохудился; того ради моя госпожа изрезала меня на пеленки, ибо вскорости ожидала наследника. После того как она оправилась от родов, сей пащенок беспрестанно марался, так что нас каждодневно стирали и под конец так истрепали, что мы стали ни к чему не годны, и наша госпожа нас выбросила. Но хозяйка, сдававшая ей жилье, по своей домовитости нас подобрала, отстирала и забросила на чердак, где у нее хранилось всякое тряпье. Там мы принуждены были пребывать, покуда не приехал молодец из Спиналя [712], который собирал нас повсюду и отвозил на бумажную фабрику. Там нас передали старым женщинам, которые изорвали нас на мелкие лоскутки, так что мы издавали прежалостные вопли, скорбя о своей участи. Но на том наши беды еще не кончились, ибо нас растерли на бумажных мельницах в детскую кашицу, так что нас уже никто бы и не признал коноплей или льном, и в довершение всего нас еще заморили в извести и в квасцах и, наконец, распустили в воде, так что, говоря по правде, мы совсем пропали. Однако же нечаянно был я возведен в тонкий лист писчей бумаги, а по исполнении многих различных работ вместе с другими моими камрадами превратился в тетрадь, затем в стопу бумаги, потом снова попал под пресс, а под конец упакован в кипу и отправлен на предстоящую ярмарку в Цурцах [713], там был продан купцу из Цюриха, который привез нас к себе домой и ту самую стопу, в коей я находился, перепродал фактору, или домоуправителю, одного важного господина; сей фактор смастерил из меня гроссбух, или счетную книгу. Но пока сие произошло, я тридцать шесть раз перешел из рук в руки с тех пор, как стал ветошью.
   Сию книгу [714], в коей я, как честный лист бумаги представлял две страницы, фактор столь же возлюбил, как Александр Великий Гомера; она была ему заместо Вергилия, коего столь прилежно изучал Август, заменяла ему Оппиана [715], коего с таким усердием читал Антоний [716], сын Септимия Севера; служила ему как «Комментарии» Плиния Младшего, которые так высоко ценил Ларгий Лициний [717], она же была его Тертулианом [718], которого не выпускал из рук епископ Киприан [719], была его «Киропедией» [720], которую так ославил Сципион; его Филолаем Пифагорейцем [721], к коему так благоволил Платон; его Спевсиппом [722], коего так любил Аристотель, его Корнелием Тацитом [723], коим так гордился император Тацит; его Комином [724], которого Карл Пятый [725] предпочитал всем другим писателям, и, одним словом, его Библией, которую он штудировал день и ночь, правда, не затем, чтобы все счета были верными и справедливыми, а для того, чтобы запутать свои воровские проделки и все так расписать, чтобы все сошлось со счетного книгою.
   Когда же помянутая книга была вся исписана, то меня заставили в угол, и я наслаждался долгим покоем, покуда господин и госпожа не ушли путем всех смертных. Когда же оставшееся имущество поделили наследники, то они разорвали счетную книгу и употребили на упаковку, при каковой оказии я был положен на расшитый камзол, дабы предохранить от порчи ткань и позументы, и таким образом был привезен сюда и, после того как все было развернуто, осужден в скаредном сем месте в награду за всю верную мою службу человеческому роду принять конечную погибель и смерть, от чего ты меня, однако, можешь спасти».
   Я ответил: «Понеже твое произрастание и размножение берут свое начало, происхождение и пищу из твердой почвы, умягченной экскрементами различных ammalia, к тому же раз ты и без того к оной материи привычен и, как великий краснобай, о ней рассуждать умеешь, то будет справедливо, ежели ты возвратишься к своему началу, к чему тебя присудил и собственный твой господин». Сим огласил я свой приговор; но Подтирка сказал: «Подобно тому как сейчас ты судил меня, так же поступит с тобою Смерть, когда снова превратит тебя в прах, от коего ты взят, и никто не даст тебе отсрочки, какую ты мог мне дать на сей раз».

Тринадцатая глава

 
Симплициус бюргеру пишет цидулю,
Дабы берегла его вечно от пули.
 
   За прошедший вечер я потерял реестр всех моих хитростей и кунштюков, в коих я когда-либо упражнялся, составленный мною для того, чтобы я их не так легко мог забыть; однако там не было записано, каким образом и с помощью каких средств сии кунштюки учинить можно. Для примера приведу здесь начало сего реестра:
   «Фитили, или запальные веревки, изготовлять так, чтобы они не воняли, ибо через таковой запах нередко обнаруживали мушкетеров и сводили на нет их умыслы.
   Фитили изготовлять так, чтобы они горели, даже когда были подмочены.
   Порох изготовлять так, чтобы он не воспламенялся, даже когда сунут в него раскаленную сталь, что особливо полезно в крепостях, в коих принуждены держать большие запасы сих опасных вещей.
   В людей и птиц стрелять порохом так, чтобы они сваливались замертво, а через некоторое время безо всякого повреждения могли подняться.
   Придать человеку двойную силу, не прибегая к кабаньему корню [726] и другим подобным запрещенным средствам.
   Когда во время вылазок не удастся заклепать пушки у неприятеля, то второпях устроить так, чтобы они разлетелись на куски.
   Испортить кому-нибудь мушкет так, что он только распугает всю дичь, покуда его не почистят снова известной материею.
   Положив мушкет на плечо и повернувшись к мишени спиною, попадать в самую сердцевину лучше, нежели когда кладут его и стреляют по общему обыкновению.
   Известный кунштюк, чтобы тебя не сразила пуля.
   Изготовить инструмент, с помощью коего, особливо же в безветренную ночь, диковинным образом услышать в неимоверной дальности всякий звук и голос (что иначе никак невозможно для человеческого слуха), весьма полезно для всякой стражи, особливо же во время осады, и т. д.».
   Точно так же в сказанном реестре были перечислены и другие различные куншты, каковую бумагу нашел и подобрал мой хозяин; того ради вошел он ко мне в комнату, показал перечень и спросил, статочное ли дело, чтобы все эти хитрости естественным образом учинить было можно; он, правда, не очень-то может сему поверить, однако ж должен признаться, что в юности, когда он еще был пажем у фельдмаршала Шауенбурга [727] в Италии, то ходил слух, что все савойские князья заговорены от пули. Сие захотел испытать помянутый фельдмаршал на принце Томасе Савойском [728], которого он осаждал в крепости; и когда они заключили на час перемирие, чтобы предать земле мертвых, и имели между собою конференцию, то приказал он некоему капралу из своего полка, которого почитали самым отменным стрелком во всей армии, ибо он мог из своего мушкета за пятьдесят шагов сбить с горящей свечи нагар, не погасив ее, сказанного принца, вышедшего для переговоров на бруствер крепостного вала, подкараулить и, как только пройдет уреченный час перемирия, попотчевать пулею. Сей капрал должен был только прилежно приметить время и не упускать из виду сказанного принца во все время перемирия и, когда с первым ударом колокола оно окончится и каждый поспешит ретироваться в надежное укрытие, дать выстрел. Однако ж против всякого чаяния мушкет отказал, и пока капрал снова заправил его, то принц скрылся за бруствером, после чего капрал показал фельдмаршалу, который спустился к нему в апроши, на одного швейцарца из лейб-гвардии принца, в которого он нацелился и попал так метко, что он только закувыркался, из чего воочию можно было увидеть, что тут дело нечисто, а именно, что никого из князей Савойи не поразит и не заденет никакая пуля. Однако ж достигается ли сие подобным искусством или, быть может, то особливая милость бога, что почиет над княжеским домом Савойи, ибо он, как говорят, происходит от самого царя и пророка Давида, про то он не ведает.
   Я отвечал: «Про то я также не ведаю, но знаю наверное, что все перечисленные кунштюки естественные, а не чародейские». И когда он тому не захотел поверить, то я сказал, что ему только надобно объявить мне, который из них он почитает самым наидиковинным и наиневозможным, и я ему тотчас же учиню его, ежели только он не потребует долгого времени и особливых обстоятельств, кои потребны, чтобы произвести сие дело, ибо я должен сразу же продолжать свое путешествие. В ответ он сказал, что самым невозможным он почитает, чтобы порох не воспламенился, когда к нему поднесут огонь, ежели я только перед тем не высыплю его в воду. Когда я сие смогу учинить естественным образом, то поверит он и всем прочим кунштюкам, число коих в том реестре было более шестидесяти, чего он не видал и чему без такой пробы поверить не сможет. Я отвечал, что ему надобно только поскорее доставить заряд пороху и еще кое-какую материю, которая мне потребна для сего дела, а также принести огонь, и он тотчас же увидит, что кунштюк правильный. А когда он сие принес, то я велел ему надлежащим образом все исправить, а потом поджечь, однако ж он смог лишь мало-помалу спалить несколько зерен пороху, хотя и бился с тем добрых четверть часа и достиг только того, что раскаленное железо, служившее ему фитилем, и даже уголья потушил в самом порохе. «Ну, вот! – сказал он наконец. – Теперь весь порох пропал». Я же ответил ему делом и поджег порох без особых усилий, так что он воспламенился скорее, чем кто успел бы сосчитать до шестнадцати. «Ах! – воскликнул он. – Когда в Цюрихе знали бы о сем искусстве [729], то не понесли бы такого урона, как намедни, когда молния ударила в их пороховую башню».
   Когда он доподлинно увидел, что сей естественный кунштюк подтвержден опытом, то вскорости захотел узнать, каким средством можно уберечь человека от пули, но объявить ему о сем было некстати. Он подбивался ко мне со всякими ласкательствами и обещаниями; я же сказал, что мне не надобны ни деньги, ни богатства. Тогда он подступил ко мне с угрозами, я же отвечал, что ему не к чести задерживать паломника, направляющегося в Эйнзидлен. Он укорял меня в неблагодарности за оказанное мне дружеское гостеприимство; напротив, представлял я ему, что он уже довольно от меня научился. Но как он ни за что не хотел от меня отвязаться, то вознамерился я его обмануть; ибо тот, кто хотел бы ласкою или силою узнать от меня сие искусство, должен быть весьма высокою персоною. И понеже я приметил, что он оставил без внимания, крестился я или бормотал заклинания в то время, когда он пытался поджечь порох, то и решил околпачить его тем же манером, как меня самого околпачил Бальдандерс, да так чтобы не выставить себя лжецом и все-таки не открыть ему истинного способа, ибо написал ему такую записочку: