Ночью мы причаливали к берегу в городке Росарио (голоса, крики, громыхание цепей проникли в мое сознание, и, перед тем как окончательно проснуться, я видел тяжелые сны: кто-то кого-то бил или убивал). Сейчас, когда поднялся туман, характер реки изменился. Теперь она была усеяна островками, появились обрывистые берега, песчаные отмели и странные птицы с пронзительными или чуть слышными голосами. Ощущение, что я путешествую, было несравненно сильнее, чем в Восточном экспрессе, когда мы пересекали многолюдные границы. Река обмелела, и распространился слух, что дальше Корриентеса нам не пройти, потому что ожидавшиеся зимние дожди так и не выпали. Матрос, стоя на мостике, то и дело бросал лот. Оставалось еще полметра предельной глубины, сообщил мне священник и тут же двинулся сеять уныние дальше.
   Впервые я всерьез взялся за чтение «Роб Роя», но мелькавшие за бортом пейзажи меня все время отвлекали. Я начинал страницу, когда берег находился в полумиле от нас, а когда поднимал глаза через несколько абзацев, до него было рукой подать — а может, это был не берег, а остров? В начале следующей страницы я опять поднял голову, и теперь река разлилась на ширину мили. Рядом со мной уселся чех. Он говорил по-английски, и я охотно закрыл книгу и стал слушать. Этот человек познал тюрьму и теперь в полной мере наслаждался свободой. Его мать погибла при нацистах, отец — при коммунистах, сам он бежал в Австрию и женился там на австриячке. Он получил техническое образование; решив обосноваться в Аргентине, он взял денег взаймы и организовал пластмассовую фабрику. Вот его рассказ:
   — Сперва я разведал обстановку в Бразилии, Уругвае и Венесуэле. И что я заметил: повсюду, кроме Аргентины, прохладительные напитки тянули через соломинку. А в Аргентине нет. Я решил, что на этом сколочу состояние. Я выпустил два миллиона пластмассовых соломинок, но не продал и ста штук. Хотите соломинку? Отдам два миллиона даром. Они у меня так до сих пор и лежат на фабрике. Аргентинцы до того консервативны, что ни за что не желают тянуть через соломинку. Я чуть было не разорился, честное слово, — радостно закончил он.
   — И чем вы занимаетесь теперь?
   Он весело заулыбался. Я мало встречал на своем веку таких счастливых людей. Он всецело отбросил былые страхи, неудачи и горести, избавился от них начисто, как редко кому из нас удается.
   — Произвожу пластмассы, — ответил он, — и предоставляю другим олухам делать из них что хотят, рискуя своими деньгами.
   Пассажир с кроличьей физиономией, дергая носом, прошел мимо, серый, как это серое небо.
   — Он сходит в Формосе, — сказал я.
   — А-а, контрабандист. — Чех пошел с хохотом дальше.
   Я снова принялся за «Роб Роя»; лотовой выкрикнул глубину. «Вы должны хорошо помнить моего отца, вы знали его с детства, ведь ваш отец был членом торгового дома. Но едва ли вы видели его в лучшую пору жизни, пока возраст и немощи еще не загасили в нем неуемный дух предприимчивости и коммерции». Мне пришел на ум отец, лежащий одетым в ванне, как позднее он лежал в гробу в Булони, и отдающий мне невыполнимые распоряжения. Я недоумевал, почему я испытываю нежное чувство к отцу и не испытываю никакой нежности к моей безупречной матери, которая с суровой заботливостью вырастила меня и определила в банк. Я так и не сделал постамента среди георгинов и перед отъездом выбросил пустую урну. Внезапно память воскресила звук сердитого голоса. Однажды в детстве я проснулся ночью, как случалось не раз, в страхе, что в доме пожар и меня забыли. Я вылез из постели и уселся на верхних ступеньках лестницы, успокоенный доносившимся снизу голосом. Неважно, что голос звучал сердито, он был тут: я был не один, и гарью не пахло. «Уходи, если хочешь, — сказал голос, — но ребенок останется со мной». Тихий убеждающий голос — я узнал отца — произнес: «Но ведь я его отец», и женщина, которую я звал мамой, отрезала, как захлопнула дверь: «А кто посмеет сказать, что я ему не мать?»
   — Доброе утро, — проговорил О'Тул, усаживаясь рядом. — Хорошо спали?
   — Да. А вы?
   Он покачал головой.
   — Всю ночь думал про Люсинду. — Он достал записную книжку и опять принялся записывать столбиком загадочные цифры.
   — Входит в исследовательскую работу?
   — Это не для работы.
   — Заключили пари, придет ли судно вовремя?
   — Нет-нет, я не любитель пари. — Он бросил на меня свой меланхоличный, озабоченный взгляд. — Я никому про это не рассказывал, Генри, — сказал он. — Многим это, наверно, показалось бы смешным. Дело в том, что я считаю по секундам, когда мочусь, и потом отмечаю, сколько на это ушло времени, и фиксирую час. Можете себе представить: на это дело в год у нас уходит целый день, даже больше?
   — Подумать только! — отозвался я.
   — Сейчас я вам это докажу. Генри. Смотрите. — Он раскрыл книжечку и показал страницу. Запись выглядела примерно так: 
   Июль 28-е 
   07:15 0:17 
   10:45 0:37 
   12:30 0:50 
   13:15 0:32 
   13:40 0:50 
   14:05 0:20 
   15:45 0:37 
   18:40 0:28 
   19:30? забыл сосчитать
   …. 4 мин. 31 сек.
 
   — Остается только помножить на семь, — продолжал он. — Итого полчаса в неделю. Двадцать шесть часов в год. На судне жизнь, конечно, нельзя считать за нормальную. Больше алкоголя от еды до еды. Опять же пиво дает себя знать. Вот, глядите — одна минута пятьдесят пять секунд. Это выше среднего, но у меня помечено два джина. Разумеется, существует множество вариантов, которые остаются без объяснения, а кроме того, в дальнейшем я собираюсь учитывать и температуру воздуха. Вот 25 июля — 6 минут 9 секунд н.з., то есть «не закончено». В Буэнос-Айресе я ходил обедать в ресторан и забыл книжку дома. А вот 27 июля — всего 3 минуты 12 секунд за весь день, но, если помните, 25 июля дул очень холодный северный ветер, а я не надел пальто, когда шел обедать.
   — Вы делаете какие-то выводы? — спросил я.
   — Это уже не моя забота, — ответил он. — Я не специалист. Я просто регистрирую факты и некоторые сопутствующие обстоятельства типа джина и погоды, они вроде бы имеют к этому отношение. Выводы пусть делают другие.
   — Кто — другие?
   — Я думаю, как закончу шестимесячные наблюдения, так обязательно обращусь к урологу. Мало ли какие он может сделать заключения на основе этих цифр. Эти ребята все время имеют дело с больными. А интересно же им знать — как все происходит у нормального среднего мужчины.
   — А вы нормальный?
   — Да. Я стопроцентно здоров. Генри. Приходится быть здоровым на моей работе. Я регулярно прохожу тщательный медицинский осмотр.
   — Где? В ЦРУ?
   — Все шутите. Генри. Неужели вы поверили этой сумасшедшей девчонке?
   Он впал в грустное молчание — видимо, опять задумался о дочери — и, наклонившись вперед, оперся подбородком на руку. Островок, напоминающий гигантского аллигатора, плыл нам навстречу, вытянув морду. Бледно-зеленые рыбачьи лодки двигались вниз по течению гораздо быстрее, чем наши машины тащили нас против потока, — они проносились мимо, как маленькие гоночные автомобили. Каждого рыбака окружали деревянные поплавки, из которых торчали удочки. От большой реки ответвлялись речки, они пропадали в сером тумане, широкие, шире, чем Темза у Вестминстерского моста, но не вели никуда.
   Он спросил:
   — Так она вправду называет себя Тули?
   — Да, Тули.
   — Значит, иногда вспоминает про меня? — Интонация была вопросительной, но в голосе звучала надежда.
 

3

   Два дня спустя мы прибыли в Формосу. Воздух был так же влажен, как и во все предыдущие дни. Жара разбивалась о кожу, словно пузырьки воды о ее поверхность. Еще прошлой ночью мы ушли с великой Параны около Корриентеса и теперь плыли по реке Парагвай. На другом берегу, всего в пятидесяти ярдах от аргентинской Формосы, лежала другая страна, пропитанная влагой, пустынная. Представитель импорта-экспорта сошел на берег в своем темном костюме, неся в руке новенький чемодан. Он шел торопливыми шагами, поглядывая на часы, точно кролик из «Алисы в Стране чудес». Город был и в самом деле словно создан для контрабандистов — стоило только переправиться через реку. На парагвайском берегу я разглядел какую-то развалюху, свинью и маленькую девочку.
   Мне надоело гулять по палубе, и я тоже сошел на берег. Было воскресенье, и поглазеть на судно собралась целая толпа. Воздух был напоен запахом цветущих апельсинов, но больше ничего приятного в Формосе не было. Имелся один длинный проспект, усаженный апельсиновыми деревьями и еще какими-то, с розовыми цветами. Впоследствии я узнал, что они называются «лапачо». Поперечные улицы уходили в стороны на несколько ярдов и очень быстро терялись в скудной дикой природе, сотканной из грязи и кустарника. Все, что относилось к управлению, коммерции, юстиции или развлечениям, помещалось на проспекте: туристская гостиница из серого бетона на самом берегу, которая так и осталась недостроенной — да и где они были, эти туристы? — лавчонки, торгующие кока-колой; кинотеатр, где шел итальянский вестерн; две парикмахерские; гараж с одной покореженной машиной; кантина [винный погребок (исп.)]. Единственным неодноэтажным зданием на всем проспекте была гостиница; единственное старинное и красивое здание на всем проспекте оказалось, при ближайшем рассмотрении, тюрьмой. По всей длине проспекта выстроились фонтаны, но они не действовали.
   Я рассчитывал, что проспект куда-нибудь меня выведет, но я ошибался. Я миновал бюст бородатого человека по фамилии Уркиса [Уркиса, Хусто Хосе (1800-1870) — аргентинский военный и государственный деятель], который, судя по высеченной надписи, имел какое-то отношение к освобождению — но от чего? Впереди, над верхушками апельсиновых деревьев и лапачо, возвышался на мраморном коне мраморный человек — без всяких сомнений, генерал Сан-Мартин, я уже хорошо знал его по Буэнос-Айресу и видел его также на приморском бульваре в Булони. Монумент замыкал собой проспект, как Триумфальная арка замыкает Елисейские поля. Я ожидал, что проспект продолжается за статуей, но, дойдя до нее, обнаружил, что герой сидит на своем коне посреди грязного пустыря на краю города. Гуляющие сюда не доходили, дороги дальше не было. Одна лишь отощавшая от голода собака, похожая на скелет из Музея естественной истории, боязливо трусила по грязи и лужам, направляясь ко мне и Сан-Мартину. Я повернул назад.
   Если я описываю этот постыдный городишко в таких подробностях, то лишь потому, что он был местом длинного диалога, который я вел с самим собой и который прервался благодаря неожиданной встрече. Проходя мимо первой парикмахерской, я начал думать о мисс Кин и ее письме, содержащем робкий призыв, письме, которое безусловно заслуживало более вдумчивого ответа, чем моя короткая телеграмма. Вслед за тем отсыревший город, где единственным занятием или развлечением и вправду могло быть только преступление, где даже национальный банк в воскресный день приходилось охранять часовому с автоматической винтовкой, — этот город пробудил во мне воспоминания о моем доме в Саутвуде, о садике, о майоре Чардже, трубящем за изгородью, и о мелодичном перезвоне колоколов, доносящемся с Черчроуд. Но сейчас я думал о Саутвуде с дружеской терпимостью — как о месте, которое мисс Кин не должна была покидать, где она была бы счастлива, как о месте, которому я больше не принадлежал. Я словно совершил побег из тюрьмы, которая не была заперта, меня снабдили веревочной лестницей, посадили в ожидавшую машину и умыкнули в тетушкин мир — мир непредсказуемых характеров и непредвиденных событий. Тут как у себя дома были контрабандист с кроличьей физиономией, чех с двумя миллионами пластмассовых соломинок и бедняга О'Тул, ведущий учет мочеиспусканию.
   Я пересек конец улицы, называющейся Руа Дин Фернес, которая, как и все остальные, уходила в никуда, и с минуту постоял перед губернаторским домом, выкрашенным в розовый цвет. На веранде стояли два шезлонга, окна были широко распахнуты внутрь, в пустую комнату, где висел портрет военного, очевидно президента, и вдоль стены выстроился ряд стульев, точно взвод для расстрела. Часовой сделал еле заметное движение винтовкой, и я двинулся дальше, к национальному банку, где другой часовой сделал то же угрожающее движение, когда я замешкался.
   Этим утром, лежа на койке, я читал знаменитую «Оду» Вордсворта [ода Вордсворта «Об откровениях бессмертия…»] в «Золотой сокровищнице». Палгрейв, как и Скотт, носил на себе следы отцовского чтения в виде загнутых страниц, и я так мало знал об отце, что хватался за каждую путеводную нить, и таким образом научился любить то же, что любил он. Когда я впервые поступил в банк в качестве младшего клерка, я думал о нем словами Вордсворта — «тюрьма». Что же казалось тюрьмой отцу, что он подчеркнул отрывок двойной чертой? Быть может, наш дом? А моя названая мать и я были тюремщиками?
   Жизнь человека, как мне порой думается, формируется больше с помощью книг, чем с помощью живых людей: ведь именно из книг, понаслышке, узнаешь о любви и страдании. Даже если нам и посчастливилось влюбиться, мы, значит, были подготовлены чтением, а если я так и не полюбил никого, то, возможно, в отцовской библиотеке не было соответствующих книг. (Не думаю, чтобы у Мэриона Кроуфорда нашлось много описаний страстной любви, да и у Вальтера Скотта есть лишь слабая тень ее.)
   Мне плохо запомнилось «радужное видение», сопутствовавшее мне в юности, пока не начали смыкаться стены тюрьмы: должно быть, оно раньше времени растаяло «в свете дня» [имеются в виду строки оды: «Прощальный отблеск в душу зароня, На склоне дней растает в свете дня» (V,76)], но, когда я отложил Палгрейва и стал думать о тетушке, мне пришло в голову, что уж она-то не позволила бы ему растаять. Быть может, понятие нравственности есть печальная компенсация, которой мы привыкаем довольствоваться и которая дается нам как отпущение грехов за хорошее поведение. В вордсвортском «видении» понятие нравственности не содержится. Я родился в результате безнравственного акта, как выразилась бы моя приемная мать, акта слепоты. Безнравственная свобода породила меня. Как же получилось, что я оказался в тюрьме? Моей родной матери, уж во всяком случае, была чужда какая бы то ни было несвобода.
   Теперь уже поздно, сказал я мисс Кин, подающей мне сигнал бедствия из Коффифонтейна, я уже не там, где вы думаете. Возможно, когда-то мы и могли устроить нашу совместную жизнь и довольствоваться нашей тюремной клеткой, но я уже не тот, на кого вы поглядывали с долей нежности, отрываясь от плетения кружев. Я бежал из тюрьмы. Я не похож на тот словесный портрет, какой нарисовало ваше воображение. Я шел обратно к пристани и, на ходу оглянувшись, увидел шедшую по пятам скелетообразную собаку. Наверное, для этой собаки каждый новый человек воплощал в себе надежду.
   — Эй, привет! — раздался голос. — Зачем шибко бежать? — И в нескольких ярдах от меня вдруг возник Вордсворт. Он встал со скамьи по соседству с бюстом освободителя Уркисы и направлялся ко мне, протягивая вперед обе руки, лицо его перерезала широкая, от уха до уха, улыбка. — Не забывали старый Вордсворт? — Он затряс мои руки и безудержно расхохотался, так что оросил мне все лицо брызгами радости.
   — Вот тебе на, Вордсворт, — с не меньшим удовольствием произнес я. — Откуда вы тут взялись?
   — Мой маленький детка, она велел Вордсворт ехать Формоса, встречать мистер Пуллен.
   Я заметил, что он щегольски одет, в точности так, как представитель импорта-экспорта с кроличьим носом, и тоже держит в руке новенький чемодан.
   — Как поживает моя тетушка, Вордсворт?
   — О'кей, все хорошо, — ответил он, но в глазах у него мелькнуло что-то страдальческое, и он добавил: — Ваша тетя танцует черти сколько много. Вордсворт говорит, она больше не девочка. Надо переставать… Вордсворт беспокоится, очень-очень беспокоится.
   — Вы поплывете со мной?
   — А то как же, мистер Пуллен. Все поручайте старый Вордсворт. Он знает ребята Асунсьон таможня. Одни хорошие ребята. Другие шибко плохой. Вы все поручайте Вордсворт. Зачем нам всякий собачий кутерьма.
   — Но я не везу никакой контрабанды, Вордсворт.
   С реки послышался призывавший нас вой пароходной сирены.
   — Вы все оставляйте старый Вордсворт. Он ходил смотрел пароход, сразу видел очень плохой человек. Надо быть шибко осторожный.
   — Почему, Вордсворт?
   — Вы попали хороший руки, мистер Пуллен. Все теперь оставляйте старый Вордсворт, он все делает.
   Он неожиданно сжал мне пальцы.
   — Вы брал картинку, мистер Пуллен?
   — Вы имеете в виду Фритаунскую гавань? Да, она со мной.
   Он с облегчением перевел дыхание.
   — Вы нравится старый Вордсворт, мистер Пуллен. Всегда честный со старый Вордсворт. Теперь надо садиться пароход.
   Только я хотел идти, как он прибавил:
   — Есть дашбаш для Вордсворт?
   И я отдал ему ту мелочь, которая нашлась в кармане. Какие бы неприятности он ни причинял мне в прежнем, утраченном мире, сейчас я был страшно рад его видеть. Судно кончали загружать, черные створки в борту были еще откинуты. Я прошел через третий класс, где прямо на палубе индианки кормили грудью младенцев, и по ржавым ступеням поднялся в первый. Я не заметил, чтобы Вордсворт взошел на борт, и во время обеда его также не было видно. Я предположил, что он едет третьим классом, чтобы сэкономить разницу для других целей, ибо не сомневался, что тетушка дала ему деньги на билет в первый класс.
   После обеда О'Тул предложил выпить у него в каюте.
   — У меня найдется хорошее виски, — сказал он.
   И хотя я никогда не был любителем крепких напитков и предпочитал стаканчик хереса перед обедом или стакан портвейна после, я с радостью ухватился за его предложение, так как это был наш последний совместный вечер на пароходе. Снова дух беспокойства вселился в пассажиров, их словно захлестнуло безумие. В салоне играл любительский оркестр, и матрос с волосатыми руками и ногами, не слишком удачно одетый женщиной, крутился между столиками, ища себе партнера. В капитанской каюте, примыкавшей к каюте О'Тула, кто-то играл на гитаре и раздавался женский визг. Слышать здесь эти звуки было как-то странно.
   — Никто сегодня спать не будет, — заметил О'Тул, разливая виски.
   — С вашего разрешения, побольше содовой, — попросил я.
   — Доплыли все-таки. Я уж думал, застрянем в Корриентесе. Дожди в этом году заставляют себя ждать.
   И словно чтобы опровергнуть его упрек, послышался долгий раскат грома, почти заглушивший гитару.
   — Как вам показалась Формоса? — осведомился О'Тул.
   — Смотреть там особенно не на что. Разве что на тюрьму. Отличное здание в колониальном стиле.
   — Внутри оно похуже, — сказал О'Тул. Вспышка молнии осветила стену, и лампы в каюте замигали. — Встретили, кажется, знакомого?
   — Знакомого?
   — Я видел, как вы разговаривали с цветным.
   Что побудило меня вдруг быть осторожным? Ведь О'Тул мне нравился.
   — Ах, тот, он просил у меня денег. А я и не заметил вас на берегу.
   — Я смотрел с капитанского мостика — в капитанский бинокль. — Он круто переменил тему. — Не могу никак успокоиться, Генри, удивительно, что вы знаете мою дочь. Вы не можете себе представить, как я скучаю по девчушке. Вы мне не сказали, как она выглядит.
   — Превосходно. Очень хорошенькая девушка.
   — Д-да, — протянул он, — и мать такая же была. Если бы я женился еще раз, я бы выбрал некрасивую. — Он надолго задумался, потягивая виски, а я тем временем оглядывал каюту. Он не сделал попыток, как я в первый день, придать ей домашний вид. Чемоданы стояли на полу с ворохом одежды, он даже не взял на себя труд ее повесить. Бритва на умывальнике и книжка дешевого издания около койки — вот, очевидно, тот максимум, на который он был способен по части распаковывания. Неожиданно на палубу обрушился ливень.
   — Ну вот, кажется, и зима наконец, — заметил он.
   — Зима в июле.
   — Я-то уже привык к этому. Шесть лет снега не видал.
   — Вы тут уже шесть лет?
   — Нет, перед тем жил в Таиланде.
   — Тоже исследовательская работа?
   — Да. Вроде того… — Если он всегда бывал так неразговорчив, то сколько же времени у него уходило на то, чтобы выяснять нужные факты!
   — Как мочеиспускательная статистика?
   — Сегодня целых четыре минуты тридцать секунд, — ответил он. И добавил с хмурым видом: — И день еще не кончился. — Он поднял стакан с виски. Когда отгремел очередной раскат грома, он продолжал, явно хватаясь за любую тему, чтобы заполнить паузу: — Так, значит, Формоса вам не понравилась?
   — Да. Хотя, может, для рыбной ловли она и хороша.
   — Для рыбной ловли! — с презрением воскликнул он. — Для контрабанды, хотите вы сказать!
   — Я беспрерывно слышу про контрабанду. Чем именно?
   — Контрабанда — национальный промысел Парагвая, — пояснил он. — Она дает почти столько же дохода, что и матэ [парагвайский чай и тонизирующий напиток], и гораздо больше, чем укрытие военных преступников, имеющих счет в швейцарском банке. И уж несравненно больше, чем мои исследования.
   — А что провозится?
   — Шотландское виски и американские сигареты. Вы добываете себе агента в Панаме, а тот закупает товар оптом и доставляет самолетом в Асунсьон. Товар помечен клеймом «транзит», понимаете? Вы платите небольшую пошлину в международном аэропорту и погружаете свои ящики на частный самолет. Не поверите, сколько сейчас в Асунсьоне частных «дакот». Затем ваш пилот перелетает через реку в Аргентину. В каком-нибудь estancia [поместье (исп.)], в нескольких стах километров от Буэнос-Айреса, самолет приземляется — почти у всех имеется частная посадочная площадка. Построенная, может, и не специально для «дакот», но тут уж пилот берет риск на себя. Товар переносится на грузовики — и делу конец. А вас ждут не дождутся агенты по продаже. Правительство разжигает их ненасытность пошлинами в сто двадцать процентов.
   — А при чем здесь Формоса?
   — Формоса — это для мелкой сошки, которая старается для себя на речных путях. Не все товары, поступающие из Панамы, следуют дальше в «дакотах». Какое полиции дело, если некоторые ящики осядут здесь. Зато шотландское виски в лавках Асунсьона дешевле, чем в Лондоне, а уличные мальчишки продадут вам хорошие американские сигареты по пониженной цене. Нужно только обзавестись гребной шлюпкой и связным. Но в один прекрасный день вы вдруг устаете от этой игры — может, пуля просвистела слишком близко, — и тогда вы покупаете долю в «дакоте» и начинаете ворочать большими деньгами. Ну как, соблазняет, Генри?
   — Я не прошел необходимой подготовки в банке, — ответил я и при этом подумал о тетушке, о ее чемоданах, набитых банкнотами, о золотом бруске — а может, и было что-то заложено в моей крови, отчего такая карьера, обернись все иначе, могла показаться мне привлекательной? — Вы хорошо в этом во всем разбираетесь, — сказал я.
   — Входит в сферу моих социологических исследований.
   — А вы никогда не пробовали взглянуть на это дело изнутри? Где же зов предков, Тули, Дикий Запад и все такое? — Я поддразнивал его, потому что он мне нравился. Мне в голову бы не пришло поддразнивать майора Чарджа или адмирала.
   Он бросил на меня долгий грустный взгляд, как будто ему хотелось сказать мне правду.
   — С моей работой на «дакоту» не накопишь. Да и риск для иностранца. Генри, чересчур велик. Эти ребята иногда ссорятся, и тогда начинаются угоны самолетов, перехват товаров. Или полиция вдруг становится не на шутку прожорливой. В Парагвае исчезнуть легко и не обязательно исчезать. Кто будет поднимать шум из-за одного-двух трупов? Генерал обеспечил мир — что и требуется людям после гражданской войны. А один лишний покойник никого не волнует. Дознание в Парагвае не производится.
   — Так что вы предпочитаете безопасную жизнь прелестям риска, Тули.
   — Конечно, пользы от меня дочке мало, когда между нами три тысячи миль. Но по крайней мере она получает ежемесячно свой чек. А покойник прислать чек не может.
   — И ЦРУ, наверное, все это не касается?
   — Да не верьте вы этой чепухе, Генри. Я вам уже говорил — Люсинда романтическая девочка. Ей хочется иметь необыкновенного отца, а кого она имеет? Меня. Вот и приходится выдумывать. Статистика по недоеданию романтикой не пахнет.
   — Вы бы привезли ее домой, Тули.
   — А дом где? — сказал он, и я, оглядев каюту, тоже задал себе этот вопрос. Не знаю почему, но я не вполне ему поверил. Хотя он и был гораздо надежнее дочери.
   Я оставил его наедине с виски и возвратился в свою каюту на противоположной стороне палубы. Каюта О'Тула находилась с левого борта, а моя с правого. Я смотрел на Парагвай, а он на Аргентину. В капитанской каюте все еще играли на гитаре и пели на незнакомом языке — может быть, на гуарани. Уходя, я не запирал дверь, однако она не открылась, когда я ее толкнул. Пришлось налечь плечом, дверь немного подалась, и в щель я увидел Вордсворта. Он стоял, не спуская глаз с двери и держа наготове нож. Увидев меня, он опустил нож.
   — Входите, босс, — прошептал он.
   — Каким образом?
   Дверь была заклинена стулом. Он убрал стул и впустил меня.
   — Надо быть осторожный, мистер Пуллен.
   — А что такое?
   — Слишком много плохой человек на судне, слишком много собачий кутерьма.
   Нож у него был мальчишеский, складной, с тремя лезвиями, штопором и открывалкой и еще чем-то для выковыривания камней из лошадиных подков — торговцы ножами народ консервативный, школьники тоже. Вордсворт сложил нож и спрятал в карман.