Вордсворт взглянул на деньги, но не взял их. Он торжественно произнес:
   — Прощайте, мистер Пуллен. Густеет мрак, это верно, верно, она со мной не пребудь. — Он сжал мою левую руку, в которой не было денег, и пошел через сад прочь.
   Тетушка вышла из холла поглядеть ему вслед.
   — Как вы обойдетесь без него в этом огромном доме? — спросил я.
   — Прислугу найти легко, и стоить она будет гораздо дешевле Вордсворта, со всеми его дашбашами. Нет, не думай, мне жаль бедного Вордсворта, но он был лишь суррогатом. Вся жизнь была суррогатом с тех пор, как мы расстались с мистером Висконти.
   — Значит, вы очень любите Висконти… Заслуживает ли он такой любви?
   — С моей точки зрения, да. Я люблю мужчин неуязвимых. Мне никогда не нравились мужчины, Генри, которые нуждались во мне. Нуждаться — значит притязать. Я думала, Вордсворту нужны были мои деньги и комфорт, который я ему дала в квартире над «Короной и якорем». Но здесь комфорта нет ни для кого, а он даже от дашбаша отказался, ты сам слышал. Вордсворт разочаровал меня. — Она добавила, как будто видела тут какую-то связь: — Твой отец тоже был довольно неуязвим.
   — И тем не менее я нашел вашу карточку в «Роб Рое».
   — Значит, он был недостаточно неуязвим, — заключила она и добавила не без яда: — Вспомни об учительше — «Долли! Куколка моя!», — все-таки он умер в ее объятьях.
   Теперь, когда Вордсворт уехал и мы остались одни, дом совсем уж опустел. Мы отужинали почти в полном молчании, и я выпил слишком много густого сладкого, смахивающего на лекарство вина. Один раз послышался отдаленный звук машины, и тетушка сразу подошла к большим окнам, выходившим в сад. Свет одинокой лампочки под потолком огромной комнаты туда не достигал, и тетушка в своем темном платье выглядела тоненькой и юной, и я в этом полумраке ни за что не принял бы ее за старую женщину. С испуганной улыбкой она продекламировала:
 
Она сказала: "Ночь длинна;
Он верно не придет"
[цитата из стихотворения А.Теннисона «Мариана»].
 
   Я знаю это от твоего отца, — добавила она.
   — Да, я тоже… в каком-то смысле — он загнул на этих стихах страницу в Палгрейве.
   — И он, несомненно, научил им Долли-Куколку, — продолжала она. — Представляешь, как она читает их над могилой в Булони вместо молитвы?
   — А вот вас, тетя Августа, неуязвимой нельзя назвать.
   — Поэтому мне и нужен неуязвимый мужчина. Если оба уязвимы — представляешь, в какой кошмар превратится жизнь: оба страдают, оба боятся говорить, боятся шагу ступить, боятся причинить боль. Жизнь переносима, когда страдает только один. Нетрудно привыкнуть к собственным страданиям, но невозможно выносить страдания другого. Мистеру Висконти я не боюсь причинить боль. Я не сумела бы, если бы даже очень постаралась. Поэтому у меня чудесное ощущение свободы. Я могу говорить все что угодно, ничто не проймет этого толстокожего даго [презрительная кличка итальянца, испанца, португальца].
   — А если он заставит страдать вас?
   — Так ведь это же ненадолго, Генри. Вот как сейчас. Когда он не возвращается и я не знаю, что его задерживает, и начинаю опасаться…
   — Ничего серьезного случиться не могло. Если бы произошел несчастный случай, полиция бы вас известила.
   — Дорогой мой, мы в Парагвае — именно полиции я и опасаюсь.
   — В таком случае зачем вы здесь поселились?
   — У мистера Висконти выбор не так уж велик. Насколько я знаю, он был бы в безопасности в Бразилии, будь у него деньги. Может быть, когда он разбогатеет, мы туда переедем. Мистеру Висконти всегда очень хотелось разбогатеть, и ему кажется, что здесь, наконец, ему это удастся. Он столько раз был на грани богатства. Сперва Саудовская Аравия, потом дела с немцами…
   — Если он разбогатеет сейчас, ему уже недолго этим наслаждаться.
   — Неважно, зато он умрет счастливым, в сознании, что наконец богат. Что он обладатель золотых слитков — он всегда имел пристрастие к золоту в слитках. А значит, он добился своего.
   — Зачем вы меня вызвали, тетя Августа?
   — Кроме тебя. Генри, у меня нет близких. И потом, ты можешь быть полезен мистеру Висконти.
   Такая перспектива не очень-то меня обрадовала.
   — Но я не знаю ни слова по-испански, — попробовал возразить я.
   — Мистеру Висконти необходим кто-то, кому он мог бы доверить вести бухгалтерию. Финансовая отчетность всегда была у него слабым местом.
   Я оглядел пустую комнату. Голая лампочка мигала в предчувствии грозы. Край ящика впивался мне в ляжку. Я вспомнил о двух матрасах и туалетном столике в тетушкиной спальне. И подумал, что вряд ли тут потребуется большое бухгалтерское искусство. Я сказал:
   — Я намеревался только повидать вас и уехать.
   — Уехать? Почему?
   — Я подумывал, не пора ли мне наконец осесть.
   — А что другое ты делал до сих пор? Ты слишком засиделся.
   — И жениться, хотел я сказать.
   — В твоем возрасте?
   — Мне еще далеко до мистера Висконти.
   Дождь хлестнул по стеклу. Я поведал тетушке про мисс Кин и про вечер, когда я чуть не сделал предложение.
   — Тебе тоскливо от одиночества, — сказала тетушка. — Вот и все. Здесь ты не будешь чувствовать себя одиноким.
   — Но я убежден, что мисс Кин меня немножко любит. Мне приятно сознавать, что я мог бы сделать ее счастливой. — Я возражал вяло, ожидая опровержения, почти надеясь на него.
   — Ну и о чем вы через год будете с ней разговаривать? Она будет сидеть за своими кружевами — кстати, я и не знала, что в наше время кто-то еще плетет кружева, — а ты будешь читать каталоги по садоводству, и, когда молчание сделается невыносимым, она тебе расскажет про Коффифонтейн историю, которую ты слышал уже десятки раз. Знаешь, о чем ты будешь думать, лежа без сна в своей двуспальной кровати? Не о женщинах. Тебя они мало интересуют, иначе тебе бы и в голову не пришло жениться на мисс Кин. Нет, ты будешь думать о том, что каждый день приближает тебя к смерти. До нее будет рукой подать — как до стены спальни. И ты станешь все больше и больше бояться стены, так как ничто не остановит твое приближение к ней — из ночи в ночь, пока ты пытаешься заснуть, а мисс Кин читает. Что она читает?
   — Быть может, вы и правы, тетушка Августа, но разве не ждет то же самое всех нас, где бы мы ни были, в нашем возрасте?
   — Нет, здесь все по-другому. Завтра тебя может застрелить на улице полицейский, потому что ты не понимаешь гуарани, или тебя пырнут ножом в кантине потому, что ты не говоришь на испанском, а кто-то вообразит, что ты важничаешь. На следующей неделе мы обзаведемся своей «дакотой», и она может рухнуть вместе с тобой над Аргентиной. Мистер Висконти слишком стар, чтобы сопровождать пилота. Генри, дорогой мой, если ты останешься с нами, тебе не придется медленно, день за днем, продвигаться к своей стене. Стена сама найдет тебя, а каждый прожитый день будет казаться тебе своего рода победой. «На этот раз я ее перехитрил», — скажешь ты, ложась спать, и спать ты будешь превосходно. Надеюсь, что стена не настигла еще мистера Висконти, — добавила она. — В противном случае мне пришлось бы самой идти искать ее.
 

5

   Наутро меня разбудил отдаленный рокот толпы. Сперва мне померещилось, что я снова в Брайтоне и море ворочает гальку. Тетушка была уже на ногах и успела приготовить завтрак, подав на стол также плоды грейпфрута, подобранные в саду. Из города урывками доносилась музыка.
   — Что происходит?
   — Сегодня День независимости. Вордсворт меня предупреждал, но я забыла. Если поедешь в город, возьми с собой что-нибудь красное.
   — Зачем?
   — Это цвет правящей партии. Цвет либералов синий, но носить синий небезопасно. Никто этого не делает.
   — Но у меня нет ничего красного.
   — У меня есть красный шарф.
   — Не могу же я надеть женский шарф.
   — Засунь его в нагрудный карман. Как будто носовой платок.
   — А вы не пойдете со мной, тетя Августа?
   — Нет. Я должна ждать мистера Висконти. Сегодня он наверняка появится. Или хотя бы даст о себе знать.
   Как выяснилось, я зря стеснялся шарфа. У большинства мужчин красным шарфом была повязана шея, на многие шарфы нанесен портрет Генерала. Буржуа ограничивались красным носовым платком, а некоторые даже и платок не выставляли напоказ, а сжимали его в руке, так что он едва проглядывал между пальцами. Вероятно, они предпочли бы носить синий цвет. Повсюду развевались красные флаги. Можно было подумать, что в городе у власти коммунисты, однако красный здесь был цветом консерваторов. То и дело на перекрестках мне преграждали путь процессии женщин в красных шарфах, они несли портреты Генерала и лозунги в честь великой партии Колорадо. В город верхом въехали группы гаучо, поводья у них были алые. Какой-то пьяный вывалился из дверей таверны и лежал вниз лицом на мостовой; во всю спину у него улыбался Генерал; лошади осторожно переступали через пьяного. Празднично украшенные машины везли хорошеньких девушек с алыми цветками камелий в волосах. Даже солнце, проглядывавшее сквозь туман, было красным.
   Поток людей понес меня к проспекту маршала Лопеса, по которому двигалось шествие. На противоположной стороне проспекта стояли трибуны для правительства и дипломатов. Я узнал Генерала, принимавшего приветствия; соседнюю трибуну, очевидно, занимало американское посольство — во всяком случае, в заднем ряду я увидел моего друга О'Тула, зажатого в угол дородным военным атташе. Я помахал ему, и, по-моему, он меня заметил, потому что застенчиво улыбнулся и что-то сказал толстяку рядом. Тут прошла процессия и заслонила его.
   Процессия состояла из немолодых мужчин в поношенной одежде, кое-кто шел на костылях, у некоторых не хватало руки. Они несли знамена тех частей, в которых сражались. Они были участниками войны с чако [индейское племя; речь идет о мелких национальных войнах с местным населением], и раз в году, как я понял, они переживали свой звездный час. У них был несравненно более человеческий вид, чем у полковников, ехавших вслед за ними в машинах: полковники ехали стоя, в парадных мундирах с золотыми кистями и эполетами, все до одного с черными усами, совершенно неотличимые друг от друга; они были похожи на раскрашенные кегли, и не хватало только шара, чтобы сшибить их.
   Через час я уже насмотрелся досыта и направился к центру, в сторону нового отеля-небоскреба, чтобы купить газету на английском языке. Но там нашлась только «Нью-Йорк таймс» пятидневной давности. Перед входом в отель со мной доверительным тоном заговорил какой-то человек: вид у него был утонченный, интеллигентный, и он вполне мог быть дипломатом или университетским профессором.
   — Простите? — переспросил я.
   — Есть американские доллары? — быстро спросил он, и, когда я отрицательно покачал головой (я не имел ни малейшего желания нарушать местные валютные правила), он отошел в сторону. На мою беду, когда я вышел на улицу, уже с газетой, он стоял на противоположной панели и не узнал меня.
   — Есть американские доллары? — прошипел он.
   Я снова ответил «нет», и он поглядел на меня с таким презрением и негодованием, как будто я его дурачу.
   Я двинулся обратно в сторону окраины и соответственно тетушкиного дома; на перекрестках меня задерживали хвосты процессий. На одном роскошном особняке, утыканном знаменами, висело множество лозунгов, вероятно, это был штаб партии Колорадо. По широкой лестнице поднимались и спускались плотные мужчины в штатских костюмах, обливавшиеся потом под лучами утреннего солнца. Все они были с красными шарфами. Один из них остановился и, как мне показалось, спросил, что мне нужно.
   — Колорадо? — задал я вопрос.
   — Да. Американец?
   Я обрадовался, что нашелся человек, говорящий по-английски. У него было лицо приветливого бульдога, но ему не мешало побриться.
   — Нет, — ответил я, — англичанин.
   Он издал какое-то рычанье, которое отнюдь не показалось мне приветливым, и в этот момент, наверное из-за жары, солнца и аромата цветов, я изо всей силы чихнул. Машинально я вытащил тетушкин шарф из кармашка и высморкался. Это был крайне неосмотрительный поступок. В мгновение ока я очутился на мостовой, и из носа у меня потекла кровь. Меня окружили толстяки, все в темных костюмах, все с бульдожьими физиономиями. На балконе дома Колорадо появились еще толстяки, точно такие же, и уставились на меня сверху с любопытством и неодобрением. Я услышал довольно часто повторявшееся слово «ingles» [англичанин (исп.)], а затем меня рывком поднял на ноги полицейский. Впоследствии я невольно подумал, что мне здорово повезло: высморкайся я около группы гаучо, не миновать бы мне ножа под ребро.
   Несколько толстяков, включая моего обидчика, повели меня в полицию. Мой толстяк нес тетушкин шарф — доказательство преступления.
   — Все это ошибка, — уверял я его.
   — Ошибка? — У него были очень слабые познания в английском.
   В полицейском участке — весьма внушительном здании, построенном с расчетом на то, чтобы выдержать осаду, — все заговорили разом, шумно, с яростью размахивая руками. Я растерялся, не зная, как себя вести. Я твердил «ingles» без всякого успеха. Один раз я вставил «посол», но такого слова в их словарном запасе не оказалось. Полицейский был молод, вид у него был озабоченный, все его начальство, вероятно, было на параде. Когда я произнес «ingles» в третий раз и «посол» во второй, он ударил меня, но как-то неуверенно, и удар получился почти безболезненный. Я сделал открытие: когда тебя бьют, боль, как и от бормашины, не так страшна, как думают.
   Я опять помянул «ошибку», но никто не мог перевести этого слова. Шарф передавали из рук в руки, тыча в мокрое пятно и показывая его полицейскому. Он взял со стола что-то вроде удостоверения личности и помахал перед моим носом. Я решил, что он требует от меня паспорт.
   — Я забыл его дома, — сказал я, и несколько человек заспорили. Быть может, у них были разногласия по поводу смысла сказанного мною.
   Как ни странно, именно мой обидчик отнесся ко мне сочувственно. Кровь из носу продолжала течь, и он дал мне свой платок. Платок был не очень чистый, и я опасался заражения, но мне не хотелось отвергать его помощь, поэтому я довольно робко вытер нос и протянул ему платок. Он великодушным жестом отказался взять платок назад. Потом написал что-то на клочке бумаги и показал мне. Я прочел название улицы и номер. Он ткнул пальцем в пол, потом в меня и протянул мне карандаш. Все с любопытством подступили поближе. Я покачал головой. Я представлял, как пройти к тетушкиному дому, но абсолютно не знал, как называется улица. Мой друг — так я про себя начал его называть — написал название трех гостиниц. Я опять покачал головой.
   И тут я все испортил. Неизвестно почему, в то время как я стоял у стола дежурного в жаркой, набитой людьми комнате с вооруженным часовым у дверей, в моей памяти вдруг возникло утро похорон моей матушки, часовня, полная дальних родственников, и голос тетушки, прорезавший благоговейный шепот: «Мне уже однажды довелось присутствовать на преждевременной кремации». Я тогда ожидал, что похороны помогут мне встряхнуться, отдохнуть от упорядоченной рутины моего пенсионерского существования, но встряска вышла из-за другого. Я вспомнил, как я волновался из-за газонокосилки, мокнувшей на дожде!.. Я засмеялся вслух, и, как только я засмеялся, враждебное отношение ко мне вернулось. В их глазах я снова стал наглым иностранцем, который высморкался во флаг партии Колорадо. Мой обидчик вырвал у меня свой платок, а полицейский, растолкав стоявших у него на пути, подошел ко мне и съездил меня по уху, отчего оно тут же начало кровоточить. Отчаянно пытаясь назвать какую-нибудь знакомую им фамилию, я выговорил псевдоним мистера Висконти: «Сеньор Искьердо», но результата не последовало, и тогда я произнес: «Сеньор О'Тул». Полицейский, замахнувшийся было во второй раз, задержал руку, и я выпалил: «Посольство американо».
   Слова эти возымели действие, не уверен только, в мою пользу оно было или нет. Вызвали еще двоих полицейских, меня провели по коридору и втолкнули в камеру. Я услышал, как дежурный звонит по телефону. Мне оставалось только надеяться, что отец Тули не обманул меня и он действительно знает ходы и выходы. Сидеть в камере было не на чем, лишь кусок мешковины валялся на полу под зарешеченным окошком, расположенным так высоко, что я видел только клочок однотонного неба. На стене кто-то нацарапал по-испански то ли молитву, то ли непристойность — я не знал. Я уселся на мешковину и приготовился к долгому ожиданию. Стена напротив напомнила мне слова тетушки; я начинал приучать себя быть благодарным за то, что стена пока стоит на месте.
   Чтобы скоротать время, я вынул перо и принялся писать на штукатурке. Я нацарапал мои инициалы и не в первый уже раз почувствовал досаду, так как они означали распространенный острый соус. Затем я написал год моего рождения, 1913, и оставил после года черточку, чтобы кто-то другой мог потом вписать дату смерти. Мне пришло в голову записать хронологию семейных событий — это помогло бы мне убить время, если предстоит сидеть долго. Я написал дату смерти отца, 1923, и моей матери — меньше года назад. Я ничего не знал про моих бабушек и дедушек, так что из родных у меня оставалась только тетушка. Она родилась, кажется, в 1895 г. — рядом с датой я поставил знак вопроса. Мне пришла мысль, а не дать ли вехи тетушкиной биографии на этой стене, в которой уже появилось что-то дружелюбное, домашнее. Я не вполне доверял всем тетушкиным историям, и сейчас я как раз мог выявить какой-нибудь хронологический огрех. Она присутствовала на моих крестинах, но больше не видела меня до прошлого года. Стало быть, она оставила дом моего отца где-то около 1913 года, когда ей было восемнадцать, то есть, вероятно, вскоре после того, как был сделан снимок. Какой-то период она провела с Карраном в Брайтоне — вне всяких сомнений, это было после первой мировой войны, поэтому после слов «собачья церковь, 1919» я поставил еще один знак вопроса. Карран оставил тетушку, она перебралась в Париж и там, в заведении на улице Прованс, встретилась с мистером Висконти примерно в то время, когда в Булони умер мой отец. Тогда ей было, должно быть, за двадцать. Я принялся разрабатывать итальянский период — разъезды из Милана в Венецию и обратно, смерть дяди Джо, совместная жизнь с мистером Висконти, прервавшаяся из-за того, что потерпела фиаско его затея с Саудовской Аравией. Я поставил гипотетическую дату — 1937 — против Парижа и мсье Дамбреза, потому что она вернулась в Италию и опять встретилась с мистером Висконти в доме позади газеты «Мессаджеро» как раз накануне второй мировой войны. О последних двадцати годах ее жизни, до появления Вордсворта, я не знал ничего. Мне пришлось признать, что никаких существенных сбоев в хронологии не обнаружилось. Для всего, о чем она рассказывала, времени было более чем достаточно. Я принялся размышлять о сути ее ссоры с моей так называемой матерью. Должно быть, она состоялась примерно в период мнимой беременности матушки, если считать эту историю правдивой… Дверь камеры распахнулась, и полицейский внес стул. Я усмотрел в этом акт благожелательности и встал с мешковины, чтобы им воспользоваться, но полицейский грубо меня оттолкнул. Вошел О'Тул. Вид у него был смущенный.
   — Вы, кажется, попали в беду, Генри, — сказал он.
   — Произошла ошибка. Я чихнул и нечаянно высморкался…
   — …в цвета Колорадо как раз перед их штабом.
   — Да. Но я-то думал, это мой носовой платок.
   — Вы попали в отчаянный переплет.
   — Видимо, да.
   — Вы можете схлопотать десять лет. Вы извините, если я присяду. Столько часов простоял на этом проклятом параде.
   — Да, конечно, садитесь.
   — Я могу попросить второй стул.
   — Не беспокойтесь. Я уже привыкаю к мешковине.
   — Ведь худо, что вы сделали это в их День независимости, — сказал О'Тул. — Как будто умышленно. Если бы не День независимости, вас выслали бы из страны, и дело с концом. С чего это вы назвали меня?
   — Вы говорили, что знаете все ходы и выходы, а на «английское посольство» они не реагировали.
   — Боюсь, ваша нация тут не в чести. Мы все-таки доставляем им оружие… и еще помогаем гидроэлектростанцию строить… недалеко от водопада Игуасу. Бразилия тоже будет ею пользоваться, но ей придется платить Парагваю за право пользования. Великое дело для их страны.
   — Безумно интересно, — сказал я не без горечи.
   — Мне, конечно, хотелось бы вам помочь, — продолжал О'Тул. — Вы друг Люсинды. От нее, кстати, пришла открытка. Она не в Катманду, она во Вьентьяне. Не знаю, чего ради.
   — Послушайте, О'Тул, — сказал я, — если вы не можете ничего сделать, позвоните хотя бы в британское посольство. Раз уж мне суждено провести в тюрьме десять лет, то я хотел бы иметь кровать и стул.
   — О чем речь, — сказал О'Тул, — я все устрою. Я, наверно, мог бы даже вызволить вас из полиции. Шеф полиции — мой добрый приятель…
   — Тетушка, по-моему, тоже хорошо с ним знакома.
   — Не очень-то на это рассчитывайте. Видите ли, к нам поступила свежая информация о вашей родственнице. Полиция бездействует — очевидно, не обошлось без взятки. Но мы оказываем на нее нажим. Вы, похоже, связались с весьма сомнительными личностями, Генри.
   — Моей тетушке семьдесят пять лет. — Я взглянул на свои настенные записи: улица Прованс, Милан, «Мессаджеро». Девять месяцев назад я и сам счел бы ее карьеру сомнительной, но теперь в ее curriculum vitae [жизнеописание (лат.)] я не видел ничего плохого — ничуть не хуже, чем тридцать лет работы в банке. — Не понимаю, что вы имеете против нее?
   — К нам заходил ваш знакомый, тот черный парень.
   — Уверен, что о тетушке он не сказал вам ничего плохого.
   — Правильно, он и не говорил, но зато много чего порассказал про мистера Искьердо. Так что я уговорил полицию на некоторое время изъять Искьердо из обращения.
   — Это тоже входит в ваши социологические исследования? Наверное, он страдает от недоедания?
   — Тут я вас немного обманул, Генри, — проговорил он. Вид у него опять был слегка пристыженный.
   — Значит, вы все-таки служите в ЦРУ, как и говорила Тули?
   — Ну… вроде того… не совсем… — Он цеплялся за клочья своего обмана, как за вывернутый порывом ветра зонтик.
   — Что вам сообщил Вордсворт?
   — В состоянии он был довольно скверном. Не будь ваша тетя такой старой, я бы сказал, что тут замешана любовь. Он вроде ревнует ее к этому типу Искьердо.
   — Где Вордсворт сейчас?
   — Где-то болтается поблизости. Хочет увидеться с вашей тетей, когда вся заваруха рассосется.
   — А может рассосаться?
   — Отчего же. Генри, может. Если все будут вести себя благоразумно…
   — К чиханью это тоже относится?
   — Да, и к чиханью тоже. Что до контрабандных делишек мистера Искьердо, так всем на это плевать, лишь бы он вел себя разумно. Вы же знаете мистера Искьердо.
   — В глаза не видел.
   — Может, вы знаете его под другой фамилией?
   — Нет.
   О'Тул вздохнул.
   — Генри, — сказал он, — я хочу вам помочь. Друг Люсинды вправе на меня рассчитывать. Мы можем затормозить это дело запросто. Висконти не такая уж важная фигура, не то что Менгеле или Борман.
   — Речь, кажется, шла об Искьердо.
   — И вы, и я, и ваш приятель Вордсворт знаем, что это одно лицо. Полиция тоже знает, но она покрывает этих людей — по крайней мере покуда у них есть деньги. У Висконти деньги почти вышли, но тут появилась мисс Бертрам и заплатила за него сполна.
   — Мне об этом ничего не известно. Я просто приехал в гости.
   — Я догадываюсь, что были основательные причины, почему Вордсворт встречал вас в Формосе, Генри. Так или иначе, я бы хотел переговорить с вашей тетей, а если бы вы замолвили за меня словечко, мне бы это облегчило дело. Если бы я убедил полицию отпустить вас, мы с вами могли бы пойти к ней вместе…
   — Что именно вам нужно?
   — Она, наверно, уже беспокоится о Висконти. Я могу ее успокоить. Его продержат в каталажке считанные дни, пока я не дам распоряжения его отпустить.
   — Вы хотите предложить ей какую-то сделку? Предупреждаю, она не согласится, если это может повредить мистеру Висконти.
   — Я просто хочу с ней поговорить, Генри. В вашем присутствии. Одному мне она может не поверить.
   Мне стало уже невмоготу сидеть на мешковине, и вообще я не видел причин отказывать ему.
   — Пока вас выпустят, уйдет, наверно, час или два. Нынче везде такой беспорядок.
   Он поднялся.
   — Как поживает статистика, О'Тул?
   — Этот парад совсем выбил меня из колеи. Я даже кофе боялся сегодня выпить. Столько часов простоять — и ни разу даже не помочиться. Сегодняшний день придется вычеркнуть. Нормальным его никак не назовешь.
   На переговоры ушел не час и не два, но стул после ухода О'Тула унести забыли и дали мне какой-то жидкой каши, и я принял все это за добрый знак. К моему удивлению, я не испытывал скуки, хотя ничего нового к тетушкиной биографии на стене я прибавить не мог, за исключением двух предположительных дат, относящихся к периодам Туниса: и Гаваны. Я принялся сочинять в уме письмо к мисс Кин с описанием моего настоящего положения: «Я нанес оскорбление правящей партии Парагвая и причастен к делам военного преступника, за которым охотится „Интерпол“. За первое мое преступление максимальное наказание — десять лет. Я нахожусь в тесной камере площадью десять футов на шесть, для спанья имеется только кусок мешковины. Не представляю, что будет со мной дальше, но, признаюсь, больших страданий не испытываю — мне все глубоко интересно». Такого письма я на самом деле никогда бы писать не стал, потому что в ее представлении никак не совместились бы автор письма с тем человеком, кого она знала раньше.