Слушая его, Местоблюститель очень изменился лицом.
   - Ничего этого не будет, - раздельно произнес он, дослушав до конца. - Вы заблуждаетесь, отец Иннокентий. Никто Православную Церковь в России уничтожать не собирается. В соответствии с Конституцией СССР граждане нашей страны пользуются всеми политическими и гражданскими свободами, включая свободу совести. Закрытие же значительного числа храмов в последнее время объясняется успехом атеистической пропаганды. Но поскольку успех этот все же не может быть абсолютен, то или иное число храмов останутся действующими, и значит Православная Церковь в СССР будет существовать. Тем более, - продолжил он еще более веско, - речи не может идти о создании какой-либо нелегальной церковной организации. Такие попытки, помимо предусмотренной законом гражданской ответственности за них, способны лишь вернуть Церковь во времена расколов и безначалия. Как Первоиерарх единственной канонической Русской Православной Церкви, я буду всячески порицать такие действия и предавать зачинателей их церковному суду.
   Только теперь вдруг понял отец Иннокентий, почему в начале разговора спросил его Сергий о Никоне.
   - Простите, владыко, - сказал он, помолчав немного. - Вы правы, конечно - я пребывал в заблуждении. Спасибо за то, что вразумили меня, - и он поднялся со стула, так и не притронувшись к чаю. - Простите еще раз, что обеспокоил. До свидания.
   - Присядьте-ка, - остановил его Сергий, помолчал немного, и взгляд его, которым ни на секунду не отрывался он от отца Иннокентия, смягчился слегка. - Лицо мне ваше, батюшка, как будто не совсем незнакомо. Могли мы с вами раньше встречаться где-нибудь?
   Отец Иннокентий кивнул.
   - На Поместном Соборе, владыко. Однажды беседовали мы даже - в отделе "Благоустроения приходов". А сам я вас еще и из детства помню - из Петербурга. Отца моего - пресвитера Николая Смирнова - пригласили тогда разговляться на Пасху к вам в академию. И меня он с собой взял. Году это в девятьсот втором, кажется. Вы тогда первый год еще ректором были.
   - В девятьсот первом, значит, - поправил Сергий, помолчал. - Вы чаю-то выпили бы.
   Дрожащей заметно рукой отец Иннокентий взялся за подстаканник, поднес к губам.
   Минуту или две молча пили они чай.
   - Все будет еще, отец Иннокентий, - сказал вдруг Местоблюститель, глядя в глаза ему очень серьезно. - Все будет еще, поверьте. Надо только выстоять во что бы то ни стало.
   Глава 13. ПИСЬМО
   Дождь пришел на город с востока. Тучи надвинулись уже в темноте, невидимые на ночном небе. В несколько минут съедены были и луна и редкие звезды. Словно бы осторожничая, словно бы на ощупь проверяя город во тьме, упали первые капли. Но сразу за тем, как бы убедившись в податливости его, дождь овладел Зольском уверенно и без остатка. Дождь начался ровный, обильный и скучный. Зашумели кроны деревьев, зажурчали струйки по водосточным трубам, быстро намокла земля, в неровностях улиц родились первые лужи. Вера Андреевна поняла, что спешить ей уже бесполезно.
   Она проделала немалый маршрут в этот вечер. От дачи Степана Ибрагимовича, от юго-западной окраины Зольска, дошла она с Харитоном и беспокойной мамой его до северной черты города, где между кладбищем и заводом, в одном из домов недавней постройки помещалась квартира Харитона. Она помогла ему уложить в постель Зинаиду Олеговну, с которой успела познакомиться дорогой и, кажется, даже понравиться ей. Увещеваний и уговоров ее, во всяком случае, уже в квартире старушка слушалась гораздо охотнее, чем сыновних.
   Она не разрешила Харитону провожать себя, и одна пошла безлюдными темными улицами домой - в восточную половину Зольска. Дождь начался, когда она проходила кладбище. Грунтовые улицы быстро развезло, на туфли ее налипла грязь. Лаяли собаки из-за заборов, мимо которых проходила она. Через дорогу сиганула ей наперерез шальная кошка - цвета было не разобрать.
   Вера Андреевна думала о Паше. Заново вспоминала она "отчаянную историю" его, и сердце ее болело. Ей приходили в голову слова, которые могла бы она сказать ему. Ей показалось вдруг, она увидела брешь в Пашиной жестокой логике. Умышленно или случайно он соединил в одно два различных, в общем, понятия: атеизм и эгоизм. Из того, что Бога нет, из того, что ждет меня небытие, вовсе еще не обязательно следует, что я есть единственно значимое в этом мире, что не существует для меня более никаких человеческих ценностей. Этот жуткий Павел Кузьмич - был не атеист только; может быть, даже и не атеист вполне, а эгоист, и логика его была логикой эгоиста прежде всего.
   Но главное здесь даже не в логике. По схоластической схеме, может быть, и в самом деле выходит, что "если Бога нет, то все позволено". Чисто умозрительно атеист не должен делать добро, потому что для него оно иррационально, бессмысленно. И наоборот, христианин не может как будто бы творить зла - ведь если есть вера в вечную жизнь и высший суд, зло в свою очередь становится иррациональным, невыгодным. Но разве мало на свете по-настоящему добрых атеистов? И разве мало зла принесли в этот мир "во имя Христа" искренне считающие себя христианами?
   Вот, скажем, Аркадий Исаевич - кажется он вполне, атеист, а разве можно представить себе добрейшего его человека.
   Просто нужно понимать, что философские теории и человеческая жизнь - очень разные вещи. Сравнительно немногие люди подчиняют свою жизнь теории. Кроме всех и всяческих теорий, есть человеческое сердце, а для него естественна тяга к добру. По существу, единственное, что способно заглушить эту тягу - как раз и есть подчинение человеческой жизни идее. И, если заглянуть в историю, то наибольшее зло приходило именно от таких людей - от фанатиков той или иной теории, веры.
   Ведь и атеизм на самом деле есть не отсутствие веры, как кажется самим атеистам, но вера во вполне определенную схему мироздания. И, если задуматься, то вера гораздо более слепая, чем вера в Бога, потому что атеистическая схема - схема, в которой отсутствует Высший Разум, настолько много оставляет заведомо неразрешимых вопросов о мире и о нас самих, что, по-существу, во много раз более фантастична в сравнении с любой другой, предполагающей наличие более высокой формы жизни, чем человек.
   Паша правильно сказал сегодня: фанатик, "сильный человек" - это тот, кто действует до конца согласно своим убеждениям. Но такие люди, к счастью, исключение, а не правило. Поэтому судить о человеке нужно не по убеждениям его, а по делам. И можно, наверное, сказать, что добрый атеист - уже и не атеист вполне, также, как зло творящий христианин - не христианин, какие бы теории ни выстраивались у него в мозгу.
   По асфальтовой мостовой Советской улицы журчали быстрые ручейки.
   Вера Андреевна неважно чувствовала себя. Выпитая напоследок водка выветрилась, оставив по себе боль в виске. Было совсем не весело после этого праздника. Насквозь промокшая, очень уставшая, свернула она, наконец, на Валабуева, затем - во двор к себе. Зайдя в подъезд, разулась и с туфлями в руках поднялась по холодным ступеням.
   Войдя в квартиру, сначала прошла она в ванную и отмыла грязь с каблуков. Голова, когда нагибалась она над раковиной, болела уже не только в виске, но и где-то позади левого глаза. Отперев свою комнату, она не включила свет, не сняла даже промокшего платья, а сразу легла на кровать, поверх покрывала, болью в подушку. Дождь за окном на слух то стихал чуть-чуть, то пускался пуще прежнего. Поскрипывал фонарь над подъездом забытый всеми в ненастьи, привычно жаловался самому себе на что-то.
   - Бестолковый какой-то день, - прошептала Вера Андреевна, стараясь представлять себе, как по каплям просачивается в мякоть подушки боль из виска.
   Невозможной была мысль о том, что придется еще вставать и раздеваться, прежде чем уснуть.
   Часы у Борисовых пробили полночь. "Так еще рано, подумала она. - Завтра высплюсь. Завтра воскресенье. Слава Богу, что завтра воскресенье." Она вздохнула и стала повторять про себя, что надо вставать, обязательно надо вставать, не то она уснет в мокром платье и наверняка простудится. Надо вставать.
   - Надо вставать, - прошептала она уже во сне, а в дверь тихонько постучали.
   - Вера Андреевна.
   Мелькнули и остались во сне какие-то лица, непонятые слова...
   - Да, Аркадий Исаевич, - сказала она, вздрогнув. Заходите. Свет, если можно, не включайте только.
   Фигура старика в нерешительности замялась на пороге.
   - Вы уже спите? - спросил он, вглядываясь в темноту.
   - Нет, нет, заходите.
   Прикрыв за собою дверь, осторожно ступая, Эйслер прошел к столу. Тихонько отодвинув стул, присел, еще, по-видимому, не различая Веру Андреевну в темноте. Она тем временем теснее подобрала к себе колени, поежилась и совсем проснулась от этих движений.
   Аркадий Исаевич помолчал минуту.
   - Ну, что хорошего видели вы на этом дне рождения? спросил он затем.
   Он нередко заходил к ней так вот по вечерам, чтобы посидеть полчасика, поговорить о разном. Чаще всего, замечала Вера Андреевна - это случалось, если за окном шел дождь или снег. Должно быть, он чувствовал себя одиноким в такие вечера, должно быть, одолевали его какие-нибудь ненастные мысли, и он все ходил по своей комнате от окна к двери. Ей слышно было его шаги, и она наверняка уже знала, что через сколько-то времени он постучится к ней. И когда действительно он стучался и заходил, то сначала никак нельзя было поймать его взгляд. И начинал он разговор почти всегда одинаково:
   - Ну, что хорошего приключилось с вами за день?
   Или:
   - Ну, что хорошего видели сегодня в Зольске?
   Слабый свет фонаря за окном освещал теперь половину его лица, от этого казалось оно совсем старым.
   - Хорошего было мало, - сказала Вера Андреевна. Фейерверк, впрочем, был хороший.
   - Неужели фейерверк? - удивился Аркадий Исаевич.
   - Да, там был фейерверк, и даже цыгане.
   - На широкую ногу справляли. Ну, что же, человек заслуженный, может себе позволить.
   - И еще хороший был скандал, - добавила она, вздохнув. Появилась мама одного из гостей и объявила все собрание шабашом сатаны. Она немного не в себе. Вы, конечно, не одобряете, что я пошла на этот день рождения?
   - Неужели? - оживился Эйслер. - Что, прямо так и объявила? Это великолепно! А что же они? А как она прошла? Там разве не было охраны? Вы обязательно познакомьте меня с этой женщиной. Впрочем, завтра же ее, конечно, уберут, - он ненадолго задумался, покачал головой. - Нет, Вера, я не не одобряю вас отнюдь. Я думаю, я и сам бы пошел туда на вашем месте - если бы пригласили меня... в качестве гостя.
   - А что, вас пригласили туда в каком-то ином качестве?
   Он не ответил.
   На секунду приподняв голову, Вера Андреевна сразу почувствовала, как острый буравчик входит в левый висок ее.
   Эйслер, конечно, умышленно сделал это замечание мимоходом о Зинаиде Олеговне - с расчетом, чтобы нужно было возражать ему: мол, почему же непременно уберут ее завтра - и разговор немедленно перешел бы к этой теме. Почти всегда, когда приходит он поговорить с ней под вечер, в голове у него именно эта тема, к которой рано или поздно и сводится все. Но ей совсем не хотелось сейчас этой темы. Ей хотелось спать. И будто невзначай сделанное замечание Эйслера нисколько не раздразнило ее. Она решила ничего не возражать ему. И минуту они молчали.
   - Меня пригласили туда в качестве тапера, - сказал вдруг Аркадий Исаевич. - Я должен был прийти туда к десяти часам, играть до одиннадцати и сразу удалиться. Оплата очень неплохая - барская оплата.
   - Вы что, серьезно? - поразилась Вера Андреевна.
   - Ну, для чего же мне вас разыгрывать?
   - И Баев сам вам это предложил?
   - Ну, нет, не сам, врать не стану - не удостоен был чести. Когда последний раз ходил к ним отмечаться, уполномоченный передал. Нахальный такой мальчишка - надутый, как пузырь, собственной значимостью. Сначала вручил мне деньги, потом дождался моего вопроса и потом уже сообщил - мол, "предлагается явиться".
   - И вы?
   - А что мне было делать? Оставил ему деньги и ушел.
   - Знаете, - сказала Вера Андреевна, подумав, - возможно, что все это помимо Баева было предпринято. Мне кажется, он не стал бы так грубо и так, очевидно, глупо, это обставлять. Скорее всего, это кто-нибудь из приближенных хотел ему преподнести сюрприз. Какой-нибудь Мумриков. Там есть у них такой Мумриков - вот этот уж точно - надутый, как пузырь.
   Эйслер невесело усмехнулся и покачал головой.
   - Не так уж это было и глупо, Верочка, - сказал он. - В грубости, к вашему сведенью, заключена огромная психологическая сила - особенно, когда исходит она от имеющих власть. Всякий на моем месте безусловно должен был принять приглашение. И, в сущности, я напрасно его не принял. Какая разница - Баев или не Баев. Они теперь убьют меня, а это обидно из-за такой ерунды... Вот видите, они заставили меня нервничать - разве это не психология?
   - Господи, - сказала Вера Андреевна. - Почему вы так это говорите всегда - "убьют", "они"? Ну, с какой стати могут "они" вас "убить"?
   - Верочка, Верочка, - вздохнул Аркадий Исаевич. - Знаете, иногда мне кажется, что, приволоки я однажды от них сюда чей-нибудь труп, вы стали бы говорить: ну почему же это непременно труп; да, может, он просто уснул. Не обижайтесь. Но неужели вы не видите, что происходит вокруг? Когда я жил еще там, в Твери, я, признаться, думал сперва, что это из-за меня, из-за того, что ходили ко мне. Я думал - они боятся сборищ, или моего влияния, или просто слова "стоверстник". Я мучился совестью, я хотел понять, хотел, чтобы мне объяснили. Когда они предложили мне убраться; вы понимаете - не пристрелили, не арестовали - предложили убраться - я сказал им тогда: я не уеду, пока вы не ответите мне - это из-за меня? Тот лейтенант, Вера, он посмотрел на меня, как на ненормального. Он усмехнулся и пальцем постучал о висок. Он так посмотрел на меня, что я и вправду почувствовал себя дураком. Кто я такой, Вера, ну, кто я такой? Член политбюро? Народный комиссар? Стоверстников в Калинине тысячи, знакомых у них десятки тысяч. И не пристрелили меня тогда на Лубянке только потому, что кое-кому на Западе известна моя фамилия. Но что же тогда? А тогда выходит, они берут нормальный среднестатистический процент. Если в Калинине у меня была сотня знакомых, а взяли четверых, то это четыре процента. Четыре процента в год. Здесь за полтора года сколько уже? Я считал - Гвоздев в феврале был пятым. Допустим ту же сотню, которой, по правде, и нету. Все равно это те же четыре процента. И вы полагаете, что в каждом отдельном случае им нужна для этого какая-то "стать"? Какая-то особенная причина? Самое большее, им нужен повод, и если уж мой отказ - не повод, то где тогда и найти их на всех?
   Вера Андреевна поморщилась в темноте от боли и села на кровати.
   - Аркадий Исаевич, - сказала она, - послушайте. Вы ведь отлично знаете - я не хуже вас вижу, что происходит вокруг. У меня полгорода в библиотечной картотеке, как на ладони. Я также, как и вы, вижу - происходит что-то немыслимое, чудовищное. И все же вы напрасно так говорите - "они". Вот я была сегодня "у них", ну и что? Если бы вы согласились играть, вы шли бы туда, как в логово людоедов. А когда пришли, увидели бы, что это самые обыкновенные люди - как вы, и как я - простые советские служащие. Поймите, Аркадий Исаевич, эти люди делают только то, что им положено делать. Они никого не убивают, они работают. Что-либо изменить в происходящем вокруг они бессильны, как и мы с вами. И как у нас с вами, у них единственный выбор - либо не вмешиваться, либо пожертвовать своей жизнью, прекрасно зная, что ничего от этого не изменится. Требовать от них сопротивления механизму, в котором они заглянула к себе, чтобы полить герань, цветущую на подоконнике, взгляд, это безнравственно - особенно, когда мы сами забились по углам и только шепчемся потихоньку. У многих из них семьи, дети - им нужно было бы пожертвовать не только собой. Разумеется, есть среди них всякие, есть такие, которым все это вполне по вкусу, но далеко не всем, уверяю вас... Да если бы все было так просто, как говорите вы, что только "мы" и "они". Но вы же сами знаете - это ровным счетом ничего не объясняет. Все бесконечно сложнее.
   - Очень трогательно вы изъясняетесь, Верочка, - заметил Аркадий Исаевич. - Но, видите ли в чем дело - как бы все это ни было сложно, всегда нужен человек, который может подписать приговор невиновному; и всегда нужен человек, который может пристрелить того, кому подписан этот приговор. А происходит это как раз очень просто - ручкой по листу бумаги, пистолетом в затылок. И, не знаю, как вам, но лично мне глубоко наплевать, "по вкусу" приходится вурдалаку моя кровь или его воротит с нее.
   "Я все-таки ввязалась в этот разговор, - подумала Вера Андреевна. - Я давно бы уже разделась и спала. Надо было не отвечать ему, когда он постучался." В полумраке комнаты, в полусвете из окна старик казался сейчас не таким, каким она знала его. Трудно было угадать привычную мягкость в глазах его. В острых чертах лица мерещилось ей что-то недоброе.
   - Ведь что страшно, Вера, - продолжил он. - Они действительно берут без разбора. Мы с вами мучаемся, пытаемся что-то понять, а они вовсе не заботятся о том, чтобы кто-нибудь что-нибудь понимал. Они берут без раз-бо-ра. Но ведь если теми же темпами они продолжат и дальше, то через двадцать лет от страны ничего не останется. Ничего и никого. Скажите, вы полагаете, хоть сами себе отдают они отчет в том, что делают? Вы, безусловно, лучше меня знаете этих "обыкновенных людей" так скажите мне, думают они о чем-нибудь?
   - О ком вы говорите, Аркадий Исаевич?
   - Об этих, Вера. Вы же были сегодня у них. И вообще последнее время вы так мило общаетесь с ними - вот хоть с Павлом Ивановичем. Значит, видимо, он неглупый человек. Что он говорит вам?
   - Павел Иванович - очень порядочный человек, - произнесла Вера Андреевна, следя за тем, чтобы голос ее не дрогнул.
   Старик, казалось, от души рассмеялся. Потом наклонил слегка голову и посмотрел на нее с прищуром.
   - Ну, что же, повезло, значит, городу Зольску, - заметил он. - Порядочный прокурор попался. Повезло, нечего сказать. Только ведь... берут ведь, Вера. Как брали, так и берут. В частности - могу вас поздравить со сменой руководства.
   Он выждал паузу, но она ни о чем не спросила.
   - Вольфа вашего сегодня тоже взяли.
   - Что?! - через секунду вздрогнула она. - Кто вам сказал?
   - Да я сам видел, своими глазами. Возвращался сегодня с набережной - его по улице провожали двое - в сторону Краснопролетарского переулка. Телохранителей, я полагаю, он не держит.
   - Не может этого быть! Аркадий Исаевич! Что же вы молчали до сих пор?
   - Но, Вера... По-моему, не такая уж грандиозная новость; можно было бы и привыкнуть. Мне всегда казалось, что вы его тоже недолюбливали.
   - Причем здесь это?
   - Нет, разумеется, ни при чем.
   Вера Андреевна почувствовала, что не способна теперь сообразить значение того, что сказал Эйслер. Мысли ее рассыпались.
   - В котором часу это было?
   - Около пяти. Похоже, его с работы взяли. Он шел при галстуке и с портфелем.
   - Он не работает по субботам. Не работал... Около пяти? Почему же вы мне сразу, когда я из библиотеки пришла, не сказали?
   - Да вот поэтому и не сказал. Еще не хватало, чтобы вы там за него заступаться стали.
   - Да ведь он же, он настолько... свой, вы понимаете?! Настолько... Уж если его брать...
   - Кому это свой?
   - Им, им! Не надо, Аркадий Исаевич. Нет, это действительно, должно быть, ошибка. Или... я ничего не понимаю.
   Эйслер вдруг встал, прошелся по комнате, остановился у окна, глядя на улицу.
   - Признаться, я тоже, - сказал он, вздохнув, и голос его оказался другим. - Никогда бы не подумал, но мне жаль его. В сущности, он был не злой. Пугливый только очень, ну, так что же? Я все вспоминал сегодня, как он мне Свиста привел на концерт. Он так боялся тогда, чтобы я не сказал чего-нибудь лишнего. Он так смотрел на меня из-за его плеча. Совсем как кролик, ушами только что не шевелил. Леночка все спрашивала потом: кто этого дядю обижает? У меня с утра сегодня настроение играть что-нибудь пасмурное.
   - Вы о нем, как о покойнике, уже, - прошептала Вера Андреевна. - Господи, какое ужасное время! - вырвалось у нее.
   Эйслер обернулся к ней.
   - Похоже на быстроходный танк, - сказал он.
   - Что?
   - У меня такое чувство иногда - оно похоже на быстроходный танк. - В киножурналах про Красную Армию, знаете, показывают. Ломится напролом сквозь березняк, все сметает на пути; на секунду расслабься только, не увернись - увлечет и раздавит тебя, намотает на гусеницы, ничего не останется.
   Глаза его смотрели сквозь нее. Теперь - при свете у окна ей было видно опять, что он беззащитный и добрый.
   - Сказать вам правду, я устал, Вера, - покачал он головой. - Я постоянно в напряжении, я все время жду, откуда он выскочит, ломая деревья, дымя и громыхая. Я чувствую себя обложенным зверем. Я должен уворачиваться, это невозможно. Я очень устал. А ведь я музыкант, я артист, я художник, Вера, мне это противопоказано. Художник должен быть свободен снаружи. Внутри себя он раб, внутри себя он шагу не смеет ступить без напряжения, без воли, без мысли. Но в мире внешнем ему, как воздух, необходима свобода - иначе нельзя, поверьте.
   "Как жалко Вольфа, - думала Вера Андреевна, следя за движениями губ пианиста. - Такой он всегда, действительно, был напуганный и беспомощный. Надо будет сходить к его жене. Впрочем, я ведь не знаю даже, есть ли у него жена. А вдруг еще отпустят? Может быть, поговорить с Пашей? Господи..."
   Эйслер смотрел на нее печальными глазами.
   - Если есть, - говорил он, - у этого сумасшедшего мира какая-либо конечная цель, то степень приближенности к ней не может определяться ни чем иным, как степенью свободы человека. И в первую очередь, да - в первую очередь, свободы художника. Знаете, Вера, что самое страшное в нашем времени? Нет, не аресты, не расстрелы, не ссылки, не слезы, не кровь. Все это жуткий кошмар, но этот кошмар пройдет. Слезы и кровь были в России всегда, и, вероятно, всегда будут - сегодня больше, завтра меньше. Самое страшное в нашем времени то, что оно навсегда уничтожит русскую культуру. Великую культуру! Равной которой не было и нет в мире. И никогда больше не родится в этой земле Пушкин, Репин, Чайковский. И десятки поколений пройдут, а русская культура останется мертвой. Потому что наше время навсегда унизило ее страхом... Вас всегда удивляло, Вера, зачем я приношу домой эти журналы из киоска, зачем листаю их. Вам самой не хочется даже коснуться их, и, конечно, вы правы. Но вы поймите, мне больно верить, что все уже кончено. И как же быстро! Вы не можете этого знать; для вас, и для детей ваших, и для внуков, все современное - теперь уже навсегда ненастоящее. Но я-то ведь помню! Я отлично помню это чувство - грандиозное чувство - того, что ты живешь в эпицентре духовности человеческой. И во что превратилось все за какие-нибудь четверть века? Во что?! Я вам скажу во что - в Вольфа. Да, да, именно в Вольфа! В напуганного чиновника, который смотрит на вас кроличьими глазами, выглядывает жалобно из-за широкой спины большевика-чапаевца. Никогда, никогда уже не оправиться русской культуре от этого позора! И, продолжая аллегорию, может быть к лучшему, что даже такую ее сегодня забрали, может быть, к лучшему... Поэтому-то говорю я: не кровью, не террором ужасно наше время. Смерть не страшна сама по себе, я не боюсь смерти. Смерть страшна тем унизительным состоянием духа, в которое погружает человека напряженное ожидание ее. Униженный человек не вполне уже человек. Униженный художник - разлагающийся труп.
   - А по-моему, - тихо сказала Вера Андреевна, - человека можно унизить ровно настолько, насколько он сам себя может унизить.
   Аркадий Исаевич перевел дух.
   - Это вы где-нибудь прочитали?
   - Нет, мне так кажется.
   - Это, вообще-то, хорошая мысль, - сказал он, помолчав немного. - Ее стоит обдумать.
   - Обдумать? - почему-то переспросила она и посмотрела прямо в глаза пианисту. - Знаете, чем еще ужасно это время? Тем, что мы привыкаем к нему. Мы с вами можем рассуждать и теоретизировать сколько угодно, а невинный человек тем временем будет сидеть в тюрьме. Сегодня мы еще повозмущаемся, завтра повспоминаем об этом, а послезавтра забудем и думать. О скольких мы уже забыли.
   - Вот, кстати, Верочка, - заметил Эйслер. - Об этом-то как раз придется помнить. Я ведь имею опыт - когда берут начальника, скоро принимаются и за ведомство. Вы, конечно, махнете рукой, но я прошу вас, очень прошу, хоть ради меня, будьте сейчас предельно осторожны. А, если есть возможность, лучше всего - берите отпуск и уезжайте куда-нибудь на пару недель. Вы у нас в городе хотя и на особом положении, но, кто его знает, даже хорошо ли это теперь.
   - Да, да, - ответила она неопределенно, думая, очевидно, о другом. - Я что хочу сказать: если вы, Аркадий Исаевич, в самом деле ищете в этих журналах русскую культуру, то это очень похоже на то, как ищут кольцо под фонарем, потеряв его в темноте, - она вздохнула и поднялась. - Вы меня извините, но я, как пришла, до сих пор еще в мокром платье. Мне нужно переодеться.