- Ха, - выдохнул Феофан и опрокинул рюмку коньяку. - А я, Петрович, люблю, когда, понимаешь, небо синее, луна красная, а звезды... черти! Феофан опустил в рот виноградину. - Мне бы только выбраться отсюда, пятый годок маюсь. Уж я бы погулял. Приват-министра - на рею, небоскребы набок, храмов божьих построил бы с десяток, да не этих паршивых в готическом стиле, - белых, эпикурейских. Закусывай, товарищ Петрович, не стесняйся, - он пододвинул поближе к гостю серебряный поднос с горой винограда, персиков и груш. - Ешь, а то - яблочки, яблочки, - Феофан подмигнул землянину. - Яблочки до добра не доведут. Не смущайся. Ты думаешь, она тебе зря яблоков притащила? Что-то у нее там шевельнулось по твоему поводу. Но ты смотри, Урса девка хорошая, не обижай. Да-а, - Феофан опять закатил мечтательно глаза, - построим баню мраморную с бассейном, рыб напустим, девок фракийских, нежно-розовых... Я, знаешь, Петрович, смуглых не люблю, у них кожа твердая и мышц много... - Феофан еще налил коньяку. - Лежим мы с тобой, виноградное попиваем, и мыслим философски, как дальше жизнь устроить. Приват-министра повесим, пусть болтается, собака. Демократию прекратим, что ж мы с тобой, идиоты - два раза об одно место спотыкаться? Хватит, допрыгались до гильотины, народ, народ, дерьмо, а не народ. Свобода, свобода, хрена, баста. Свобода или правда, так сказал мой папаша, - Феофан кивнул в правый от двери угол, - и был тысячу раз прав. Что это за хреновина, если у каждого будет своя правда? Так не бывает, правда - она одна, а кому не нравится, пусть по лесам разбредается. Ты чего заскучал, Петрович, ты думаешь, я диктатор? Не смущайся, говори...
   - Честно говоря, мелькнула такая мысль, - признался Варфоломеев.
   - Слава богу, что признался. Хоть один честный человек нашелся. Тут же, Петрович, все врут. - Феофан стал говорить еще громче. - Мирбах идиотом прикидывается, придурка электротехнического из себя строит, думает, если он приставку не сделает, так гильотина работать не будет. Тоже мне, вредитель-самоучка. Его преосвященства, три и четырнадцать сотых в трех лицах, заврались так, что друг дружке уже не верят, там у них дело черное какое-то: девчонку испортили на исповеди, теперь препираются. Урса, бедная душа, смерти желает, Энгель из седьмой историю извращает, Синекура тоже подлец, себе на уме, собака. Да что говорить, хороша компания, ничего не скажешь, а уж остальные... Да ты увидишь еще.
   - Почему три и четырнадцать сотых? - спросил Варфоломеев.
   - Это я так их измерил, подлецов, гхы, гхы, а то зажрались: Папа Пи первый, Папа Пи второй... Ну их в задницу, давай выпьем, - Феофан залил глотку спиртом из дубовых бочек. - Ну хорошо, Петрович, а что ты выбираешь - свободу или правду? Молчишь? Тогда тебя выберут. Вон Маринеску уже выбрали, тоталитарные плюралисты, мать их за ногу. Ты не подумай, что я дремучий социалист - город солнца, государство луны - у меня своя программа, личная. Мне бы только выбраться наружу, я бы уж ихние компутеры приспособил как надо, шоб процессоры не простаивали, а воду гнали к нам в бассейн.
   Феофан свалил голову на плечо Петровича. За окном уже появилась красная луна, и землянин вспомнил про лужу в комнате.
   - Феофан, у тебя тряпки нет - лужу вытереть?
   Тот стыдливо стал заглядывать под ноги.
   - Нет, - усмехнулся Петрович, - я цветочную вазу уронил.
   - На, - Феофан содрал с себя казенный халат. - Бери, бери, у них много нашито.
   Когда землянин уже собрался уйти, Феофан будто протрезвел:
   - Петрович, ты если опять побежишь в город, меня возьми.
   - Ладно, - успокоил его Петрович и вышел.
   Однако Варфоломеев не сразу пошел к себе в палату, а сначала постучался в седьмую. Уж очень ему хотелось посмотреть на человека, который извращает историю.
   Из-за двери послышалось:
   - Войдите.
   Здесь было совсем не то, что в предыдущей комнате. Обе половины палаты, разделенные кроватью, напоминали предместья Египта: меж двух книжных пирамид в позе сфинкса расположился человек. На сфинксе был розовый халат, на голове - четырехуголка, какие вручают членам королевских обществ. Человек - по-видимому, Энгель - как раз захлопнул книжку, переложил ее в левую пирамиду и взял новую с правой. Он так быстро перебирал страницы, что Варфоломеев невольно вспомнил старшего кассира Шнитке, когда тот пересчитывал его десять тысяч. Энгель работал, не поднимая головы. Прежде всего он макнул тампоном в баллончик с тушью и тщательно вытер фамилию автора на корешке. Затем выхватил из кармана фломастер и быстро-быстро замазал что-то на страницах. Потом опять начал быстро перелистывать страницы, вылавливая цепким взглядом нужную ему информацию.
   - Посидите пока, - предложил Энгель, хотя стул и кровать были намертво отрезаны от гостя.
   Землянин подошел к правой куче и открыл толстый том в золотом переплете. Название и фамилия автора были тщательно закрашены фломастером, а поверх надписано: "Франсуа-Мари", а ниже: "Кунигунда, жена философа".
   - Что вы делаете? - удивился Варфоломеев искореженному оглавлению классического произведения, еще не осознавая, откуда оно могло взяться на этой далекой планете.
   Энгель, увлеченный странным занятием, вдруг остановился.
   - Вот послушайте, - он начал читать с выражением: - "Зову я смерть, мне видеть невтерпеж достоинство, что просит подаянья, над простотой глумящуюся ложь, ничтожество в роскошных одеяньях..."
   - Но ведь это Шекс... - воскликнул землянин.
   - Тсс, - резко прервал Энгель, - во-первых, это перевод со староанглийского, а во-вторых, это написал Горацио. Вы любите шестьдесят шестой сонет? Послушайте дальше: "...И прямоту, что глупостью слывет, и глупость в маске мудреца-пророка, и вдохновения зажатый рот, и праведность на службе у порока". Здесь столько человеческого достоинства, не правда ли? И точно, скупо, как будто про нас. - Энгель захлопнул книжку и бережно положил ее у основания правой пирамиды.
   - Что вы делаете? - не унимался землянин.
   - Помогите мне подняться, - вместо ответа попросил Энгель.
   Фальсификатор, кряхтя, приподнялся, зацепившись костлявой рукой за варфоломеевскую ладонь. Взгляд его упал на босые ноги землянина.
   - Вы - Петрович, из пятой. Да-да, Феофан уже все разнес. Не обижайтесь на него, на нашем этаже нет тайн. И то, смешно было бы - тайны розового этажа. Ох, спина затекла. Вот, проходите сюда, - он освободил проход и пропустил гостя к стулу. - Не могу распрямиться от трудов праведных. Старость не радость, молодой человек. Вас удивляет мое занятие? Думаете - бесполезно, всего не исправишь? Ничего, малая подмога, и то не злодейство. Потихоньку, понемножку, лишь бы меня отсюда никуда не трогали, уж больно место тихое, спокойное. Я, вообще-то, всегда подозревал, что в загробном мире все не так уж фатально - либо счастье сплошное, либо одни неприятности, жизнь, она, знаете ли, всегда богаче наших гипотез.
   Варфоломеев был настолько сражен действиями Энгеля, что не сразу обратил внимание на то, как тугая звенящая нить протянулась через лживый вакуум Пригожина. Неужели это именно тот Горацио?
   - Это еще полбеды, - продолжал Энгель. - С авторами фантазий легко, исправил титульный лист, и все. А как быть, если пишут о реальных людях, да еще под настоящими именами? Попадет такой прославленный прохвостом в эксгуматор, тут его и спросят: ты чижика убил? А он про этого чижика и знать ничего не знает. А какой еще главврач попадется? Бывают же просто подонки бюрократические, столько навешают, будешь потом на сковороде эн лет строгого режима. Особенно с историческими романами замучился, над одной книгой целый день сидишь, выправляешь. Ну ничего, - Энгель усмехнулся, - у меня теперь сплошные имяреки историю творят. Вы случаем не писатель, молодой человек?
   - Нет.
   - Ну и слава богу.
   У Варфоломеева не шел из головы Горацио. Неужели информация распространяется легче, чем пространство и время?
   - Когда началась эксгумация? - спросил землянин.
   - Точно не могу сказать, лет десять назад.
   - И что, всех предварительно держат в палатах?
   Энгель виновато улыбнулся.
   - Нет, зачем же, здесь держат только больных.
   - А чем болеете вы?
   - Я ничем не болею, - возмутился фальсификатор. - Меня держат по ошибке, они думают, что я сумасшедший. Но я не в обиде, здесь есть все необходимое для работы.
   - Вы знаете, что произошло вчера на соборной площади?
   - Я не читаю газет, - Энгель отвел глаза.
   - Там вчера люди добровольно пошли на гильотину, - Варфоломеев внимательно следил за выражением лица фальсификатора. - Среди них были совсем маленькие дети, а вся площадь, весь город кричали: виват, виват!
   Энгель содрогнулся от варфоломеевских слов.
   - Тем более мне нужно быстрее работать.
   - Послушайте, господин Энгель, вы образованный человек, вы должны понять - там, внизу, в Центрае все посходили с ума...
   - Народ подвержен... - начал Энгель. - В конце концов, они сами выбрали этот путь. Народ достоин своего правительства, мы ничего не можем изменить. - Энгель встал и подошел к неисправленной пирамиде, оценивая предстоящий объем работы. - Нужно спасать тех, кого еще можно спасти.
   - Зря вы это делаете, - забросил крючок Варфоломеев. - Наверняка у них здесь все в компьютере записано.
   - Компьютер тоже потихоньку обрабатываем. - Энгель принялся делать зарядку. - Раз, два, вот так. - Фальсификатор достал правой рукой левый носок.
   - Так ведь и эксгумацию прекратили.
   - Эксгумацию прекратили, а дела рассматриваются. - Фальсификатор наконец перестал разминать члены. - Простите, я поработаю.
   - Еще один вопрос, - напоследок попросил Варфоломеев, накручивая на руку феофановский халат.
   - Пожалуйста.
   - Вы за кого голосовали на выборах?
   - Я не житель Центрая. - Энгель взял очередную книгу и обмакнул ватный тампон в тушь.
   19
   Три дня Бошка не приходит, и Имярек голодает. Наверное, ждет, когда я попрошу у него сам. Не дождется. Имярек отходит подальше от окна. Белуга отступила, голова теперь стала прозрачной, мысли ясными и простыми. Он шагает по кабинету лжекоординаторной, скользит ладонью по краю стола, по спинкам стульев, по корешкам книг, останавливается, берет том последнего, самого полного издания, со скрипом открывает, вздыхает несколько раз, когда попадаются неразрезанные странички, и наконец с приторной усмешкой кладет обратно в обойму. "Нет, я не графоман. Это ж не шутка - три прижизненных полных издания, и это только на родине". Но что-то его смущает, и он опять берет с полки книгу, разворачивает, нервно читает наугад. Красиво, но чего-то не хватает. Чего? Поежился, как от холода, со страниц повеяло ледяной вечностью, упругая горбатая синусоида ощетинилась неприятным вопросом. Что делать? Он принюхивается к бумаге и, кажется, начинает ощущать запах свежеспиленной сосны. К горлу подступает удушливая пробка и хочется плакать, но он не умеет, забыл, забыл навсегда, давно забыл, еще в детстве. Он не плакал, когда умер отец, он не ныл, когда погиб брат. Когда умирают такие люди, нужно не плакать, но, собрав волю в кулак, сосредоточиться и работать. Он работал, не жалея себя, не жалея других. Стоп, ему всегда казалось очевидным, что, отринув свою выгоду, свое тело и свое здоровье, ты получаешь моральное право требовать того же от других. Как будто потом, после его смерти скажут: да, он не жалел других, но и себя не жалел на работе. Но справедливо ли это? Конечно, наверняка, все равно пришли бы другие, еще хуже сволочи, буржуазные ублюдки или фашисты какие-нибудь великодержавные, эти бы уж наработали, эти бы уж дров наломали. Имярек опять принюхивается к бумаге, да так внимательно, так скрупулезно, как, быть может, юный любовник принюхивается к сердечной весточке от одной благородной особы. Только не духами пахнет бумага, не женскими запахами... Неужели Иван Денисов прав, и они привлекают женщин к тяжелому подневольному труду? Не понимаю, как же они там в длинных темных бараках, избитые руганью и прикладами внутренней охраны, истерзанные, оплеванные, худые как двуручные пилы, измотанные дневной нормой вывалки леса, ночью в тесноте и грязи, отправляют свои большие и малые потребности? А каково бороться с месячными? Каждое полнолуние кровь, грязь, гигиена, гиена, геенна огненная... Или женщины перестают быть женщинами? Нет, не получается, Имярек вспоминает о том, что и там пишут стихи, а без женщин - что за стихи? Так, одна прокламация.
   Да, она-то поехала за ним в Сибирь, а он? Почему он остался здесь, в столице, за крепостными стенами, в пусть и ложной, но все же теплой, чистой координаторной? Неужели декабризм существует, и следовательно, существует его противоположность - антидекабризм? Конечно, ему всегда был чужд половой нигилизм, но он все-таки надеялся, что благородство - удел не только женщин. А выходит, нет, не всегда. Конечно, все дело в Бошке, это он подлец, специально и нас делает подлецами. Он маленький и некрасивый, его никогда не любили женщины, он зануда, он не умеет оригинально выражаться, он не может сделать женщину единственной, дать ей почувствовать свою уникальность, свое отличие, свою изюминку. И оттого он делает все, чтобы женщины стали ненавидеть всех остальных мужчин, и теперь я тоже подлец в ее глазах. Но ведь не я один, вон и мастер переводов со староанглийского тоже не поехал в Сибирь, а как теперь его носят на руках! Ничего себе, любовницу отправил по этапу, а сам в тепле на даче, ну пусть тоже в ложном, но все же в теплом, ухоженном месте. А ведь чего проще, выйди к народу и скажи: "Бошка дурак, идиот, дерьмо". И все. Ну конечно, у него тут семья, дети, объективные обстоятельства, но раньше что-то он о семье не вспоминал, не думал об объективных обстоятельствах, когда гулял по кривым улочкам, по бульварам под ручку с преступным элементом...
   Ах, нет, нет. Имярек хватается за голову, книга падает на пол. Страницы шелестят, как листья лиственного леса. Или нет, не листья, так шелестит сосна оранжевой пленкой коры, а со страниц колючими иголками ощетинились логические слова. Он вообще любил размышлять над природой вещей. Наблюдая какой-нибудь предмет, он с молодым задором вгрызался в почву, добирался до гносеологических корней и только потом успокаивался. Главное - расчленить мир на простые и понятные куски материи. Так делали физики двести, сто и даже пятьдесят лет назад, и все прекрасно получалось, так неужели человеческие движения не подчиняются простым законам? Неужели отсутствует метафизика? Тут, конечно, бесовски можно все вывернуть, по нашему, так сказать, по исконному, взять да насильно всех упростить. Ежели кто против - насильно заставить, и членить, членить. Не народ, но население, не личное, интимное, а мелкобуржуазное, вместо области регион, вместо жизни - борьба, вместо мечты - план. Не жить с людьми, а работать с людьми, а еще лучше - с населением, вместо культуры - фронт, вместо года - пятилетка, вместо качества - пятилетка качества. Ну а дальше - больше. Если население, то, конечно, классы, партии, ячейки общества. Теперь нужно столкнуть простые понятия, и рождается единство и борьба противоположностей, или еще того лучше - диалектика. Вот, самая главная, самая подленькая, самая простодушная, всех примет, обслужит, не глядя, так сказать, на чины и звания. Диалектикой спасется идиот. Конечно, если она там в лагерях гниет, а я здесь даже Бошку не смог прикончить и теперь в тепле голодаю, значит, так положено, потому как диалектически моя подлость вывернута. Нет, я ли это? Не может быть, да ведь раньше я бы не позволил! Имярек вспоминает, как однажды Бошка обругал его жену, и тут - только тут! - он сделал ему выволочку. Нет, Бошка все помнит. Он запомнил это мне, но отомстил ей. И теперь врет, что, мол, ничего не может сделать, мол, факты свидетельствуют, мол, готовила четвертую революцию, то есть подкоп и заговор под наши с тобой устои. Вначале Имярек даже поверил в это - она сама призналась, он читал, он знает ее почерк, - но после, когда караульный исправил ему транзистор и сквозь хрипы и стоны городской глушилки он узнал, что признания выбивались изощренными пытками, пелена спала с глаз. Кстати, почему так рычит глушилка? - Имярек задает себе непростой вопрос - может быть, это вовсе не электрические колебания, а народ кричит, воет электрическим голосом? Да, да, ему теперь кажется, что и ее голос, низкий, грудной, с клекотом и хрипом, дрожит на магнитной мембране приемника. Но ведь она умерла, давно умерла. Неужели приемник ловит умершие голоса? Или звук теперь так медленно распространяется, что даже после смерти, или, как было сказано в постановлении реабилитационной комиссии, после трагической гибели еще гремит и воет подобно долгим раскатам вслед промелькнувшей молнии?
   Имярек как бы незаметно для себя включает приемник и начинает перебирать короткие волны. "Здравствуйте, господа радиослушатели..." Конец приветствия тонет в загробном шуме. Бошка хитер, одним ударом убивает сразу двух зайцев. Во-первых, уничтожает информацию, а во-вторых, всем напоминает, как больно и обидно быть заключенным, разве от хорошей жизни так завоешь? Имярек подкручивает гетеродин и появляются обрывки фраз. Они его раздражают и одновременно радуют. Его подхватывают морские волны, и он катится по ним с леденящим восторгом, вверх-вниз, вверх-вниз, как по американской горке. Врете, врете, господа, ноет внутри патриотическая жилка, нечего нас уму-разуму учить, без вас разберемся, либералы фиговые, что вы нам тычете: свобода, демократия. Свобода врать - вот она ваша свобода. А демократия? Где она, ваша пресловутая демократия была, когда фашистов выбирали, а? Вот он, ваш народ, мясники, лавочники, полностью себя и выказал, все свои фашистские симпатии обнажил, жрать, жрать, вот и весь ваш лозунг! Что, молчите? Нечего сказать. Народ достоин своего правительства. Значит, нужно научить народ, поставить пока его в сторонку, в угол, пусть постоит, оттуда посмотрит, как лучшие из лучших себя сами выбирают и мудрую политику проводят. Да, да, не народ, но партия лучших из лучших достойна своего правительства, вот формула, вот закон эмпирической жизни...
   Но вдруг все меняется, опять горькая правда прорывается, рвет, душит. И теперь он уже злится на Бошку, на его приспешников, на молодых ротозеев, что идут, идут и идут укреплять ряды. Остановитесь! - хочется крикнуть Имяреку - одумайтесь! Сколько еще нужно жертв, сто, двести, триста миллионов? Разъединитесь сначала, - вспоминает он свой старый лозунг, - а потом уже укрепляйтесь телом и духом... Но некому крикнуть. Бошка оградил его от партии, от народа глухими крепостными стенами. Да, это Бошка, он все извратил, все испохабил. Зачем мне теперь это бессмертие, зачем? Имярек кричит в окно, но нет никого вокруг, только одна яркая точка над колючим лесом - альфа Волопаса.
   20
   Перед возвращением в палату Варфоломеев обследовал коридор. Здесь все было как в обычной гостинице высокого класса, за исключением одного. Выхода с этажа не было. Из лифтовой шахты поступало определенное механическое движение. Когда вопреки вызову кабина проехала мимо розового этажа, до Варфоломеева донеслось:
   - ...Синекуру опять застукали в голубом, - говорил бас.
   - Бабник, - прокомментировал женский голос.
   Вот и вся информация. Пожарный выход, горящий красной лампой, был намертво забетонирован. Растение оказалось не фикусом, а обычной яблоней. Белый налив рос из деревянной кадушки, доверху наполненной черноземом, обильно сдобренным сигаретными окурками. За стеклянной стеной нависло чуждое небо, слегка посеребренное лунным светом. Внизу воздушные массы играли огоньками уличных фонарей и реклам. Захотелось курить.
   - Кто здесь? - услышал свой голос Варфоломеев, проникнув в темное пространство палаты номер пять.
   - Это я, - услыхал он голос Урсы. - Я пришла убрать цветы.
   Постепенно из темноты проступили контуры сестры милосердия. Она стояла у окна, непонятно, лицом или спиной к нему.
   - Вам не понравились мои цветы?
   - Понравились, - успокоил Варфоломеев девушку.
   - Правда? - голос ее дрогнул. - Синекура сказал, что до тех пор, пока я бессмертна, я не могу понимать красоты.
   - Значит, и я бессмертен.
   - Нет, - твердо сказала Урса. - Вы смертны, вы умирали, и я это видела. У меня специальное образование, меня не проведешь. Я потому вас и спрашиваю про цветы. - И тут же скороговоркой попросила: - Петрович, я побуду здесь, с вами? Мне неспокойно на душе. Приехала домой, и так мне плохо стало в моей комфортабельной келье, телевизор - не интересно, музыка - не доходит. Ведь музыка - это красиво, значит, не для меня.
   - Вы что, только что из города?
   - Да.
   Ничего себе, подумал Варфоломеев.
   - Я закурю?
   - Конечно - никотин вреден вашему здоровью. - Она протянула ему сигареты. Потом сама взяла спички и попыталась зажечь одну. - Ой!
   Вспыхнуло и погасло серное пламя.
   - Больно? - посочувствовал Варфоломеев, вынимая из иноземных рук коробок.
   - Ни капли. - Урса глубоко вздохнула.
   - Ну, а сейчас вы, если захотите, можете вернуться обратно домой.
   - Конечно, только мне не хочется. Я присяду? - Урса, не дожидаясь разрешения, села на постель. - Я читала в одной книге, что когда женщина садится на постель к мужчине, у нее начинает чаще биться сердце, и у него тоже. Это правда?
   - Не обязательно, - равнодушно ответил Варфоломеев.
   - Дайте руку, - она взяла его руку. - Видите, как будто его нет вообще. А у вас? - Она положила руку ему на грудь и сказала: - Вот это да!
   Варфоломеев отошел сбросить пепел. Урса тем временем взяла с подноса яблоко. Варфоломеев сел на стул.
   - Я не способна полюбить, это так гадко. Живешь, как будто наказание отбываешь. - Урса на мгновение умолкла. - Думаешь: вот работа, вот счастье, улыбаешься всем - привет, привет. Кажется, сейчас и забудешься, но нет, ничуть, внутри пустота, такая прожорливая хищница, ее ничем не накормишь, все равно ночью выползет, усядется на груди, лапы облизывает и опять просит поесть. Но что ей дать, Петрович? Дружить не с кем. Мужчины? Не знаю, другие как-то смогли привыкнуть, я не могу. Попробовала несколько раз, но ничего не выходит, не стучит сердце. Да и они больше притворяются, будто им хорошо, лежат потом с постными лицами, в потолок дымят. И мне скучно, боже, боже, как скучно! Но я знаю, что так не должно быть, нужен обязательно такой человечек, чтобы каждый день о нем вспоминать, думать, чтобы он как бы внутри тебя жил, разговаривал, спорил, да, черт возьми, спорил, а не улыбался - хеллоу, хеллоу... Петрович?
   - Да, - откликнулся из темноты Варфоломеев.
   - Вы понимаете меня?
   - Да, - признался Варфоломеев.
   - Ложитесь, вы еще пока больной. - Урса усмехнулась. - Идите, не бойтесь.
   Варфоломеев затушил сигарету и лег на расстоянии от иноземного существа.
   - Нате, - она протянула яблоко. - Меня теперь Синекура обхаживает. Синекура хитрый, он не лезет ко мне лапаться, как другие, он медленно приступает, исподволь. А я ему подыгрываю, Петрович, и знаете, почему?
   - Почему? - слегка поперхнувшись, отозвался Варфоломеев.
   - Он обещал меня в очереди подвинуть.
   - В какой очереди?
   - На гильотину.
   Пора было кончать с логическим безумством, и землянин решил прояснить бестолковую мечту инопланетянки.
   - Урса, гильотина - это мерзость, понимаешь, смерть, ничто, пустота, беспросветное отсутствие желаний...
   - Смерть, конечно, дрянное состояние, - со знанием дела согласилась Урса. - Но Синекура говорит, что за минуту до смерти наступает настоящее, естественное - понимаете - безо всяких ухищрений счастье. А знаете, что такое счастье? - Варфоломеев затаился, ожидая вскрытия вечного вопроса. Счастье - это когда хочется жить.
   Круг замкнулся, но Варфоломеев еще сопротивлялся:
   - Но зачем тебе Синекура? Неужто ты в той прежней жизни, когда умирала, не убедилась, что это блеф? Ведь ты уже умирала? - Он непроизвольно перешел на "ты".
   - Я - умирала, - будто вспоминая, пропела Урса. Но я не знала, что я обязательно умру, оттого и не было той драгоценной минуты.
   - Ну так спроси у самоубийц.
   - Спрашиваю, - тут же отреагировала Урса.
   - Тут, в эксгуматоре, все самоубийцы? - соображая на ходу, спросил землянин.
   Урса покачала головой, мол, чего разыгрываешь простачка.
   - Чепуха!
   - Смешной, - почти ласково сказала Урса. - Разве может быть правительственная политика чепухой? У нас демократическое общество, наша политика не нуждается в защите - ее выбрал народ. - Урса примостилась рядышком. - Вот я прилягу немножко, а потом пойду. Правда, куда я пойду? В ординаторскую? Там скучно, опять же, кто-нибудь придет, приставать начнет. Ой, пожалуй, нужно раздеться, как же я завтра вся мятая буду?
   Урса встала и зашелестела белыми одеждами. Даже в лунном свете трудно было не видеть, как хорошо она устроена.
   - Ты что, издеваешься? - для разрядки спросил землянин.
   - Нет, я просто не хочу, чтобы помялось платье. - Она забралась под одеяло и положила ему голову на грудь. - Ой, у вас и справа сердце. Может быть, вы и вправду из космоса прилетели? А? Петрович? Ну что вы молчите, расскажите, какая она, ваша земля?
   Варфоломеев идиотски молчал.
   - Петрович, вы меня слышите? А интересно, какие дети у смешанных родителей - смертные или бессмертные?
   - Не знаю.
   - И я не знаю. Зато я знаю, какая заветная мечта мужчины, - сказала Урса. - Мне один хмырь сказал. Когда женщина сама придет и сама ляжет в постель. А? Каков фрукт! Жаль, что я не женщина, а так, богиня, дура бессмертная, ничего не умею, ничего не хочу. Эй, Петрович, вы не засыпайте, а то мне скучно будет. Ой, щекотно. Да, вот так лучше. Варфоломеев начал почесывать ее за ушком, наверное, чтобы занять руки. Меня мама так же за ушком трогала, только пальцы у нее пахли не табаком, а медом. Вы знаете, чем пахнет мед? Мед пахнет родным краем. А на вашей земле есть мед?