Бошка останавливается, отрывает бесцветные глаза от текста, ждет реакции.
   - Мы долгожители, - признается Имярек. - Мы дряхлые, бесполезные долгожители. - Имярек начинает нервно смеяться. - Ты посчитал, будто мы бессмертны, а мы всего лишь долгожители, феномен природы, результат чистого воздуха и диетического питания. Феномены, - больной уже заливается звонким детским смехом. - У тебя феномен, уважаемый, - холодное место, а у меня - белуга. Вот казус, ха. Значит, дружок, будет праздник, неизбежно наступит...
   - Да, будет праздник, - сквозь зубы цедит Бошка. - Но не тот. Будет, будет праздник, праздник упорства и воздержания, праздник побед и одолений, с музыкой, с фейерверком, с новыми техническими средствами. И тогда, даст бог, отроемся и мы с тобой. Навсегда.
   17
   Тревожный поезд отошел в ночь. Второй скорый, с полуоткрытыми окнами, с фирменными занавесками, сытый, купированный, в считанные минуты обогнул старинные холмы, пролетел над зелеными куполами Выдубицкого монастыря, загромыхал вдоль шипованной булавы бронзового гетьмана. Последний раз чиркнули по воде красные огни Киево-Печерской лавры, пронеслись назад высушенные июльским солнцем песчаные днепровские отмели, исчез, растаял утыканный желтыми фонарями патоновский мост. Вскоре над хаосом черных дарницких новостроек всплыло грязно-розовое зарево догорающего дня. Электрическое чудовище, окончательно разогнавшись, принялось пожирать положенный ему расписанием двенадцатичасовой отрезок.
   Сергей Петрович Варфоломеев высунулся из окна, глотал свежий теплый ветер, щурился до слез, пытаясь разглядеть станцию конечного назначения. Что там, на том конце отрезка, и не отрезка, а стороны, южной стороны гигантского тысячекилометрового треугольника? Там она, третья, недостающая вершина. Ее еще, может быть, и нет, но она должна быть обязательно. Варфоломеев усмехнулся. Ветер выпотрошил напрочь горькие мысли, и осталась одна, важнейшая, сокровенная. Зря он утверждал, что нет целей, а есть только средства. Он умалчивал, обходил, припрятывал одну заветную мечту. Да, самое важное то, о чем мы молчим, чего не решаемся в мыслях назвать, тем более произнести, хотя бы и шепотом. Три силы, неизвестных, таинственных, три вершины, три столицы владеют плоским степным простором. Путают, мучают всех, кто ни попадет меж трех упругих ребер. Не о том ли он думал прошлым ноябрем, когда мчался на север, в морозное заснеженное завтра? Мчался на север, а мечтал уже о ней. Не потому ли спешил, нервничал, торопил события, умудрился даже в июль попасть. Хотя какой может быть июль зимой? Так, мечта, фантазия.
   Пролетела мимо Быковня, и он на мгновение окунулся в оглушительное море кричащих коротких волн. Скоро будут Бровары, а через полтора часа город Нежин. Город Нежин весь заснежен, прошептал бывший звездный капитан.
   Варфоломеев повернулся, приоткрыл дверь и посмотрел сквозь щелку на попутчиков. Старик Чирвякин, не дождавшись чаю, спал на нижней полке. Рядом на столике позвякивали две склянки валидола. Напротив, притушив свет, склонившись над какой-то картой, сидел военный человек. Строгий, цвета морской волны мундир был аккуратно застегнут до подбородка. Золоченые пуговицы и звезды на красных погонах сияли веселым парадным блеском. Лицо капитана выражало спокойную уверенность, характерную для сильных людей, решившихся на тяжелое, но нужное дело. Даже косая неровная черта на его лбу теперь лишь подчеркивала твердость и основательность принятого решения. Одно место в купе было пустым, а билет от него так и остался лежать в цивильном пиджаке товарища капитана.
   Чирвякина вначале брать не хотели. Но тот просил, умолял, потом уперся, мол, ему все равно помирать, а перед смертью он хочет все-таки убедиться. Вот теперь успокоился и спит. Хоть бы действительно не умер, подумал Сергей Петрович и вдруг усмехнулся, вспомнив, как Марий Иванович хвастал давеча семидесятилетней закалкой: "Меня не так просто списать, я уже такой естественный отбор прошел, что еще поискать здоровее нужно".
   Сергей Петрович осторожно задвинул дверку. Кажется, только сейчас заметил качающиеся силуэты остальных пассажиров, почти так же, как и он, уткнувшихся в вечерний пейзаж. Внезапно с обратной стороны подошла проводница и хрипловатым заезженным голосом спросила билет.
   - До Москвы?
   Варфоломеев кивнул головой, стараясь скрыть произведенное названным городом волнение.
   - Усих проверила, а вы стоитэ нэначе статуя, - пожаловалась проводница, улыбнулась и, получив ответную улыбку, спросила: - Чаю нэсты?
   - Обязательно.
   Потом он пил чай прямо у окна, ставил стакан на низкий металлический порожек, курил, снова подставлял лицо под холодеющий воздушный поток. Не замечал, как громко сверху по просьбам радиослушателей репродуктор орал про дальнюю станцию, про то, что никогда не повторяется, про нивы, хлеба и синие метели. Изредка из купе выходил капитан, молча перекуривал и так же молча возвращался к своим картам.
   Проехали город Нежин. Все шло нормально, в коридоре притушили свет, население разбрелось по купе. Скоро Бахмач, а там - там наступит полная темень, и даст бог, как-нибудь проскочим. Да и что могло помешать? Сергей Петрович всматривался в теплый уютный пейзаж с травянистыми полянами, мелькавшими в разрывах железнодорожных посадок. Ничего подозрительного. Только жирные тусклые пятна пшеничных полей, обрывки березовых, осиновых, тополиных рощ, редкие островки плакучих ив и далекие огоньки засыпающих украинских сел. Варфоломеев откинул сиденье, сел и закрыл глаза.
   И здесь был июль, далекий, почти потерянный навсегда. Вечер. Сиреневое небо, круглая, желтого картона, луна. Такой вечер приготавливается специальным образом. С раннего утра, часов с шести, появляются первые признаки жары. Важно, чтобы новое солнце подхватило вчерашнее тепло, чтобы ему не помешали даже редкие облака или городская сизая аэрозоль. Дальше - дальше неизбежно появятся немногочисленные летние жители столицы, будут спешить, слегка поругивая предстоящее пекло, нырять в прохладное мраморное подземелье. Да, москвичи не ценят летнюю Москву, не знают, не понимают, какие здесь случаются волшебные моменты, мечтают лишь об одном: как бы поскорее наступила пятница, и бежать, бежать вон из раскаленного города. Им невдомек, что пришел редкий, удивительный день, каких бывает немного, и только в июле. Они думают: раз с утра по бульварам и проспектам поползли поливальные машины, то все неизбежно сведется к долгой изнурительной духоте, липкой, монотонной, которая, быть может, часам к четырем, пяти, когда у всех пораскалываются головы, завершится. Но уже не хватит терпения, сил для радости от долгожданного обильного ливня.
   Но все будет не так, то есть не совсем так. Едва стрелка самого большого в Европе термометра достанет до тридцатиградусной отметки, с юго-запада, с Пахры, налетит на каменное пространство кавалькада громыхающих колесниц, и на раскаленные крыши, вдоль шпилей и поперек проводов, по опустошенным мороженным киоскам, по гранитным плитам, на фиолетовый разомлевший асфальт падут веселые звенящие дожди. И пойдет водяная карусель кружить бесплатным освежающим потоком. Неподвижные наблюдатели, застигнутые врасплох, прижмутся друг к дружке где-нибудь на Кропоткинской под аркой и в тот же миг вымокнут до последней нитки, не спасутся и под яблонями на Воробьевых горах, ни под липами в Александровском саду. Под козырьки парадных, под навесы, под зонты будет хлестать косыми упругими струями. Но еще не успеют толком испугаться москвичи и многочисленные гости столицы, как вдруг все стихнет, прервется, выглянет из-за туч прожорливое светило и в четверть часа высушит промокшее население, и оно, обрадованное и довольное, расслабившееся от яркого синего неба, тут же снова подвергнется новому, еще более жестокому нападению водной стихии. Так неоднократно повторится, так и будет куролесить над ошарашенной Москвой, расставляя то здесь, то там семицветные северные дуги, пока не привыкнут к забавной игре пешеходы и пока последний дождь не сбросит наземь освежающий груз и не умчится белыми кучевыми облаками вдаль, за городскую черту. А после начнется долгий вечер, и теплые камни испарят и поднимут к человеку остатки дождя, поползут по низовьям рек и речушек сизые туманы, и воздух станет не идеальным газом, а парным молоком. Где-нибудь в Лужниках, или у театра Эстрады, или на Бережковской набережной забросят удочки копченые рыбаки, нацепив на крючок шершавую речную водоросль, и будут стоять до самой ночи, покуривая жестокий дукатовский табак, пока не взойдет в сиреневом небе желтый картонный круг. А в самом центре, у красной кирпичной стены, сойдут люди с речного трамвайчика, сядут на теплые ступени и тихо будут болтать босыми ногами в масляных водах Москвы-реки.
   Варфоломеев, кажется, уснул. Во всяком случае, он испуганно вздрогнул, когда проводница потрясла его за плечо.
   - Идыть соби спаты, дядьку.
   - Да, да, сейчас, - успокоил пассажир, потирая затекшую руку. - Что Бахмач?
   - Пройихалы Бахмач.
   В купе все спали. Марий Иванович, лежа на спине, похрапывал, отгоняя от себя навязчивы картины из истории партии, а капитан, пытаясь свернуться калачиком, свесил над ковровой дорожкой колени и, казалось, вот-вот свалится вниз. Но держался, а руку засунул под подушку, где наверно хранил оружие. Снились ему разные нелепые комбинации. Будто над ним шумит тополиная роща, а рощи нет. Вокруг же не земля, а хлипкая топь, болото, и он не человек, а животное - серая беспородная лошадь. Лошадь тянет телегу, груженую искусственными алмазами (почему-то он знал, что именно искусственными), но не на край, к суше, которая угадывалась по снующим туда-сюда велосипедистам, а к самому вонючему, мокрому, лишенному упругости центру. Потом начинает понимать, что он все-таки не простая лошадь, а лошадь из задачки про третий закон Ньютона, про силу действия и противодействия. И тут ему наконец становится ясно, отчего эта проклятая телега, вопреки закону Ньютона, все-таки движется к собственной погибели. Пытается остановиться, возразить несуществующим оппонентам, но чувствует, как тяжела повозка, как больно режет плечи неизвестного названия деталь. Вокруг по кочкам прыгают птицы кулики, ожидая, когда в их длинные клювы попадутся глупые лягушата. Впрочем, и куликов-то Константин никогда в жизни не видел и, может быть, оттого дает им такое название. К центру болота нестерпимо возрастает плотность мошек и комаров, и он едва успевает шлепать их незанятыми руками, отвлекается от борьбы за существование на поверхности и необратимо вязнет в теплой, с радужными разводами, полынье. Там, внутри болота, его накрывает полудрагоценная телега, и служивый человек с зелеными ромбами на кителе предлагает предъявить билет. Слышатся другие звуки, разговоры, переругивание. Металлический, с эхом, станционный голос объявляет: "Поезд скорый номер два прибыл на первый путь". Окончательно проснувшись, Константин отодвинул занавеску и, щурясь от искусственного света, прочел: "КОНОТОП". Вспомнил пятнадцатилетней давности страх, когда безбилетный студент Костя Трофимов при подъезде к Конотопу, единственному месту на этой дороге, где суровые контролеры потрошили проводниц в поисках неоплаченных железнодорожных зайцев, забирался на покрытую толстым слоем пыли третью полку и прислушивался, когда пройдут мимо незваные гости. Чего же теперь пугаться, если у них билетов даже больше, чем пассажиров, если он капитан госбезопасности, а под подушкой у него огнестрельное боевое оружие?
   Со стороны служебного купе послышались новые звуки. Трофимов приподнялся, опираясь на локоть, и внимательно прислушался. Кто-то тяжелый и неуклюжий, как медведь, шел по узкому коридору, то и дело останавливаясь и отодвигая двери. От грохота и скрежета, казавшегося нестерпимым среди ночи, даже Чирвякин перестал храпеть. Когда медведь взялся за ручку их двери, капитан, мгновенно оценив обстановку, резко спрыгнул с лежанки и звонко щелкнул никелированным стопором. Тут же дверь приоткрылась, и в узкой щели появилось незнакомое лицо.
   - Места есть? - голосом бодрствующего человека спросило лицо, заглядывая через плечо капитана на верхнюю свободную полку.
   Купе, освещенное яркой надписью "КОНОТОП", прекрасно просматривалось из коридорного полумрака.
   - Нэмае, - зачем-то на украинском ответил Константин.
   Лицо как-то жалобно посмотрело на свободную полку и сказало:
   - Извините.
   Дверь закрылась. Трофимов расстроился. Он даже оглянулся на попутчиков, удостоверился, спят ли они. Отчего это он так разнервничался? Почему такое пустяшное дело, как возможная проверка билетов, пустяшное в сравнении с тем, что они задумали, решительно вывело его из равновесия? Ведь теперь он не то, что прошлой осенью, когда имел приказ, имел особое поручение предотвратить преступную акцию. Теперь он сам, добровольно, без нажима, исключительно из внутренних причин стал попутчиком Варфоломеева. Да, сам, собственноручно, по своему хотению. Почему он раньше не предполагал, насколько приятно самому что-нибудь задумать и совершить? Когда сам принимаешь решение, то как бы открываешь будущее, именно открываешь, а не делаешь, потому что будущее где-то уже есть, раз к нему непременно приходят. Он, может быть, впервые почувствовал, как приятно бегут мурашки по спине, как внутри таинственно, страшно и неопределенно холодеет, как будто ты не человек, а руководитель всемирного процесса, гражданин Вселенной, равновеликий всему прочему и свободный. Конечно, страшновато, всегда страшно стать новым человеком, ведь неизвестность пугает, пугает и притягивает. Трофимов уже с благодарностью смотрел в затылок бывшему однокашнику, но не снизу вверх, как раньше, а как равный на равного. Да, свобода вещь опасная. Все настораживает, от всего задумываешься, где что изменится, поползет, шевельнется - все беспокоит, потому что если ты руководитель себя, то будь добр, наблюдай за всем, все учитывай, на всякое вводи поправку. Если где сквознячком потянуло поправку на ветер прими, если где связь оборвалась - узелок завяжи, ну а ежели погода портится, влажность растет - в кровь разбейся, а порох держи сухим. Трофимов еще раз взглянул на однокашника, убедился, что он спит, и решил последовать его примеру.
   Наконец все трое уснули. Их еще живые тела едва подрагивали поперек железнодорожного движения, а души, не подверженные механическому воздействию, парили над слепой июльской ночью. Проехали хутор Михайловский, Брянск. Все шло по расписанию, без срывов, без сновидений. Только под утро, часа за четыре до конечной станции, Сергей Петрович беспокойно заворочался на верхней полке. Ему снился затерянный в густых непроходимых лесах городишко. Двухэтажный деревянный дом, крашеный холодной серой краской, крутая мощеная улица с деревянным тротуаром и истертый до блеска металлический рычаг артезианской колонки. Если снизу, от колонки, смотреть вверх, то кажется, что горбатая, в ухабах, улица упирается прямо в синее небо, и пожилой велосипедист в белой парусиновой шляпе не случайный гражданин Вселенной, а Илья Ильич Пригожин. Тяжело ему, наверно, идти с велосипедом вверх, тяжело тратить последние старческие силы, зная о существовании в природе реактивного движения и цельнометаллических моделей. Но чертовски манит косогор. Косогор - это такое странное место для российского человека, такой стимул, такое чудо, интереснее которого трудно найти. Да, именно, дорога без конца, без препятствий, без поворотов, вверх, прямо в голубую пропасть. Забыть о спусках, об однообразных серых горизонтах, взлететь, воспарить, хоть как, хоть с чем, на авось, лишь бы узнать новые пустоты в далеком пространстве причин и следствий. Варфоломееву жалко до слез старика. Он знает, что там, за косогором, тот же городишко, те же серые неухоженные дома, та же беспросветная неустроенная провинциальная жизнь, и ему непременно хочется: пусть произойдет чудо, пусть хоть что-то будет другое, какой-нибудь необыкновенный механизм или устройство, а лучше - настоящая серебристая махина. Так и снится ему ее вертикальное космическое тело над рекой, над городом, над диким непроходимым еловым лесом, над одиноким велосипедистом в белой парусиновой шляпе.
   18
   Уже замелькали за окнами пригородные платформы с полузабытыми дачными названиями, уже первые пассажиры вывалились в коридор, подставляя заспанные лица под солнечное тепло и то и дело поглядывая, как суетится проводница вокруг титана, уже образовалась очередь в отхожее место, а трое заговорщиков все еще спали в наглухо зашторенном душном купе. Апрелевка, Внуково, Переделкино, - с удовлетворением неслось по вагону. Скорый поезд в полном согласии с расписанием прибывал в сердце родины. Уже заиграла радостная музыка, уже диктор торжественно поздравил гостей столицы с ясным погожим утром, уже несколько раз блеснул на горизонте золоченый шпиль университета, как вдруг страшный, пронзительный скрежет, мерзкий, неприятный, как железом по стеклу, ударил в голову второго скорого. Многотонный состав тряхнуло, вначале слабо, предупредительно, так что попадали только курящиеся кипятком стаканы в ажурных нержавеющих латах и пассажиры на задних полках, кто не успел закрепиться, и после уже сильно, по-настоящему, с визгом, с треском и с тем же металлическим скрежетом. Последние глупые вагоны бестолково полезли вперед, пытаясь обогнать уже задымившуюся кипящим трансформаторным маслом несчастную голову.
   После первого толчка Трофимов рефлекторно уцепился за поручень, выдержал второй удар и, когда вагон заерзал по бетонным шпалам, окончательно проснулся. Ничего толком не разобрав - а вагон уже юзом шел по насыпи - капитан выхватил пистолет и уперся ногами в переднее сиденье, на котором просыпался Чирвякин. Купированное пространство встряхнулось еще несколько раз и с мягким неупругим ударом наконец замерло. Послышались человеческие крики, с руганью, с завыванием, с ревом. Кто-то резко дернул штору, и стало светло. За окном клубилось рыжее марево пыли с зелеными прожилками дыма. Вблизи, внизу, поперек вагона лежал развороченный встречный путь. Авария, мелькнуло в мозгу капитана. Он поднял глаза вверх. Там в нелепой позе застыл Варфоломеев. Что-то привлекло его внимание за окном - он всем своим существом заживо врос в стекло. Константин тоже уперся в окно, заглядывая куда-то налево. Он ничего не понимал. Какое-то сочное зеленое пятно разлапилось в поле зрения. Оно было неопределенным и страшным, страшнее шума, паники, страшнее обычной железнодорожной катастрофы. Оно уходило вдаль, растворяясь в клубах дыма, но и здесь, вблизи, на некотором конечном расстоянии тоже не имело резко очерченных границ. Наконец капитан сообразил, в чем дело, почему оно такое неестественно большое, в полнеба, не поддается его мозгу. Так мушка на стекле без других ориентиров кажется гигантским далеким зверем. Но если сообразить, напрячь глаза, то мушка превратится в мелкое насекомое, привычное, безобидное. Нужно только поближе смотреть. Вблизи, прямо на стекле появилось волокнистое тело, словно приклеенное, как будто срезанное или надорванное. Тело сочилось белым молочком, и оно медленно, вязко стекало вниз, пробивая на пыльном стекле две неровных бороздки. Сбоку, вверх, почти в зенит из тела торчал острый костяной шип. Над ухом что-то хрипло зашумело. Это поднялся старик Чирвякин, он подслеповато заглядывал в окно. Он же первым и разгадал загадку, наверное, знал ответ, вот и вспомнил.
   - Кактусы, - выдохнул Марий Иванович.
   За спиной дернули ручку двери. Потом гулко застучали и крикнули:
   - Тикайтэ, люды. Пожежа!
   Однокашники бросились к двери. Бесполезно, дверь заклинило. Из малой щели уже полз едкий отравляющий дым. Горела гэдээровская пластмасса. Тогда Константин достал оружие, выстрелил всю обойму в стекло, потом, словно гимнаст, раскачался на полках и ударил ногами в окно. С хрустальным звоном, под дикий коренной чирвякинский кашель осыпались наружу осколки, и новые свободные газы ворвались в купе. Под нажимом капитана первым выпрыгнул Варфоломеев. Едва очутившись на земле, он распрямился и поднял руки вверх. Оттуда, из окна, уже валил настоящий угарный газ. Наконец появились чирвякинские ноги, и осторожно, чтобы не порезать об острые края, Варфоломеев принял на руки Чирвякина. Сейчас Сергей Петрович заметил на руке кровавый подтек и тут же сообразил, что сам порезался об острый костяной шип. Краем глаза нащупал инородный объект и замер. Многотонный ствол кактуса, упиравшийся в стекло, медленно сползал, грозя наглухо загородить расчищенный путь. Он оглянулся. Вагон врезался в густую, колючую, несвойственную среднерусской полосе заросль. Что там за ней, неизвестно, а сзади, из тамбура, с криками выпрыгивали последние пассажиры. Под рукой - ничего, нечем подпереть проклятое растение. Быстрее - кажется, крикнул Варфоломеев. Чего он там копается? Наконец появился капитан, строгий, подтянутый. Он медленно застегивал последнюю пуговицу на кителе.
   - Иду, иду, - успокоил капитан, похлопывая по груди, где лежала карта.
   Пламя охватило весь вагон. Раскаленные оранжевые объемы воздуха, подхваченные архимедовой силой, со свистом улетали в небо. С крыши, из щелей принудительной вентиляции поднялось черное, с лохмотьями сажи, облако и закрыло утреннее солнце. Там, вверху, громко кричали перепуганные птицы, кружа над высокими кронами кактусового леса, то и дело чиркая поперек красного круга. Пассажиры отбежали подальше в поле и с безопасного расстояния наблюдали, как догорает их ночное жилье. Может быть, все это промелькнуло за секунду, пока капитан летел вниз, на щебенку, но Варфоломееву казалось, что все вокруг застыло, и капитан завис, и только колючее бревно стремительно и неотвратимо обгоняет его живое тело.
   - Офицера вбыло! - крикнула сзади проводница и первой подбежала к Трофимову.
   Того в полете перевернуло и теперь он лежал на спине, приколотый, словно засушенная бабочка, острой костяной булавкой. Над ним склонились Варфоломеев и Чирвякин, подбежали еще люди. Попытались отлепить капитана, кто-то даже снял рубаху, приготовившись перевязать колотую рану. И тут смертельно раненый открыл голубые глаза и прошептал:
   - Не надо.
   Заметив знак, Варфоломеев нагнулся пониже, к самому лицу однокашника, и расслышал:
   - Все так, провокация, - Константин, набравшись сил, сглотнул что-то и добавил: - Было трое, остался ты один, Сергей... Петр... Потом... Константин запнулся, - возьмешь карту, здесь, - взглядом показал на грудь. - Не грусти старик, все правильно. Только душно... и неба нет совсем.
   Варфоломеев прислушался - что-то еще происходит. Он придвинулся поближе. Хотел успокоить как-то, но только спросил:
   - Больно?
   Константин попытался усмехнуться, получилось жалко и криво.
   - Тане... Тане не рассказывай про это... Скажи, была ночь, черное небо и тополя... Знаешь, как шумят ночью тополя? Ты все знаешь... И она знает, я ей говорил.
   Трофимов закрыл глаза. Казалось, замолчал навсегда. Запричитала проводница:
   - А, шоб их, москалей, з ихнимы кактусамы...
   - Тише, - шикнул Варфоломеев.
   Марий Иванович бесшумно плакал. Бесполезно. Вокруг и так все молчали, и только огненное гудение, горячее и удушливое, тряслось и гремело, закладывая уши. Дышать стало невмоготу, люди попятились назад, в пыльный, загаженный мусором кустарник.
   - Подожди, - Константин вдруг открыл глаза. - Помнишь, тогда, в ноябре, я желал убить тебя? Я промахнулся... Скажи, ты специально просил взять оружие? - Константин застонал и сквозь стон докончил: - Чтобы я промахнулся, да?
   - Да, - выдавил Варфоломеев.
   - Дурак, - обрадовался Константин. - Разве бы я смог? Кхе...
   Закашлялся, затрясся, скривился от страшной, пронзительной боли и замер. Все кончилось. Варфоломеев нагнулся над покойником, расстегнул китель и достал сверток. Спустя мгновение вверху что-то лопнуло, снова на розовую глинистую почву посыпались осколки, и огромный пылающий шар накрыл мертвое тело. Бывший звездный капитан едва успел схватить Чирвякина и отскочить назад. Теперь уже горело вокруг вагона. Гравий, бетонные шпалы, розовая глина, иноземное колючее растение и поверженный капитан - все было охвачено одним жарким пламенем. Казалось, кто-то неизвестный, сотворивший горе, заметал следы и в спешке уничтожал все, что попадалось под руку.
   Только умные черные птицы продолжали невредимо кружить над местом катастрофы, разглядывая все мелочи пейзажа крупными, как волчьи ягоды, глазами. Здесь, на границе города, где уже не поле, но еще и не город, по холмам и оврагам, бедным плодородием, лежал гигантский, неестественного происхождения крест. Сверху, с высоты птичьего полета было видно, как он возникал, как в зеленое колючее кольцо врезался километровый пассажирский состав, хрустнул, обломился где-то посередине. Одна его половина так и осталась стоять у стены, а передняя, головная, отделенная варфоломеевским вагоном, хотя уже и догорала, но все-таки ценой огромных потерь прорвалась за городскую черту. Справа, если лететь от центра, параллельно железной дороге прямой серебристой стрелой лежало четырехрядное шоссе. По особой центральной полосе этого шоссе, разгоняя личный транспорт, уже спешили к месту катастрофы кареты скорой помощи, за ними - пожарная команда с сиреной, с яркими, чернильного цвета, маяками предупредительного огня. Между тем здесь, у креста, на месте катастрофы из ветхой сторожки появилось новое лицо. По оранжевой с сальными черными пятнами безрукавке можно было предположить, что ее обладатель - путейский рабочий, обходчик или, может быть, стрелочник. Правда, вместо желтого флажка он держал топор с длинной ручкой, возможно, секиру. Заплывшее, в суточной щетине лицо неопровержимо свидетельствовало - человек проснулся только-только, а вчера наверняка много выпил. К этому моменту путеец уже разобрался, что перед ним не сон, а настоящая авария, и застыл, как будто его ударил паралич. Потом мотнул головой, как бы удивляясь, вынул из воротника приколотый костяной шип и с отсутствующим видом принялся ковырять им в зубах. Невероятное, фантастическое спокойствие исходило от этого странного гражданина, от его непутевой сторожки с бедным приусадебным участком, на котором фиолетовым цветом цвела картошка. Путейский человек отстраненным взглядом смотрел на горящие вагоны, на шумную, охающую толпу бесцельно снующих, схватившихся за головы пассажиров, на двух пострадавших, шедших к нему через глинистый пустырь. Вернее, шел один, а другой как бы на закорках повис у него на плечах. Высокий худощавый человек со злыми колючими глазами, не говоря ни слова, прошел со своей ношей мимо путейца, открыл ногой дверь и скрылся в каморке. Через минуту он появился вновь один, подошел к путейцу и, глядя сверху вниз, холодным голосом приказал: