Она сидела у очага, сложив на коленях руки, молодая, красивая, такая учтивая, что находила нужные слова даже сейчас, когда ее сердце было переполнено горем, страхом и грустью. И я сделал то, чего не делал никогда прежде: быстро коснулся рукой ее щеки.
   Потом отошел к волоковому оконцу и взглянул на небо. Там в вышине, выше ветра и темных бегущих облаков раскинулся покров из зимних холодных звезд. И на мгновение, пока у меня за спиной слышалось легкое дыхание йомфру Кристин и бормотание молитв на крыльце, где молилась фру Гудвейг, мне показалось, что между звездами и облаками я различил два лица. Они смотрели друг на друга с горечью, уважением и непримиримой враждой.
   Одно лицо принадлежало Гауту. В другом я узнал черты конунга Сверрира.
   Я сказал:
   — Наш добрый Гаут покинул нас, чтобы посетить посошников, стоящих в Тунсберге, и Сигурд, как собака, идет сейчас по его следу.
   И твоя и моя судьба, йомфру Кристин, зависит от того, кому из этих двоих Господь явит свою милость. Но помни, что фру Гудвейг уже молится за нас.
   Она наклонила голову, я видел, что она тоже молится.
   Я сказал:
   — В Священном писании говорится, что правда делает человека свободным. В ближайшие ночи, пока мы будем ждать, кто вернется сюда, Сигурд с Гаутом или Гаут с посошниками, моя сага о конунге подарит нам немного свободы, которая должна быть благородным грузом в сердце каждого человека. Мне мало известно о тайных помыслах Господа Бога, йомфру Кристин. Сердце конунга я знаю гораздо лучше.
   Мы со Сверриром стояли на холме тинга в Хамаре в Вермаланде, где он в первое воскресенье семинедельного поста взял на себя предводительство разбитым войском берестеников. С большого озера тянулись хлопья тумана, и луна, словно корабль из белого серебра, плыла среди облаков. Мы стояли и смотрели на обширную равнину с редким березовым лесом и тяжелыми одинокими елями. Среди деревьев горело полсотни костров.

ИСХОД

   Вокруг пляшущих языков пламени на снегу сидели люди, неистовые и тихие, здоровые и раненные, у многих в крови были не только руки. До нас долетали гудящие, ворчливые, встревоженные, гневные и хриплые голоса суровых, продрогших и усталых людей. Иногда, словно крик ворона над воющей стаей волков, проносился женский вопль. Где есть воины, всегда есть и женщины, пришедшие к ним по заснеженным тропинкам из домов и затерянных усадеб в надежде, что после того, как они выполнят то, чего от них ждут, они разживутся серебряной пуговицей. Слышалось ржание лошадей, брань и грубый хохот и где-то, — а может, то был только ветер, не знаю, старая память начала изменять мне, — где-то в высоте, в темноте, в тумане, в ночном снежном свечении кто-то пел: Господи, помилуй!
   Эти люди потерпели поражение при Рэ. С ними был Сверрир — их новый предводитель и будущий конунг, и я — его друг. Воинам было велено собраться вечером на равнине у холма тинга. Завтра утром конунг хотел говорить с ними. До того вечера воины жили на соседних усадьбах. Время было не из легких и для воинов, и для бондов, и для Сверрира, и для меня.
   Ко мне без конца приходили люди, которые с моей помощью хотели попасть к конунгу, я их не знал, и они требовали больше того, что я мог дать им. Среди них были люди с тяжелыми ранами и легкими царапинами, их изможденные лица были покрыты черными морщинами боли, многие были полуголые, их голени и ступни едва прикрывала береста. Эти дни остались в памяти, как самые тяжелые дни моей жизни. Разве я не был близким другом конунга? Разве не гордился тем, что мой долг служить всем? Я часто чувствовал себя загнанным и до смерти усталым зверем. Где целебные снадобья, которые мы обещали простывшим на морозе людям? Где человек, который должен был варить отвары из целебных трав, где женщина, которая могла бы перевязать их раны? А где пиры, где забитый скот, где одежда, где лошади, где оружие, которое конунг поклялся достать своим людям? Скоро ли оно будет у нас? Когда мы получим оружие, чтобы можно было вернуться и отомстить за свое позорное поражение при Рэ? Где конунг? А ты-то сам кто?
   Случалось, я убегал от них, чтобы получить хоть небольшую передышку. Я научился кричать: Один из наших умирает!… Я должен бежать к умирающему!… Повсюду были люди, раны, стоны, мороз, смущение, брань и беспорядок. Я мало спал в те ночи.
   А конунг, человек с далеких островов, который должен был отныне возглавить этих людей, не померкла ли его звезда, так и не успев загореться? Ошибся я или нет? Не обманулся ли в способностях этого человека? Того, которого они приветствовали на тинге громкими криками и бряцанием оружия всего несколько дней назад? Теперь они не приветствовали его.
   Берестеники крали все подряд, как вороны в нашем родном Киркьюбё, ни одно серебряное кольцо на их пальцах не было добыто честным путем. Приходили угрюмые отцы семейств, с топорами, висящими на локте, готовые прибегнуть к оружию, чтобы вернуть то, что по праву принадлежало им. Они рассказывали одну и ту же недобрую сагу, которую мне больно теперь вспоминать, о похищенных дочерях и забитых овцах. Что я мог предложить им взамен?
   Немного радости было нам и от того, что под начало конунга стали стекаться новые люди. Это правда, у нас было мало воинов. И Сверрир говорил: Наше войско должно быть больше! Но что к нам по всем тропинкам начнут стекаться именно такие люди, не предполагали ни он, ни я.
   Раненные и обмороженные остались лежать на дорогах, ведущих сюда из Рэ. Выжившие, хромая, приходили к нам и приводили с собой других. У ярла Эрлинга Кривого и его сына конунга Магнуса оказалось много недругов в лесах Борга и Ранрики. По всей стране шла молва о новом конунге, она достигла всех недовольных и преследуемых. Они стремились сбиться в стаю, чтобы им было легче заниматься грабежом. Один из наших воинов ушел, чтобы вернуться с братом, а вернулся с четырьмя. Это были сомнительные люди, часто пьяные, слово конунга не значило для них ничего. Оружия у них почти не было. То, что имелось, может, и сошло бы для грабежей, но не могло принести пользу войску, которое ждали кровавые сражения.
   Старые берестеники косо смотрели на вновь пришедших. Теперь всем стало труднее находить и женщин, и пиво. Они приходили ко мне и жаловались друг на друга. Мне приходилось разговаривать с этими недовольными людьми, отгородившись от них длинным столом. Я стучал по столу, на глазах у меня выступали слезы. Как-то раз один из них вспрыгнул на стол и хотел вцепиться мне в горло. Я отбросил его руку. Тогда пришел конунг…
   Его голос покрыл шум:
   — А ну прочь отсюда!…
   Они вышли. Их брань долго висела в воздухе, как запах обожженной плоти.
 
***
 
   Однажды вечером ко мне пришел молодой человек, наверное, он был бонд, в руке у него было коровье копыто.
   — Мне надо поговорить с конунгом, — сказал он.
   — Сейчас нельзя, — ответил я.
   — Я не уйду, пока не увижу его, — заявил он.
   — Но конунг сейчас спит! — крикнул я.
   — А мне сказали, не спит!
   — Проваливай в преисподнюю!
   — Все в свое время, — ответил он.
   — Скорей бы пришло твое!
   — Думаю, Господь будет милостив к нам обоим, — сказал он.
   — Конунг ничего не должен тебе!
   — Его люди должны заплатить мне за корову, которую они у меня забрали.
   Я не сводил с него глаз — вообще-то я не из робких, но при мне не было оружия. Смахнув с глаз усталость, я подвел его к табурету, что стоял у очага и попросил сесть. И велел подождать, пока я ищу конунга.
   — Я знаю, что ты мне лжешь, — сказал он.
   — Я лгу почти всем, — согласился я.
   — В таком случае ты мало отличаешься от других.
   — Для бонда ты слишком упрям.
   — Я священник, — сказал он. — И слышал, будто вы с конунгом тоже были священниками.
   — Видно, Бог не очень разборчив, — сказал я и ушел.
   Была ночь, на небе светила луна, кругом толпились люди, многие были пьяны, некоторые дрались. Кое-кто узнал меня, и мне вдогонку, словно комья дерьма, полетела брань. Я встретил двух стражей, тоже пьяных, и спросил, не знают ли они, где конунг, — Я видел, как он шел мимо, — сказал один. — Может, пошел на холм тинга искать свою корону.
   — Долго же ему придется искать ее, — подхватил второй.
   Я пошел на холм тинга. Сверрир был там.
   Мы смотрели оттуда на равнину, на костры, на людей, что-то сдавило мне горло. Я поглядел на Сверрира, моего друга детства, за которым я всегда следовал, и ничего не сказал.
   Но я знал: мои мысли передаются ему. Ему передалось и мое горячее желание вырваться отсюда, украсть лошадей, вскочить на них и ускакать в темноте прочь. Мы могли бы скрыться в бескрайних лесах, снег запорошил бы наши следы. Мы могли бы пробраться к берегу, найти лодку, ведь где-то же был залив, где мы могли бы жить, промышляя ловлей рыбы.
   Я знаю, что он читал мои мысли. Знаю, что и он думал о чем-то подобном. Он долго молчал. Мы стояли на холме.
   Потом он сказал:
   — Конунг не должен быть в подчинении у своих людей, этому не бывать!
   И продолжал, повернувшись ко мне:
   — Я конунг, и это для меня главное. Отныне у меня нет сомнений в том, что я конунг. Я избран конунгом и рожден конунгом. Если я раньше сомневался в этом, то больше не сомневаюсь. Я отрицаю все сомнения. Я сын конунга, сам конунг и мои сыновья со временем тоже будут конунгами в этой стране. Тот, кто скажет иное, лжец, тот, кто не склонится перед словом конунга, склонится перед его мечом.
   Я конунг, и потому прав. Я конунг, и мой долг повелевать людьми. И никогда не наступит день, чтобы они повелевали мной.
   Мы идем в Нидарос. Но пока об этом не должен знать никто.
   Мы с ним еще недолго постояли на холме. А потом вместе вернулись в усадьбу Хамар, которая виднелась в тумане.
   Сверрир сказал:
   — Мы должны отправить послание ярлу Биргиру Улыбке и попросить его прислать нам необходимое оружие.
   Когда мы вернулись в покой, где был очаг, молодой священник спал там на табурете. В руке он держал коровье копыто.
   Нам требовалось место, чтобы мы могли писать при свете и тепле очага, священник мешал нам. Мы осторожно вынесли его на снег. Он не проснулся.
   Мы вернулись в покой, и я приготовил письменные принадлежности. Снаружи раздавались пьяные крики. Была полночь.
   — Сверрир?… — Я взглянул на него.
   — Что, Аудун?
   — Как тебе нравится быть конунгом? — спросил я.
   Не уверен, йомфру Кристин, но мне кажется, чей-то голос в темноте среди пьяных криков пел: Господи, помилуй!
 
***
 
   Вот что я помню о том послании ярлу Биргиру Улыбке:
   Мы сидели за длинным столом перед огнем очага, широкое сильное лицо Сверрира было повернуто ко мне.
   — Не надо скупиться на добрые слова и похвалы, Аудун, — сказал он. — Ярл умный человек, он не обидится на наше многословие.
   Но он также и хвастлив, вспомни, на нем тогда был синий шелковый плащ с серебряной пряжкой на животе.
   Я сказал:
   — Если будешь чересчур хвалить человека, он почувствует к тебе неприязнь.
   — Не почувствует, Аудун, ни один честный человек не почувствует неприязни к тому, кто его хвалит, не говоря уже о бесчестном! Но хвалить ярла еще мало, мы должны представить наше дело так, чтобы он понял: ему выгодно оказать нам помощь. Ярл Биргир воюет с данами, ярл Эрлинг Кривой, напротив, — друг данов. Поэтому ярл Биргир должен дать нам оружие, в котором мы нуждаемся. Тогда он будет нашим оружием, а мы — его. У нас с ним общий враг — Эрлинг Кривой. Общий враг — это основа любой дружбы. Об этом мы и должны напомнить ярлу Биргиру.
   Я сказал:
   — Мне кажется, нам почти нечего сказать ярлу, чего бы он не знал сам.
   — Но мы должны сказать ему, что и мы знаем это. Мы должны сказать ему, но только в самых вежливых выражениях, Аудун, что, если он не поможет нам оружием, в котором мы нуждаемся, мы станем грабить его страну тем оружием, какое у нас есть. Наши похвалы должны выглядеть честными. Тогда и наши угрозы не вызовут у него сомнения.
   Я сказал, что ярл должен быть очень сообразительным человеком, чтобы понять последнее.
   Тем временем я положил перед собой дощечку для письма, покрытую воском. И начал писать по воску острой деревянной палочкой, я писал, стирал написанные слова и искал более верные. Сверрир стал вмешиваться в мое письмо. Сперва я делал вид, что не слышу его, и продолжал писать, потом вдруг повернулся к нему без всякой учтивости и уважения, какие пристало оказывать конунгу.
   — Пишу я, — произнес я холодным голосом.
   — А думаю я, — так же холодно возразил он.
   Я чуть не вспылил, но овладел собой и сказал:
   — Так сиди и думай про себя, это твое право, и я не лишаю тебя этого права. Но я уже знаю твои мысли, конунг. А слова будут мои.
   Ведь я знал, что находчивый Сверрир, с голосом изменчивым, как Божий ветер, великий мастер вести беседу, умеющий придавать своему лицу выражение, напоминающее одновременно о Боге и о дьяволе, не относится к тем избранным, которые умеют записывать свои слова на пергаменте. В наших пререканиях я часто напоминал ему об этом. Нельзя сказать, чтобы это его радовало. Но тем не менее он всегда прибегал к моей помощи, когда требовалось. И получал ее. Я не просил за это платы. Но твердо отстаивал свое право на каждое слово, которое писал на пергаменте.
   Он взял себя в руки и сказал:
   — Далеко не безразлично, что будет написано в послании к ярлу.
   — Поэтому позволь мне самому написать это послание, — заметил я.
   Сверрир вскакивает, хватает дощечку для письма и тут же, овладев собой, снова кладет ее на стол, он тяжело дышит. Ведь он понимает, что именно сейчас он, как никогда, зависит от меня, зависит, как упрямый работник зависит о своего бонда. Он тяжело вздыхает, отворачивается и говорит:
   — Ты прав. Послание должен писать ты.
   Я пишу, медленно и тщательно выводя буквы, ночь принадлежит мне, и я не позволю никаким конунгам мешать мне. Я даже позволяю себе раза два встать и пройтись перед очагом, — если конунг и здесь, я его не замечаю, видал я этих конунгов. Несколько раз он вскакивает, сжав кулаки.
   Но молчит, как покойник.
   Послание готово, и я читаю его вслух.
   Он коротко заявляет:
   — Так не годится.
   Я спокойно кладу дощечку для письма на стол, хотя лицо у меня пылает, и спрашиваю, почему он не верит, что Всемогущий милостиво позволил мне выбрать слова, которые ярлу будет приятно услышать.
   — Сперва их тебе сказал конунг, — коротко бросает он. Потом берет дощечку и пытается читать, но не понимает моего письма, смысл которого иногда напоминает темный смысл звездного неба, и просит меня снова прочесть ему послание.
   Я великодушно и торжественно читаю еще раз. Он согласно кивает, чтобы задобрить меня. Потом тычет в дощечку пальцем и говорит:
   — Здесь смысл должен быть яснее. Когда мы говорим о своей силе, слова должны быть твердыми, как медвежий коготь! И мягкими, как шелковый башмак, когда хвалим его.
   Я говорю:
   — Тебе мало известно об искусстве писать пером по пергаменту, Сверрир. Не думаю также, чтобы ты понимал все, заглядывая в сердце человека.
   — В таком случае наши судьбы схожи, — холодно говорит он, хочет взять у меня палочку, которой я писал, и что-то исправить в написанном.
   Я прижимаю дощечку к груди, как щит, и говорю:
   — Возьми, если хочешь! Но тогда тебе придется найти другого, кто будет твоим писцом.
   Он бледнеет — людей, владеющих искусством письма не так много. И говорит мягко:
   — Аудун, ты помогал мне всякий раз, когда требовалось написать послание. Конунг больше зависит от писца, чем от воинов.
   Это уже другое дело, я победил и милостиво снова принимаюсь за работу. Заливаю дощечку новым воском, в покое тепло, и воск стал гораздо мягче, чем был. Он плавится и течет. Мне надо взять из берестяного туеска еще воску. На это требуется время. Снаружи к нам долетают пьяные крики. Сверрир теряет терпение. Я тоже, провожу рукой по лбу, в глаз мне попадает воск, я сержусь:
   — Лей воск! — кричу я ему. — На что мне конунг, если он не в состоянии помочь мне? Смотри!
   Он повинуется — быстро и ровно заливает дощечку воском.
   Я снова хватаю палочку и пишу в мрачном молчании. Но я вынес урок из того, что случилось. Теперь я вполголоса произношу слова, которые пишу, и знаю, что он их слышит, — он делает вид, что дремлет, но удовлетворенно хмыкает, когда ему кажется, что я нашел удачное слово. Или обиженно молчит, если оно ему не нравится.
   Я пишу долго, наконец послание готово. Оно написано на воске — послание нашему другу ярлу Биргиру, который должен понять, что ему выгодно прислать нам оружие. Я читаю послание вслух. Сверрир — человек широкий и умный. Он хвалит меня чуть больше того, что я заслуживаю. И мне приходится напрячь все силы, чтобы стерпеть это.
   Теперь послание нужно переложить на пергамент, этим искусством тоже владеют немногие. Я хожу по покою и трясу рукой, чтобы она, скованная ожиданием и нетерпением, стала гибче и мягче, так молодая невеста бывает скована перед встречей со своим женихом. Мысль сделала свое, способность человека находить нужные слова сделала свое. Теперь рука, кисть, пальцы должны показать свое искусство на пергаменте.
   Я уже у стола, но тут он вскакивает и кричит:
   — Нет!… Подожди!… Мы с тобой кое-что забыли! Надо похвалить и его проклятую супругу. Ведь она может увидеть это послание.
   Я встаю и говорю холодно, как ветер, дующий зимой с открытого моря:
   — Сверрир, если ты хочешь потребовать от меня новых усилий, если ты не можешь одобрить того, что я уже сделал…
   — Нет! Не могу, — говорит он.
   Я комкаю пергамент и швыряю его в угол. В глазах у меня слезы, я тут же бегу за пергаментом и начинаю его разглаживать. Сверрир хватает пергамент:
   — Так нельзя! — кричит он. — Нельзя! Разве ты не понимаешь, что эта чертова баба может увидеть наше послание? Мы должны похвалить и ее.
   — Кто из нас его пишет, ты или я? — кричу я.
   — Кто из нас конунг, ты или я? — отвечает он.
   Мы опускаемся на лавку, скоро утро, мы долго молчим. Вскоре он говорит:
   — Напиши о ней коротко, но выразительно, Аудун. Коротко, но выразительно. Она, кажется, некрасива? Мы ведь видели ее, когда были у ярла. Напиши, что она прекрасна. Напиши, что она сверкала… напиши что хочешь… о ее сверкающей красоте…
   — Надо не так, — возражаю я. — Образ твоей прекрасной жены, господин ярл, смягчил наши сердца и радовал нас всю дорогу от твоей усадьбы до Хамара.
   — Замечательно! — кричит он.
   И я снова пишу, теперь уже на пергаменте.
   Мы стараемся не дышать, пьяные крики снаружи умолкли, ветер стих.
   Наконец послание готово.
   За порогом уже наступил день. Кто-то стучит в дверь и хочет зайти к нам. Это священник, которого мы вынесли на снег.
   Сверрир говорит:
   — Аудун! У меня есть только один друг. И это не ярл Биргир.
   — Я знаю, — говорю я. — И других у тебя не будет.
   Теперь надо отослать письмо.
 
***
 
   Вот что я помню об этом святом семействе:
   Мы зашли в конюшню, где они трое спали, в Хамаре было раннее утро. Ночью сильно подморозило, снег покрыла тонкая ледяная корка, она хрустела у нас под ногами. Я поднял голову, над конюшней еще стояла одинокая звезда — теперь в предрассветных сумерках она поблекла, день почти стер ее с неба. Лошади встретили нас ржанием, те трое спали.
   Суровый воин с шрамом на переносице вскакивает и хватается за меч. Светловолосая молодая женщина трет заспанные глаза — на мгновение выражение боли исчезает с ее лица, а потом снова искажает ее черты. У нее темные, сильные и мягкие руки, она целительница. Его зовут Сигурд. Ее — Рагнфрид. Рядом спит их сын.
   Слегка презрительно, но не без зависти, мы зовем их Святым семейством.
   Мальчик еще спит, и Рагнфрид прикладывает палец к губам, чтобы мы не разбудили его. Из овчины, в которую он укутан выглядывает детское личико. Мальчик спит на руках у матери. Вот он зевнул и проснулся, вернувшись в царство дня с далеких просторов, где бегал ночью, словно жеребенок во сне Господа Бога. При виде конунга Рагнфрид заподозрила недоброе и у нее тихо потекли слезы.
   Первый раз мы увидели Рагнфрид в монастыре на Селье, потом она проделала долгий путь сюда, неся ребенка на спине. Здесь жила ее прежняя хозяйка, Сесилия, сестра Сверрира, умная, суровая хозяйка Хамара в Вермаланде. И здесь же Рагнфрид снова встретила своего жениха, отца ее ребенка, Сигурда из Сальтнеса, — в сражении при Рэ ему перерубили переносицу.
   Я мало что знаю про этих двоих — что мы вообще знаем о гордых сводах человеческого сердца и о звучащих там гимнах? Они так и не повенчались в церкви, и он не купил ее за серебро или землю, как пристало бы почтенному бонду. Про нее говорили, будто над ней надругались воины Эрлинга Кривого, это потом уже она встретила Сигурда в саду женского монастыря в Нидаросе, это там над ними раскинулось ночное небо, и ветер смеялся.
   Сверрир говорит:
   — Я должен просить тебя, Сигурд, отвезти это послание ярлу Биргиру Улыбке.
   Письмо следует зашить в штаны, там оно будет в надежном месте. Сигурд усмехается, а Рагнфрид начинает зашивать письмо. Сигурд смеется, и мальчик смеется, но вскоре начинает плакать — ему тоже хочется зашивать письмо. Тогда за шитье берется Сверрир, руки его движутся не так ловко, как у Рагнфрид. Он шьет торопливыми, большими стежками. А я нашел кусочек кожи, и Рагнфрид с Сельи, когда-то послушница в святом кругу монахинь, а после встречи с Сигурдом, изгнанная оттуда как грешница, зашивает его в одежду сына.
   Потом она поворачивается к Сигурду:
   — Я буду молиться за тебя! Каждый день в полдень и каждую ночь в полночь я буду молиться за тебя.
   Он говорит:
   — Я тоже буду молиться за тебя, Рагнфрид. За тебя и за мальчика, если только не буду сражаться, не буду находиться среди людей, которые станут смеяться над моей молитвой, или в неизвестных горах, где опасно опускаться на колени и терять из виду небо.
   — Тогда мы будем молиться вместе, ты — там, где ты окажешься, а я — здесь. В полдень и в полночь мы будем как будто рядом. Я буду слышать твой голос, как бы далеко в лесах ты ни находился.
   — Не знаю, услышу ли я твой голос, — говорит он. — Бог не так милостив ко мне, Он не дал мне такого хорошего слуха, как тебе. Но я буду слушать. Может, я и услышу тебя.
   — Значит, мы будем вместе.
   К ярлу Сигурда должен сопровождать молодой парень, Эрлинг сын Олава из Рэ. Он уже ждет. Мы со Сверриром прощаемся с ними и уходим.
   Рагнфрид занялась сыном.
   Тех двоих уже поглотил береговой туман.
   Сына Рагнфрид тоже звали Сигурд; когда он вырос, он стал повсюду сопровождать конунга Сверрира. Нынче ночью он следует за Гаутом по заснеженным дорогам, по лесам и пустошам.
 
***
 
   А вот что я помню об одном воине, над которым все смеялись: У нас был воин, которого звали Вильяльм из Сальтнеса, он приходился Сигурду братом. Веселым его нельзя было назвать, в сражении при Рэ он был ранен мечом в пах. Когда Вильяльм пришел к нам в Хамар, низ живота у него был обмотан полотном, это полотно ему пришлось украсть по пути в одной из усадеб. Полотно пропиталось кровью, и кровь замерзла. Помню, Вильяльм на дворе сорвал с себя повязку, вскрикнул от боли и упал, из раны снова потекла кровь.
   Но рана Вильяльма оказалась не смертельной, как мы сперва опасались. Он быстро оправился, однако что-то с ним было не так. Пошел слух, что он перестал быть мужчиной. Слух быстро передавался от одного к другому, Вильяльм стал более известен, чем ему хотелось бы даже при его тщеславии. Говорили, что однажды вечером ему пришлось отбиваться от любопытных, он кричал:
   — Это неправда!… Приведите сюда женщину, и я докажу вам!…
   К нему привели женщину, но ничего доказать он не смог.
   Смех, который теперь преследовал Вильяльма, стерпеть было трудно. Судьба оказалась немилостивой к нему, как и ко всем остальным.
   Тогда Сверрир пришел к Вильяльму и сказал:
   — Тут слишком много продажных женщин. Их надо прогнать.
   Вильяльм отправился выполнять приказание конунга. Мы стояли на холме тинга и следили за ним. Он подошел к устью реки, где в овчарне расположились женщины. Перед входом в овчарню горел костер. Возле него на колоде сидел какой-то парень.
   Вильяльм бьет его, потом хватает и поднимает в воздух — от страха и удивления парень смеется. Вильяльм ревет, как разъяренный бык, из овчарни выбегают две женщины. Вильяльм бросает парня, швыряет обеих женщин в снег, вбегает в овчарню и тут же возвращается оттуда. Перед собой он гонит еще двух женщин, они бегут, спотыкаясь, он хватает одну из них и бросает в костер.
   Два воина с криком кидаются к нему, у одного в руке топор. Вильяльм выбивает у него топор, потом хватает его и замахивается на воинов, воины убегают. Одна из женщин вцепилась ему зубами в шею. Он отрывает ее от себя — рот у нее в крови. Подняв ее за волосы, Вильяльм точным движением отрубает ей волосы и, согнувшись, хохочет. Потом налетает на уходящего парня. Волосы женщины в руке у Вильяльма похожи на черное знамя, он запихивает их парню в рот. Костер еще горит. Вильяльм раскидывает его по снегу и кричит, словно раненный конь:
   — Собери угли в кучу!…
   Парень ползает по снегу, Вильяльм ставит ногу ему на шею, вдавливает его голову в снег и снова кричит:
   — Собери угли в кучу!…
   Парень вскакивает и выплевывает волосы изо рта, из двери хлева выглядывает еще одна женщина, она полуодета, в присутствии мужчин в таком виде не показываются. Вильяльм подбегает к ней и срывает с нее остатки одежды. Голая женщина переминается на снегу, он поднимает ее и сует головой в сугроб, ноги женщины торчат из сугроба в разные стороны. Низ живота у Вильяльма окрашивается кровью. Он не замечает этого и выдергивает женщину из сугроба, его кровь капает на снег.