— Ха-ха! — засмеялся ты. — Разве я сам не знаю, где сейчас находятся мои враги, не знаю, что человек, не имеющий права называться конунгом этой страны, бежит сейчас, точно заяц, через Доврафьялль? Я все знаю, я ярл Эрлинг Кривой…
   Но ты не знал, ярл Эрлинг Кривой, что мы поднялись и пошли на встречу с тобой, чтобы победить или пасть, это уж как решит Бог. Мы перевалили через гору и вышли на склон Фегинсбрекка, оттуда в лучах утреннего солнца нам открылся вид на город с церковью Христа, похожей в туманной дымке на откровение Господне. Конунг Сверрир падает на колени и начинает молиться. Сперва он громко читает те молитвы, что мы читали дома, в Киркьюбё, — он сам же и составил их, когда мы с ним вместе сидели над Священным писанием, пытаясь обрести мудрость. Потом он поднимается, не выспавшийся, сильный, вспрыгивает на пень и обращается к своим людям.
   Он говорит спокойно и тихо, и все-таки люди слышат каждое его слово. Я даже не знал, что он умеет говорить с таким жаром в голосе, находить такие пламенные слова, обращенные к каждому человеку в отдельности и проникающие ему в сердце. Он напоминает людям, сколько дорог они прошли по этой стране, о морозе, чуть не сгубившем их в горах Согна, о роковом сражении под Хаттархамаром, унесшем столько наших лучших воинов.
   — Но Олав Святой пришел ко мне и сказал: Вы должны были быть крещены в горькой чаше поражения, чтобы потом с достоинством нести венец победы. Этот день настал. Знайте же, мы будем сражаться и победим или будем сражаться и умрем. Пути назад нет. Знайте также и запомните мои слова, и как бы я ни раскаивался в них потом, я сдержу их. Каждый, кто сразит дружинника, станет дружинником. Каждый, кто сразит лендрманна, станет лендрманном. Помните об этом и сражайтесь под знаком святого конунга Олава. С ним в нашем войске, с ним в наших сердцах мы встретим смерть… или победу… как будет угодно Богу.
   И мы направились на встречу с ярлом…
 
   Я ярл Эрлинг Кривой, мне говорят, что однажды в Тунсберге я встречался со Сверриром, — тогда он был совсем молодой, я мог бы шевельнуть рукой и мои люди схватились бы за мечи. Но откуда я мог знать, кто он? Или все-таки мог, но у меня не хватило сообразительности? Не знаю. Он уехал… Что думал он тогда обо мне, о ярле Эрлинге Кривом?…
 
   Мы идем в Нидарос, чтобы сразиться с ярлом Эрлингом Кривым, идем открыто, днем, никто не в силах остановить нас. Мы слышим крики, несколько стражей — они все-таки были выставлены — пытаются удержать нас, одного мы зарубили на месте, другой убегает, но получает стрелу в спину и страшно кричит. Мы бежим мимо него.
   Ярл Эрлинг Кривой, у тебя не было времени даже на то, чтобы зашнуровать кольчугу, ты бросаешься в битву с открытой грудью. Трубят рожки, но где все люди, где твои предводители, которые должны собрать воинов и построить их для боя? И где твой сын конунг Магнус? Ты бежишь к церкви Христа и целуешь стену, тебя окружают люди, которые тоже хотят поцеловать стену. Ты в гневе кричишь им: Не задерживайтесь слишком долго! У многих из вас будет потом достаточно времени, чтобы отдохнуть здесь. И ты выбегаешь из церковной ограды…
   Мы бежим через мост, чтобы сразиться с ярлом Эрлингом Кривым, и выбегаем на поле, которое тут называют Кальвскинни, что значит Телячья Кожа. Ярл пытается построить на поле своих людей, разгорается жаркая битва, мы стараемся пробиться к ярлу, рядом с ним развевается его стяг. Люди вопят и рубят мечами, мало кому приходит в голову прикрываться щитом, конунг Сверрир верхом, он позади своих людей и подбадривает тех, кто нуждается в его поддержке. Но ее почти не требуется — каждый хочет пробиться к стягу ярла, все воинственно кричат и мечами прокладывают себе путь…
   Ярл Эрлинг Кривой, помнишь, как тебя ударили мечом в шею, когда ты возвращался домой из Йорсалира? Помнишь, как жгло рану и как тебя лихорадило, долгие ночи, мольбы о воде, дурной запах, зажженные свечи и молящихся на коленях священников? Запах гари, откуда он шел, уж не из преисподней ли, которую тебе уготовили твои враги?…
   Мы тесним ярла Эрлинга Кривого, отряд, прикрывавший его слева, отступает. Люди конунга Магнуса тоже отступают, теперь ярл с трех сторон окружен берестениками, но он держится. Он вопит, вопит и дерется, и каждый вопль ярла вселяет смелость в его людей. Мы рубим их одного за другим. Стяг ярла теперь далеко от него, волна наших воинов отнесла его людей назад. Кое-кто из наших, решив, что ярл должен быть рядом со своим стягом, бросается на своих. Сверрир орет, и стяг ярла падает с перерубленным древком. Мы опять все вместе. Будь ярл помоложе и не измени ему острота мысли, он мог бы бросить своих людей вперед, пока наши были охвачены смятением. Но вперед бросает своих людей Сверрир, вперед, против ярла Эрлинга Кривого…
   Ярл Эрлинг Кривой, однажды в Тунсберге твои люди пришли к тебе и сказали: Мы схватили монахиню. У нее в поясе был пузырь с ядом, она хотела вылить его в твою чашу. Какая судьба ждет эту женщину, монахиню нашей святой церкви? Ты ответил: Отрубите ей голову. И монахине отрубили голову…
   Отрубите ей голову, и голову отрубили, — где она теперь, эта монахиня, сидит у ног Девы Марии и смотрит вниз, плачет от бессилия или улыбается от радости? Помнишь ли ты вкус клинка, вошедшего тебе в шею, после которого ты окривел, ярл Эрлинг Кривой?
   Ярл видит, как слева от него падают его люди, видит и своего сына, конунга Магнуса, дорога к кораблям для Магнуса еще открыта, и он бежит туда. Конунг Сверрир бросает своих людей вперед, но дружина ярла еще сдерживает их натиск. Сквозь гущу боя мы видим конунга Магнуса — заберет ли он с собой своего отца ярла? Ярл борется, он шлет вперед свою дружину, но конунг Магнус бежит, бежит, бросив отца. Ярл что-то кричит ему вслед, что это, мольба или проклятие, что крикнул ярл Эрлинг Кривой своему сыну?…
   Сквозь кровавый туман ярл видит искаженное страхом лицо сына, сын бежит. Он кричит отцу: Встретимся в лучшие времена, отец!
   Ты получаешь удар копьем в живот.
   Твои люди тут же расправляются с тем, кто его нанес, ты садишься и смотришь вслед бегущему сыну. Ты ранен, государь! — кричит твой человек. Со мной все в порядке! — отвечаешь ты.
   Твои люди еще сражаются за тебя, за ярла Эрлинга Кривого…
   Мы видим, как ярл опускается на землю, сражение продолжается, вокруг крики и кровь, люди конунга Сверрира идут и идут, и ничто не может остановить их.
   Так пришел конец ярлу Эрлингу Кривому.

ЭПИЛОГ

   Я, Аудун с Фарерских островов, верный спутник конунга Сверрира в добрые и недобрые времена. Я все еще нахожусь в усадьбе Рафнаберг в Ботне, зима тяжело нависла над этим забытым Богом и людьми жильем, прилепившимся на высоком уступе, обрывающемся в море. Со мной дочь конунга, йомфру Кристин, и ее молодая служанка, йомфру Лив. Со мной и мои люди — несколько верных воинов, они несут дозор на берегу и в лесу, дабы защитить наши жизни, йомфру Кристин и мою. Но двоих из тех, что были со мной, здесь нет: это Гаута, который без моего согласия отправился в Тунсберг к посошникам, и Сигурда, словно волк идущего по его следу.
   Эти ночи в Рафнаберге рядом с йомфру Кристин до конца жизни будут окружены в моей памяти слабым сиянием. Наши лица казались пылающими от горящего в очаге огня, ее — молодое, девичье, мое — старое, изможденное, покрытое шрамами, полученными за долгую службу конунгу Сверриру. Мое лицо пылало также и от вина, которое я тянул из кубка, подаренного мне Сверриром в благодарность за то, что я молчал об одном из его тайных злодеяний. Йомфру Кристин, ты прекраснейшая из женщин и верная слушательница моего самовлюбленного рассказа. Твой мягкий голос серебряным колокольчиком редко перебивал мой, глухой и хриплый, пока я вел свой рассказ, в котором снова встретил друга и недруга лучших дней своей жизни. Я снова сражался, но на этот раз это была схватка с правдой и моим противником был твой отец, конунг.
   Йомфру Кристин, когда я предложил тебе кубок с вином, ты лишь чуть-чуть пригубила его, словно не хотела, чтобы твои юные, нетронутые губы почувствовали жар моих. И тогда мне, точно по прихоти дьявола, показалось, что и тебя в твоей целомудренности посещают не очень целомудренные мысли. Если бы я встал, дрожа, и посмотрел бы на тебя горячим взглядом мужчины, который в моей жизни женщины встречали с не меньшим жаром, ты не опустила бы своих прекрасных глаз, но уверенно встретила бы мой взгляд. Твоя одежда легка, йомфру Кристин, сверху на тебе плащ, затканный шелком и серебром… Но я успокаиваюсь, молчу и снова начинаю рассказывать прекрасную сагу о моем покойном друге и твоем отце конунге Сверрире, священнике из Киркьюбё на Фарерских островах, этих самых западных островах Норвегии.
   С крыльца доносятся рыдания фру Гудвейг.
   Фру Гудвейг — бедная, мужественная хозяйка Рафнаберга, она не слишком расположена к своим непрошенным гостям, остановившимся у нее по пути из Осло в Бьёргюн. По моему приказу она молится за йомфру Кристин, молится на крыльце завернувшись в овчинное одеяло, она — последний страж, отделяющий нас от наших врагов. Время от времени фру Гудвейг начинает громко рыдать на крыльце. Может, у нее от мороза трескаются ногти, или она обессилила от горячих молитв, или дьявол, шутя, схватил ее за загривок?
   Фру Гудвейг снова рыдает, на этот раз в ее рыданиях отчаяние, я вскакиваю и хватаюсь за меч. Йомфру Кристин тоже встает, приподняв руки, словно защищаясь, она стоит спиной к очагу, готовая встретить врага. В покой входит Гаут. За ним — Сигурд.
 
***
 
   Я приглашаю Сигурда сесть, молча, с достоинством я показываю и Гауту на скамью, стоящую у очага. Оба садятся, они покрыты льдом и пальцами поддерживают падающие веки, их большие руки багровы от мороза. Гаут, к тому же, потерял один башмак, мы видим на полу его босую ногу. Плащ его изодран, полотно, которым был замотан обрубок руки, потерялось. Я не часто видел обнаженный обрубок руки Гаута, йомфру Кристин видит его первый раз в жизни. Сигурд по-мужски немногословен:
   — Я привел его обратно.
   Я говорю Гауту:
   — Скажи, Гаут, ты хотел без моего разрешения пойти к посошникам в Тунсберг и сказать им, что мы здесь?
   Он поднимает тяжелое, честное лицо, скрывающее однако тайны, не разгаданные мной и по сей день. Его сила упрямо противостоит любой опасности, но иногда она вызывает у меня отвращение — эта упрямая доброта делает его опасным для обеих враждующих сторон. Он говорит:
   — Господин Аудун, мы знаем, что эта война между братьями началась еще до того, как мы оба увидели свет. Если она будет продолжаться, она потребует нашей жизни, в том числе и жизни йомфру Кристин, и лишит нас последних остатков Божьей доброты, еще сохранившихся в наших сердцах. Поэтому долг заставил меня пойти в Тунсберг к посошникам, чтобы сказать им: Мы остановились в Рафнаберге в Ботне! И с нами та, которую вы можете убить, если у вас хватит на это мужества, но помните, вместе с ней вы убьете и свои души и обречете их на вечные муки. Можете убить нас, мы не боимся ваших мечей, мы боимся только Бога. Убейте нас или придите и простите нас. Мы падем на колени и омоем ваши ноги, и йомфру Кристин, я в этом не сомневаюсь, сама подведет вас к очагу и скажет: Если вы мои братья, садитесь со мной. Мой долг велел мне сказать им это.
   — Мы, Гаут, не в этом видим свой долг перед Богом и перед людьми, — возразил я ему. — Мой долг велит мне до последнего вздоха защищать дочь конунга, и ты знаешь, я созвал всех обитателей этой усадьбы — ты тоже был в их числе — и сказал: Тому, кто изменит нам, мы отрубим руку, независимо от того, сколько их у него…
   Гаут ответил:
   — Все, что у меня есть, к твоим услугам.
   Он не дрожал, дрожал я. Я позвал Малыша и сказал:
   — Приведи сюда всех, кто есть в усадьбе.
   И они все пришли: бедный бонд Дагфинн из Рафнаберга с палкой в руке, его дрожащая от холода жена фру Гудвейг, которая покинула крыльцо, где читала на ветру молитвы. С ними пришла и их дочь Торил, в исподней рубахе, некрасивая, сильная, сонная, знающая моих людей лучше, чем я сам. У йомфру Лив на шее висело распятие, принадлежащее йомфру Кристин. Потом пришли мои люди.
   Пусть они останутся безымянными, какими были и в сражениях. Если б они пали, скальды, прославлявшие конунга, не вспомнили бы их имен, их судьба была еще неведома и они, безымянные, мужественно шли ей навстречу. Вот они стоят здесь и пусть будет назван только один из них: Сигурд, который привел обратно Гаута.
   Я спрашиваю:
   — Вы помните, что я говорил?…
   И медленно перевожу взгляд с одного на другого, они неохотно кивают, все смотрят на Гаута, он поднялся и стоит с обнаженным обрубком руки, освещенный светом очага, кажется, будто он хочет защитить свою единственную руку обрубком другой. Я говорю:
   — Это не мои слова, я передал вам суровые и неумолимые слова конунга: Тому, кто нам изменит, мы отрубим руку. Ты знаешь, — я с жаром обращаюсь к Гауту, — что конунг всегда держал свое слово? Ты знал его, Гаут, почти так же хорошо, как и я. Ответь же мне честно, как перед Богом, так, словно от того, скажешь ли ты правду или солжешь, зависит, попадешь ты на небо или в ад: Держал ли конунг свое слово?
   Гаут опускает голову и говорит:
   — Он всегда держал свое слово.
   — Так что же! — кричу я, и меня охватывает дурнота при мысли, что я должен произнести свой суд над моим другом, одноруким Гаутом, который постоянно появлялся у нас на пути, который голодал и мерз, когда голодали и мерзли мы, которому мы лгали и которого покидали, но он разгадывал нашу ложь и прощал нам, он не боялся ничего, но его одинаково боялись в обоих враждующих станах. Мы стояли друг против друга, он, мой друг, и я, его судья. Меня охватила слабость, и в то же время я был тверд, хотя меня терзали и страх и злость на Гаута, а сила прощения, которое он всегда излучал, как будто перелилась из его сердца в мое. Я крикнул ему:
   — Думаешь, я скажу: Помните, конунг также и щадил своих врагов? Щадил, даже когда его люди считали, что он совершает ошибку. Думаешь, я скажу: Конунг получил в удел горе, поэтому он щадил даже врагов? Скольких людей он избавил от горькой смерти? Я знаю, ты ждешь, чтобы я это сказал!
   Гаут не ответил, все молчали, я опустил капюшон плаща на лицо и сказал:
   — Вы все ждете, чтобы я это сказал.
   И тут я услыхал тихий голос йомфру Кристин, я обернулся к ней, к дочери конунга, стоявшей в плаще, накинутом на исподнюю рубаху, красивой, неподвижной, окаменевшей от горя:
   — Господин Аудун, что давало ему такую силу? — спросила она.
   — А ты не знаешь? Ты, его дочь, разве ты не знала собственного отца? Что давало ему такую силу, ему, конунгу? Ты хочешь, чтобы я ответил тебе? — Я презрительно засмеялся и повернулся ко всем, точно хотел, чтобы они разделили мое презрение к словам йомфру Кристин. — Ты, — я снова смотрел на нее, — дочь конунга, скажи, каким был бы сейчас суд твоего отца?…
   Она молчала и не хотела помочь мне, тогда я схватил Сигурда за грудки и встряхнул его:
   — У тебя есть меч?
   — Да, — отвечает он.
   — Ты сын Сигурда из Сальтнеса, — кричу я, — твоей матерью была Рагнфрид, некогда монахиня, изгнанная с позором из монастыря за то, что уступила твоему отцу. Твой отец погиб в битве под Хаттархамаром, он тоже был моим другом, и другом конунга, он был тверд, как конунг, хотя его глаза и не видели силы прощения, как ее видели глаза норвежского конунга, но он был храбр в бою! Ты сам еще ребенком стал служить конунгу, а потом служил ему и зрелым мужем. Ты был близок конунгу. Ты сражался с ним бок о бок. Ты был одним из первых в его дружине, и когда он казнил и когда миловал. Ты знал конунга?
   — Да, — отвечает он.
   — И что же ты скажешь теперь? — спрашиваю я.
   Он молчит.
   Тогда я говорю:
   — Ты воин, Сигурд, и я требую от тебя, знавшего конунга и его волю, уведи этого человека из дома и там, в вое ветра, найди конунга. И поступи с Гаутом так, как поступил бы конунг.
   — Ступай, — говорю я, — и приведи его обратно с рукой или без руки!
   Гаут смотрит на меня и повторяет:
   — Все, что у меня есть, к твоим услугам.
   Они уходят.
   И пока мы молча стоим вокруг очага и над Рафнабергом воет вьюга, йомфру Кристин, прекрасная дочь конунга, обращается ко мне и снова спрашивает:
   — Что давало моему отцу такую силу? Что он скрывал в сердце, чего не видел никто?
   И я отвечаю:
   — Твоим отцом конунгом владело неутолимое желание господствовать над людьми и столь же неутолимое желание позволить Богу господствовать над собой.
   — Скоро они вернутся… — говорит она.