Днем сквозь тучи пробивается солнце. Буран стихает.
 
***
 
   Конунг говорит:
   — Святой конунг Олав пришел ко мне и сказал: Мы не едим конину! Нет, нет, даже если мы и грешим перед Богом, мы, крещеные люди, не едим конину! Но сын Всемогущего может протянуть мизинец и превратить лошадь в ягненка, как он претворил свое тело и кровь в хлеб и вино. Нет, нет! — возразил я Олаву Святому. Да, да! — крикнул мне святой. И исчез в ветре…
   Конунг бьет обухом топора по темени лошади, всаживает в нее нож, прижимается губами к порезу и пьет кровь, потом зажимает порез рукой и уступает место другому. Мы все пьем, пока есть, что пить, наконец мы разделываем тушу и здесь, на вершине горы, на солнце, едим сырую конину.
   Все в крови мы собираемся и идем дальше.
   Но вид крови привычное зрелище для берестеников.
   Мы спускаемся в Хаддингьядаль.
   Оттуда идем в Эстердаль и празднуем там Рождество.

СМЕРТЬ ПОД ХАТТАРХАМАРОМ

   Когда наступила весна, йомфру Кристин, мы покинули глухие леса между Эстердалем и страной свеев и снова пошли на север в Трёндалёг, чтобы захватить Нидарос. Небо было черное от птиц, они следили за нашим нелегким походом. Нас было немного, и лошадей у нас не было, мы шли ночами, а днем спали в укромных местах, вынув мечи из ножен. Долгие дороги вели нас через долины и горы, на этот раз мы шли не прямо в Нидарос. Мы хотели выйти к морю севернее его, украсть там корабли и вернуться на юг в город. Над нами в синем воздухе и в сером воздухе, под моросящим дождем и под проливным ливнем на раскинутых крыльях летели птицы, то быстро, то плавно паря, с достоинством или поспешно они летели над нашими головами, и мы, должно быть, казались им ничтожными козявками, какими мы и были на самом деле.
   Покрытые вшами, мы шли быстро. В тех селениях, что мы проходили, Бог не благословил людей баней, — помню, однажды мы для забавы поймали одного старика, соскоблили с него ножом всю грязь, вынесли ее на двор и сожгли. Но перезимовав рядом с такими людьми, мы и сами набрались вшей. И это не были привычные милые домашние вши, которых и простые люди и конунги терпят с достоинством и по поводу которых шутят над рогом с пивом: Это, мол, родовые вши, почитаемые и любимые, богатство предков, с глубокой благодарностью переданное молодому поколению. Нет, нас донимали чудовища из рода вшей, воинственные, жадные, безжалостные, иметь их было недостойно ни для конунга, ни для его людей, их когти драли кожу почище напильников, а зубы были острее волчьих. Если бы у нас было время, мы бы купили смолы, развели костер, нагрели смолу и очистились бы в ее паре, слушая, как вши со слабым шорохом падают в кипящий котел. Но мы не могли, мы спешили. С мечтой о сражениях, подгоняемое вшами, войско берестеников спешило в Нидарос, в славный город святого конунга Олава.
   Блестело у нас только оружие, оно было наточено и с легкостью перерезало волос. Зимой к нам присоединился новый человек, его звали Хельги Ячменное Пузо, и у него были точильные камни. Хельги ненавидел ярла Эрлинга за то, что люди ярла когда-то для забавы уничтожили его ячменное поле, они истоптали его и сожгли на глазах у Хельги, привязанного к шесту, и пока поле Хельги горело, они кололи его в живот тупым ножом. Как только Хельги освободился, он поспешно покинул дом и отправился к конунгу Сверриру. Конунг поручил ему нести кожаный мешок с точильными камнями, которыми наши люди пользовались с большой охотой. Я никогда в жизни не видел столь острого оружия. Как я уже сказал, оно легко перерезало волос.
   С нами идет Симон, монах из монастыря на Селье, злой человек, который исходит радостью при виде опасности, радуется он и тогда, когда от тревоги у него во рту появляется привкус крови. По настоянию конунга Симон носит рясу священника, она подобрана и подвязана, под ним на Симоне обычная одежда воина. Случается, люди легче склоняются перед словом Божьим, чем перед мечом, — тогда Симон быстро отвязывает свою рясу и говорит с ними от имени конунга. На ходу Симон сосет кость. Я иду вторым. Время от времени Симон подходит ко мне и дает пососать свою кость. И я сосу ее, но не потому, что это придает мне силы, просто проявление дружеского чувства поддерживает меня в этом нечеловеческом походе через пустыню.
   За пазухой я несу книгу, которую Бернард отдал мне перед смертью. Мне бы хотелось уметь читать на прекрасном языке франков, но ведь я и без того знаю, о чем написано в книге, иногда я сую руку за пазуху и глажу ее. Бернард сказал: Я думаю, что этот пергамент сделан из кожи молодой женщины… И гладя ее кожу, которая прикасается к моей, я испытываю и удовольствие и отвращение.
   Моего доброго отца Эйнара Мудрого теперь часто одолевают мысли о чистилище и адском огне. Он зовет своего друга Бернарда, заклинает показаться ему — иногда отец становится на колени у ручья или у родника и молит Всевышнего, чтобы тот позволил покойному Бернарду показаться в блестящей воде. Моему отцу хочется сказать Бернарду то, что он не успел сказать ему, пока Бернард был еще жив: Ты мой друг и в жизни и в смерти, никто не может сравниться с тобой. Но Бернард не показывается. Когда отец наконец засыпает, его мучают сны, которые он, толкователь снов, не в силах истолковать. Однажды он говорит мне: Мне приснилось, будто я пришел к Всевышнему и попросил: Покажи мне могилу Бернарда… Он не покоится в освященной земле… Отведи меня туда, позволь стать возле нее на колени и помолиться за его душу! Но вместо Бернарда Всевышний прислал ко мне во сне молодую женщину и она сказала: С меня заживо содрали кожу… И горько плакала.
   О сне я молчу, говорю только, что мне никогда не стать таким же хорошим человеком, каким был Бернард:
   — Он обладал твоей добротой, отец! Даже если мы не помолимся на его могиле, пребывание в чистилище будет для него недолгим.
   Отцу помогают такие слова. Я даю ему пососать кость Симона, теперь она принадлежит мне, это придает отцу силы, он сосет кость, а мы идем все дальше и дальше.
   Нас со всех сторон окружают люди, среди них Сигурд из Сальтнеса. Однажды утром он подходит ко мне — мы шли всю ночь и наконец сделали привал. Он говорит:
   — Пусть это останется между нами. Ночью у меня из носа и из горла шла кровь. Я лег, и земля и мох подо мной стали красными.
   На бороде у него засохла кровь, Сигурд встревожен:
   — Это предупреждение о смерти? — спрашивает он.
   — Скорее это предупреждение о том, что в скором времени ты убьешь другого, — отвечаю я.
   — Почему же тогда пролилась моя кровь?
   На это я не отвечаю, и мы с ним решаем никому не говорить о случившемся, чтобы люди не увидели в этом дурного предзнаменования. Я спрашиваю, не забыл ли он благословить то место, где пролилась его кровь, — в таком случае его путь через чистилище будет легче, когда придет его час.
   — Да, да, я это сделал, — говорит он. — Но в любом случае, мне бы хотелось, чтобы другие попали туда раньше меня.
   Самый выносливый после конунга хёвдинг из Теламёрка Гудлауг, Вали, он очень заботится о своих людях. Гудлауг упрям и неразговорчив, с такими, как он, мне всегда трудно находить общий язык, ему не свойствен высокий строй мысли, и учтивые выражения было бы трудно найти в его речи. Но он разделяет участь своих людей. Сражается с ними бок о бок и умеет увлечь их за собой, если их ряды дрогнут. Однажды он пришел к конунгу и сказал:
   — Твоя сестра Сесилия оставила своего мужа. Нельзя ли мне жениться на ней?…
   Я стоял рядом с ними, потом я ушел.
   В то же утро конунг сказал мне:
   — Пусть это останется между нами. Гудлауг хочет жениться на моей сестре Сесилии после того, как мы захватим Нидарос. Это имеет свою хорошую сторону: женитьба на Сесилии свяжет его со мной. Но что делать с Йоном из Сальтнеса, который не выносит одного вида Гудлауга?
   Я сказал:
   — Лучше пока никому не обещать этого ложа, государь.
   Конунг сказал:
   — Ты прав. Йона утешит, что он будет делить ложе со мной, если Гудлауг разделит ложе с Сесилией.
   Сесилия, красавица Сесилия, мне хотелось бы увидеть тебя обнаженной, танцующей на столе в свете от факелов… Я глажу рукой книгу Бернарда, ее мягкую кожу, и я знаю, что твоя кожа, Сесилия, такая же мягкая.
   Даже в тяжелом походе нам бывает иногда весело. Утром, после ночного перехода, смертельно усталые и не всегда сытые, мы иногда смеемся, когда Эрлинг сын Олава из Рэ передразнивает кого-нибудь из нас, Вильяльма, Гудлауга, меня или Сверрира.
   День конунга тяжел.
   Первым стражи будят конунга. Он уже свеж и бодр, когда другие только просыпаются, умываются в ручье, стряхивают с волос вшей, бегут к Кормильцу, которому почти нечем ублажить их, и помогают ему разводить огонь. Конунг тут же с людьми, он осматривает оружие, бранит тех, у кого клинок не блестит, выстраивает молодых и обучает их владеть оружием. То первого, то последнего в ряду подбадривает острым словом и шуткой, помогает Хельги Ячменному Пузу нести мешок с точильными камнями, когда ремни мешка врезаются Хельги в плечи, бранит нерадивых, он первый, с песней, карабкается по крутым склонам, он повсюду и он неутомим.
   Конунг несет дозор наравне со всеми, он приходит ко мне и обсуждает желание Гудлауга и прихоти Йона, он знает людей, знает их силу и слабости. Сон у конунга легкий, Он мгновенно вскакивает с ложа.
   Над нами между облаками летят птицы, с высоты своего полета они не видят вшей у нас в волосах.
   Я спрашиваю у конунга:
   — Государь, почему за твоей веселостью прячется грусть?
   — Взгляни на этих птиц, Аудун, помнишь птиц у нас в Киркьюбё? Помнишь, как весной над морем летали птицы? Они носились над водой, и мы в своей лодке слышали свист их крыльев? Помнишь, Аудун?
   — Но почему за твоей веселостью прячется грусть, государь?
   — Взгляни на этих птиц, Аудун. Мне бы хотелось видеть всех птиц Норвегии. Но повсюду я вижу только Эрлинга Кривого и его людей, его усадьбы и имущество, его дозорных, готовых зажечь сигнальные костры, и его корабли. Всюду только он.
   — Только ли по этой причине за твоей веселостью прячется грусть, государь?…
   — Помнишь женщин у нас в Киркьюбё, Аудун, их красоту летней ночью, их доброту к нам, даже если мы не всегда были добры к ним?
   — Я помню только трех женщин, государь: мою добрую матушку фру Раннвейг, твою мать фру Гуннхильд и Астрид, твою молодую жену, бывшую дивным даром для нас обоих, даже если я никогда не прикоснулся к этому дару.
   — Аудун, друг, известна ли тебе прелесть женской кожи и тихая радость, которую она дарит мужчине?
   — Кое-что, но не все, государь, для меня книги и их пергамент стали большим даром, чем кожа женщины.
   — Аудун, подойди поближе ко мне. Сейчас все спят и не могут нас слышать, ведь так?
   — Так, государь, никто нас не слышит.
   — Аудун, если когда-нибудь тебе придется выбирать между королевством и женщиной, выбери женщину и возблагодари Бога.
   Мы спустились в Наумудаль и там, в одном из фьордов, забрали у бондов их корабли.
 
***
 
   Корабли, что мы захватили в Наумудале, были небольшие и плохо годились для сражений. Но все-таки это была ценная добыча — мы захватили их темной ночью и никто не пытался остановить нас. На одном корабле в палатке спали двое. Молодой парень и его подружка, оба были обнажены, на веревке над их ложем висела ее юбка. Мы вышли во фьорд.
   На корме, на одной из скамей, сидели те двое, она была в короткой рубахе, которую сжимала коленями, задница у нее была голая. Было видно, что ей холодно, и мы бросили ей овчинное одеяло.
   — Как тебя зовут? — спросил конунг.
   — Астрид, — ответила она и подняла глаза.
   Конунг не стал спрашивать, как зовут парня.
   Люди заговорили: хотим мы или нет, а этих двоих следует убить. Взять их с собой мы не можем, а если отпустим, они расскажут бондам, как нас мало и что один из нас называет себя конунгом. К тому же, несколько раз мы упомянули в разговоре Нидарос, и они, должно быть, слышали это. Стоит им сказать об этом кому угодно, и весть о нашем прибытии достигнет Нидароса раньше нас. Мы обычно обсуждали судьбу пленников, не смущаясь, что они могут это услышать. Кто-то сказал, что их нельзя просто бросить за борт, — если их подхватит течение, они благополучно доберутся до берега.
   Злобы в нас не было, но вспомни, йомфру Кристин, что лежало у нас за плечами, — за все эти тяжелые годы мы хорошо усвоили, что доверять можно только своему оружию. Вильяльм сказал, что нет нужды пачкать скамьи их кровью:
   — Перегните им головы через борт, и я отрублю их.
   Неожиданно конунг выругался.
   Мне трудно вразумительно объяснить то, что случилось потом. Пойми, йомфру Кристин, слово конунга было для нас законом. С того дня, когда мы выступили из Хамара в Вермаланде, с того дня, когда он на глазах у своих воинов затоптал конем двоих, осмелившихся не подчиниться ему. Сверриру случалось порой повышать голос, но я не помню никого, кто бы осмелился перечить ему, кроме старика с серебряными монетами, который вцепился конунгу в горло и все-таки уцелел, мы тогда швырнули его за борт, но он выплыл, вернулся к нам и потребовал назад свои деньги. Нет, я никак не могу объяснить того, что случилось. И до сих пор вспоминаю об этом с отвращением.
   Между конунгом и его людьми завязалась перебранка. Он был небольшого роста и в тот день выглядел старым, до того я, да и вообще все, считали его молодым. В тот же день он выглядел старым и усталым, рот у него как будто запал, лоб покрыли морщины, словно и не имевшие отношения к тому гневу, с которым он припер к стенке спорящих с ним людей. Первым на него набросился Сигурд, потом Вильяльм. Не с обнаженными мечами, нет, нет, а с проклятиями и бранью. И конунг тоже отвечал им бранью. Но это не была брань сильного человека, не огонь небесный, испепеляющий противника. Нет, он бранился, как бранились женщины в Киркьюбё, стирающие летом белье у ручья и оспаривающие друг у друга право первой разжечь костер. Это был старый простолюдин, и люди вокруг не испытывали к нему никакого уважения, они смотрели на него, пряча ухмылку в уголках губ, словно знали, что человек, стоящий перед ними, труслив и надеется, что ему удастся скрыть свою трусость.
   За спиной у конунга сидели пленники. Девушка плакала.
   Парень сказал:
   — Я бы мог пойти к тебе на службу, государь. Если бы ты отпустил Астрид.
   Люди вокруг презрительно засмеялись, конунг молчал. Парень проявил мужество. Он встал на скамью и сказал:
   — Астрид хорошая женщина.
   — Я знаю, — почти весело ответил конунг.
   Мы с удивлением смотрели на него — на конунга и на девушку. Она сидела, накинув овчинное одеяло на голое тело, должно быть, она сбежала из дома, чтобы отдать дар своей юности тому, кого полюбила. Но Вильяльм сказал:
   — Так она знает или нет, куда мы держим путь?…
   Люди опять стали грубо бранить конунга, он пытался отругиваться, но это не помогало. Тогда он замолчал и сел на скамью рядом с Астрид. Он смотрел вдаль и молчал. Никто не смел подойти к нему.
   Над кораблями и над нашими головами с криком летали чайки — если мы зарубим пленных и бросим их в воду, чайки тут же выклюют у покойников глаза.
   Сигурд подошел ко мне, он даже побледнел от гнева:
   — Ты согласен с конунгом? — спросил он, глядя на меня с такой ненавистью, будто собирался зарубить и меня.
   — Сигурд, — проговорил я, — помнишь, ты сказал, что у тебя носом и горлом шла кровь, и спросил, не означает ли это, что ты скоро умрешь?
   Сигурд в гневе замахнулся на меня:
   — Если мы отпустим эту девку, она тут же разболтает, куда мы направляемся!…
   Он сердито смотрел на меня, неожиданно у него из носа брызнула кровь, сразу из обеих ноздрей. Он наклонился, в глазах у него стояли слезы.
   Я вспомнил о святом гневе.
   Сын Божий пришел в один город, там, у городских ворот какой-то человек бил своего осла, он забил его до смерти. Иисус так разгневался, что у него горлом и носом пошла кровь и закапала на песок. И каждая капля превратилась в розу.
   — Так написано в книге Бернарда, которую я ношу на груди, — сказал я Сигурду.
   Он ответил:
   — Я не ученик Христа, мне больше нравится запах чужой крови, чем своей собственной.
   Тогда я подошел к конунгу:
   — У Сигурда носом и горлом идет кровь, — сказал я, — это знак того, что он скоро умрет.
   Конунг вдруг встал и велел кормчему направить корабль к ближайшему островку. Люди вокруг заворчали.
   — Ты умеешь плавать? — спросил конунг у парня.
   — Нет, — ответил тот.
   — А ты? — спросил он у Астрид.
   — Нет.
   Конунг велел кормчему подвести корабль к самому берегу и сказал, чтобы парень прыгнул первым. Парень легко перепрыгнул на берег. Потом прыгнула Астрид, овчинное одеяло она оставила на корабле.
   — Видел, какая у нее задница? — спросил у меня кто-то.
   Я не ответил.
   Конунг повысил голос:
   — Я собственноручно зарублю каждого, кто пустит в них стрелу!
   Корабль отошел от острова.
   — Государь, что сегодня так мучило тебя?
   — Аудун, ты помнишь лодочный сарай епископа в Киркьюбё и запах смолы, помнишь, как по ночам мы приводили в этот сарай женщин?
   — Государь, моя память хранит и хорошие времена нашей жизни.
   — Однажды ночью, Аудун, мы с Астрид уплыли на лодке, а ты остался в сарае. Мы спрятались в палатке на одном из кораблей…
   Мой пес подошел и стал слизывать кровь с корабельных досок, где стоял Сигурд.
 
***
 
   В самой крайней точке мыса Флатангер мы сошли на берег. Там, на маленьком островке, конунг созвал своих людей на тинг, со всех сторон нас окружало море, над головами кричали птицы. Нас было немного, мы забрались на край земли, наши силы и мужество были на исходе. Но хуже всего было то, что конунг вроде перестал быть конунгом, а люди — его людьми. Он поднялся на камень, чтобы говорить с нами — во взгляде его как будто не было прежней остроты и огня, а в голосе — былой силы.
   Он сказал:
   — Вы знаете, корабли, что мы захватили у бондов, никуда не годятся, на них мы далеко не уплывем. Первый же шторм может оказаться для нас последним, встреча с врагом, знающим, чего он хочет, может оказаться нашей последней с ним встречей. Может, вы хотите, чтобы мы отправились на север, в Тьотту? Говорят, там богатые селения и можно взять хорошую добычу.
   Ему не ответили, нас часто называли грабителями, хотя мы сами видели свое назначение в том, чтобы завоевать страну. Конунг предложил людям отправиться за добычей, которая не принесла бы им чести, и они мрачно выслушали его слова. Он сказал, по-прежнему без силы и властности в голосе:
   — А если хотите, можно отправиться на юг, мимо Трёндалёга, и уйти всем на запад, за море. Я думаю, что сейчас у берестеников нет ни мужества, ни силы, необходимых для того, чтобы захватить Нидарос.
   Люди недовольно заворчали.
   И тут они оказались в его власти. Он вдруг стал прежним Сверриром, таким, каким мы его знали: могучим и бесстрашным, с ясной мыслью, с новым голосом, прорезавшимся в его голосе, с новым лицом, проступившим сквозь его лицо, он точно сдернул покров и показал людям силу, превосходящую их собственную. И дал им понять: у меня есть и еще нечто, чего вы пока не видите.
   Он сказал:
   — Если мы прежние берестеники, мы, не задумываясь, бросимся в пасть ярлу Эрлингу в Нидаросе и встретим его войско, как пристало мужам. Но мы должны помнить: нас меньше, чем их. И не забывать, что именно в этом наша сила. Если ваши желания совпадают с моими, то мы направимся сейчас на юг к Нидаросу, там мы утопим наши корабли, выберемся на сушу, сбросим свою воинскую одежду и найдем в усадьбах обычное крестьянское платье. Там мы разделимся, часть наших людей быстро пойдет тайными тропами, скрывая под одеждой оружие и не узнавая друг друга при встрече, и незаметно проберется в город. Другая часть на маленьких судах войдет во фьорд как будто бы с рыбой, в палатках на этих судах будут прятаться воины. Мы должны разойтись по всему городу, по трактирам и кладбищам, и ждать, когда Рэйольв из Рэ проскачет по улицам и своим рожком подаст нам сигнал к битве. Это будет в полночь с субботы на воскресенье. Люди ярла Эрлинга будут пьяные и ничего не сообразят спросонья. Мы легко зарубим их.
   Берестеники с ревом бросились к Сверриру, они кидали оружие в воздух, ловили его, били в щиты, конунг опять стал конунгом, а они — его людьми.
   Тогда пришел Гаут.
 
***
 
   Гаут направлялся на север, в Тьотту, чтобы строить там церковь, он приплыл на лодке с двумя гребцами. Велика была радость свидания, и Гаут сказал, что у него есть хорошие новости из Нидароса — Эрлинг Кривой поспешно покинул Нидарос и направился на юг в Бьёргюн. Должно быть, до ярла дошли слухи о том, что мы идем в Вестланд, или, сказал Гаут, — и этому он верил больше — дружба между ярлом Эрлингом и могущественным архиепископом Эйстейном была уже не такой безоблачной, как прежде. Говорили даже — этому можно верить или не верить, — что они расстались, наговорив друг другу на прощание много горячих и недобрых слов.
   — Что ты решишь? — спросил Гаут.
   Он был невысокий, как всегда неряшливый и еще более оборванный, чем берестеники. По его словам, в последнее время он чувствовал странный зуд в обрубке руки, а это означало, что уже недалек тот час, когда он встретит своего последнего недруга, простит его и на месте обрубка у него снова вырастет рука. Зуд — хороший признак, человек чувствует зуд, когда у него зарастает рана.
   — Что ты решишь? — спросил он.
   И сам ответил за конунга:
   — Ты, Сверрир, пойдешь на юг в Нидарос и сойдешь на берег. Там ты обратишься к своим людям и скажешь: Бросьте оружие в море! Они послушаются тебя. Потом с обнаженной головой ты босиком, пойдешь к архиепископу Эйстейну и скажешь: Я Сверрир, конунг Норвегии.
   И еще: Ты здесь архиепископ, но ты служишь не только Богу.
   Ты скажешь ему:
   — Сними свои башмаки!
   Я думаю, он их снимет.
   Тогда ты обнимешь его, вы вместе пойдете в церковь Христа и преклоните колени перед Божьей матерью. За вами туда последуют твои люди, они тоже опустятся на колени…
   Конунг наклонил голову, приподнял рукав на отрубленной руке Гаута и поцеловал обрубок.
   — Ты всех прощаешь, — сказал он. — Сможешь ли ты простить и меня, если я пойду другим путем?
 
***
 
   Вот что я помню об одноруком Гауте:
   Он попросил конунга отойти с ним к прибрежным камням, где никто не мог их слышать. Они сделали мне знак, чтобы я пошел вместе с ними. Там Гаут сказал:
   — У меня есть и другие новости, которые я не хотел сообщать вам при всех. Я был и в Сельбу, где живет сейчас твоя сестра, государь, фру Сесилия из Хамара в Вермаланде. Там же живет и Халльвард Губитель Лосей и все люди, которых она взяла с собой, когда уехала из своего дома в Вермаланде. Если люди ярла прознают про это, их жизнь продлится недолго.
   В Сельбу живет и твой отец, государь, Унас из Киркьюбё.
   Прости, государь, я знаю: если она твоя сестра, значит, он не твой отец, а если он твой отец, то она тебе не сестра. Про Унаса не скажешь, что он человек слова, — он обещал тебе оставаться в Ямталанде, когда ты отправил его туда, но вернулся назад в Норвегию. Он не злой человек, но, думаю, и не добрый. Он похож на черную муху над миской с медом.
   Позволь дать тебе еще один совет, государь. И можешь отрубить мне вторую руку за мою дерзость. Приведи Унаса к своим людям и скажи: Этот человек выдает себя за моего отца, но не он мой отец! Пусть люди увидят его, не прогоняй его от себя, возьми его к себе, пусть он ест за твоим столом. Если он не твой отец, тебе, сыну конунга и Божьему избраннику, нечего бояться его. А ты вместо этого отсылаешь его от себя.
   Прояви доброту к нему, и тогда люди поверят тебе.
   Сейчас кое-кто сомневается.
   И это может обернуться для тебя несчастьем.
 
   Гаут кликнул своих гребцов, и они поплыли дальше на север. Он помахал нам на прощание, добрый человек, единственный, кого боялись обе стороны, ведущие братоубийственную войну в этой стране.
 
***
 
   Сигурд из Сальтнеса пришел к конунгу и сказал:
   — Я знаю архиепископа Эйстейна, на него нельзя полагаться. Архиепископ Эйстейн был сыном бонда Эрленда Медлительного. Мой отец знал его, и они не раз мерялись силами, когда были детьми. Но уже тогда Эйстейн был таким же надменным дерьмом, как и теперь, он перед всеми задирал нос, смотрел сверху вниз из-под приспущенных век и поджимал губы. Голова же у него работала хорошо, что правда, то правда. Однажды к ним в усадьбу пришел монах и обучил этого жалкого червяка читать еще до того, как он начал спать с женщинами. Но со временем Эйстейн овладел и этим искусством. Он не мог пропустить ни одну девушку. Однажды он зашел слишком далеко, и отец девушки схватил будущего архиепископа за шкирку и бросил в лужу. Но ведь тогда он еще не был ни священником, ни епископом.
   — Не доверяй ему, говорил мне отец. Теперь я то же самое повторяю тебе, конунг Сверрир: Не доверяй ему! Он уехал в Париж и там долго учился премудрости в школе, которая называется Санкт Виктор.
   Я видел его, когда он вернулся домой. Я был тогда мальчишкой, а он приехал, чтобы все могли на него полюбоваться, мать его еще была жива и он хотел поцеловать ей руку. Представляешь себе мужчину, который целует матери руку у всех на глазах? Должно быть, он выучился этому в своей ученой школе. После этого он был казначеем у конунга Инги и вел счет его серебру. Не знаю, каким он был казначеем, но мы с тобой, государь, знаем, что нет казначеев, которые не взвешивали бы своего серебра в темноте ночи после того, как взвесили серебро конунга при свете дня. Я слышал, что он купил себе женщину. Она не хотела иметь с ним дела. Но он бросил на стол монету и сказал: Иди и ложись. И она пошла.