Она остановилась, задыхаясь, и застыдилась, что наговорила так много. Королева-мать тотчас же подошла к ней и протянула обе руки.
   – Клянусь душой, ты, Жанна, – добрая женщина! – воскликнула она. – Никогда не покидай сына моего.
   – Никогда я и не подумаю покинуть его, – отозвалась Жанна. – В этом мое наказание, да и его также, думается мне.
   – Его наказание, дитя мое?
   – Да, мадам! – ответила Жанна. – Неужели же вы считаете, что король должен заключить брачный союз?
   – Да, да!
   – Но для того, чтобы вступить в брак, он должен отстранить меня.
   – Да, да, дитя!
   – Говорю вам: хоть он меня и любит, ему никогда не достигнуть цели своих пламенных желаний; а я, как ни люблю его, я не могу его утешить. Но мы оба не можем оставить друг друга из боязни, чтобы не оправдалось пророчество прокаженного; и вот он осужден вечно томиться неисполненным желанием, а я – вечно горевать. Я думаю, это довольно тяжкое наказание как для мужчины, так и для женщины.
   Королева-мать зарыдала.
   – Страшное наказание за небольшой милый грешок! Но, – прибавила она, все-таки соблюдая политику, – но меня берет сомнение, как бы сын мой, такой пылкий любовник, не поставил с тобой на своем.
   Жанна покачала головой и сказала с глубоким вздохом:
   – Нет, это невозможно: ведь в моих руках его жизнь; и я только об этом и буду думать.
   Но тут жалость над самой собой взяла верх, она отвернулась, чтобы скрыть свое лицо. Королева-мать вдруг подошла к ней и поцеловала. И обе рыдали – нежная Жанна и старуха-кремень, ворчунья аквитанская. Обе эти женщины, любившие короля Ричарда, заключили договор, скрепленный поцелуями, что Жанна будет всячески стараться содействовать замыслу наваррца. Обстоятельства, как друг, помогли ей в этом богоугодном деле самоограбления: Ричард, принявший на себя великое обязательство пред Всемогущим Богом, не мог достать денег.
   Как ни был он занят разными ухищрениями для того, чтобы восстановить доверие к себе, как ни хлопотал с ускорением коронации, он продолжал видеться почти ежедневно со своей любимицей, то прогуливаясь с нею в саду монастыря, где она жила, то сидя с нею у дверей. В эти минуты, которые доставались им урывками, между ними было трогательное равенство: женщина более не испытывала подчинения мужчине, мужчина более владел собой, благодаря тому, что меньше стала его власть над нею. Как часто сиживал он на полу ее ног, в то время, как она была занята одной из нескончаемых вышивок, которые были излюбленным делом тех поколений! Закинув голову на ее колени, он лежал, не спуская глаз с ее лица, и в душе размышлял: может ли в будущем оказаться что-либо прекраснее этой спокойной хранительницы прелестной плоти? Да, в ту пору в этом была ее главная гордость: при всех ее сокровищах – при величавой поступи, нежной теплоте, тонкой соразмерности частей тела, при ее ярком трепетном душевном пыле – она могла строго держать себя в руках и обходиться скромно, не расточая своих великих богатств, могла, такая находка для брачной жизни, играть роль монахини без малейшего вздоха!
   «Если она, лишенная мной девственности своей, может слезами вернуть себе целомудрие, почему же не могу я взять на себя этот подвиг, Царь мой Небесный?» – такова была дума Ричарда изо дня в день – истинно достойная мужчины дума. Ведь женщины не присматриваются к своим прелестям, не видят в себе кумира и считают мужчин набитыми дураками за то, что те находят одну из них более привлекательной, чем другая. Ричард никогда не высказывал этой мысли, но молча преклонялся перед Жанной, как перед своей богиней. А она, читая благоговение на поднятом к ней лице, закаляла себя против нежной лести, сдерживала себя и в своем бойком, гордом уме затевала против него бесконечные козни.
   Без слов беседовали их души о предмете, которого они не затрагивали никогда между собой. Безустанное вопрошание ее лица многое объясняло ему, подготовляло его; а она, располагая всем женским коварством, выжидала, взвешивая, удобное время.
   И вот, однажды, когда они сидели у окна, Жанна вдруг выскользнула у него из рук и, опустившись на колени, принялась молиться. Несколько времени он не трогал ее, находя ее поступок таким же прелестным, как и она сама. Но вот он низко наклонился к ней, так что его лицо почти касалось ее щеки, и прошептал:
   – Скажи, о чем ты молишься, сердце мое? Дай и мне помолиться с тобой!
   – Я молюсь за короля, господина моего, – ответила она. – Дай мне молиться!
   Он настаивал, уговаривал ее, прижимался к ней. Она закинула назад голову и подняла к нему свое лицо, побелевшее от сдержанности.
   – О, Христос, Царь Небесный! – молилась она. – Прими эту жертву из моих грешных рук!
   Мольбу свою она возносила ко Христу, но взоры ее были подняты к Ричарду: он дерзнул ответить ей от имени Христа.
   – Какую жертву, дитя мое?
   – Я приношу Тебе героя, который отдыхал у меня на груди; приношу Тебе супружеское свое ложе и графскую шапочку; приношу Тебе лобзанья, объятия, клятвы, долгие минуты бессловесного блаженства; приношу тебе всю любовь – ее речи, ее борьбу, затем затишье ее, доверчивость, ее надежды и обеты. Но, Господи! Воспоминание любви я буду век хранить, как Твой залог!..
   Дух занялся у короля Ричарда: молча смотрел он прямо ей в лицо. То был лик ангела кротости, твердый, угрюмый, пылкий, как огонь, знакомый с горем.
   – О, грозный Господь! О, святые воители! О, закаленные в огне! О, Жанна, Жанна, Жанна! Подкрепи меня! – воскликнул он от глубины своей душевной муки.
   – Мне подкрепить тебя, Ричард? – молвила она. – Нет, но ты и без того уж подкреплен. Тебя подкрепил святой Крест: ты принес ему в жертву больше, чем я.
   – Принесу все, что прикажешь! – воскликнул Ричард. – Я ведь знаю, что ты хочешь спасти честь мою.
   – И положись в этом на меня! – сказала Жанна, давая ему целовать свои щеки.
   Такими-то мерами она приобретала над ним все большую власть. Был ли он подкреплен святым Духом или нет, все же в твердости его духа нельзя было сомневаться. Тут ум Жанны не обманул ее. Он прочел все ее мысли. Она же не уступала ни пяди из завоеванной почвы: и во всех ее сношениях с ним стояла святая, стояла дева, поглощенная одной великой мыслью. В его глазах она возвышалась знамением веры, священным огнем на алтаре; а дух милой, застенчивой любви, подобно цветку в расщелине скалы, витал у подножия святого Креста, Так она возносилась в этом огне, ведшем Ричарда вперед, как тот светоч, который она высоко держала, чтоб указывать ему путь на заре. Да, она сделалась тем, чему была знамением.
   Она стояла подле самой королевы-матери в то время, когда короля английского венчали на царство и помазывали миром. Лицо ее сияло неземной чистотой; глаза блистали звездами; одета она была во все красное, ли на голове сверкал серебряный венок. Все окружающие, заметив, с каким уважением относилась к ней короле мать, едва дерзали поднимать на нее глаза. Статного короля, которого раздели до рубашки, помазали миром, вновь одели и венчали королевской короной, затем уса ли, с державой и скипетром в руках, принимать верноподданническое поклонение. В свою очередь и Жанна приблизилась и преклонила пред ним колена. Ее дело было сделано. Студеная струя, протекавшая у нее в жилах вместе с кровью, этот лучший знак и причина царской обособленности, теперь вдвойне била в Ричарде, первом из королей этого имени. Он смотрел на коленопреклоненную Жанну – и узнавал и не узнавал ее. Своими холодными устами она приникла к его холодной руке. В тот день, по ее собственному желанию, любовь застыла в ней; а та любовь, которая должна была теперь пробудиться, еще дремала в ней онемело.
   Король Ричард короновался третьего сентября, и все убедились, что это будет настоящий король. В тот же день граждане города Лондона избили всех жидов, каких только могли найти, а Ричард приговорил своего брата Джона к изгнанию из своих владений в Англии и Франции на три года и три дня.

Глава XVII
СТУДЕНОЕ СЕРДЦЕ И РАСКАЛЕННОЕ СЕРДЦЕ. КАГОР.

   Мне кажется, что настоящие отношения между королем Ричардом и графиней Пуату (как она сама пожелала называться) были самые странные, какие только можно себе представить между сильным мужчиной и красавицей, влюбленными друг в друга. Я не намерен ничего ни изменять, ни разъяснять, но раз навсегда говорю любопытным: с того самого дня в Фонтевро она была для него лишь тем, чем была бы сестра.
   А между тем, всему миру было хорошо известно, что он любил ее горячо, что она была владычицей его души. В этом убеждало многое – и обмен долгими, горячими взглядами, и упорное наблюдение друг за другом, и мелкие нежности (например, подношения цветов), и задумчивое молчание, и молитвы в одном и том же месте и в одно и то же время. Этого мало: Ричард прямо объявил себя ее рыцарем. Все свои песни он слагал про нее. Он писал ей по нескольку раз в день, а она с пажом своим посылала ему ответы; а последнее из его писем носила за лифчиком своим на груди, у самого сердца. Она разрешала себе больше, чем он, потому что была более уверена в себе. Известно, например, что она, как сокровище, хранила какие-нибудь его поношеные вещи и даже доходила до того, что она, Чудный Пояс, носила его кованый пояс, переделанный настолько, чтобы быть ей впору; и никогда она не ходила иначе, как в этом грубом памятнике прелести ее былого стана. Но вот и вся сумма их плотских отношений, не считая, конечно, бесед между ними. Об их душевных восторгах я не имею данных говорить, хоть думаю, что они были вполне невинного свойства. Она не посмела бы, а он не подумал бы предаваться разнузданному ликованью.
   Ричард свободно говорил с ней обо всех текущих делах: ни он, ни она нисколько друг друга не стеснялись; он даже был особенно весел в ее присутствии и поразительно откровенен. Странный человек! Наваррский брак был у них обычным предметом разговора: Жанна говорила о нем с какой-то важной насмешливостью, а Ричард – с насмешливой важностью.
   – Графиня Жанна! Когда будет царствовать эта белая, как мел, испанка, вы должны будете исправить свои манеры.
   А она отвечала:
   – Прекрасный мой государь! Мадам Беранжере не придутся по вкусу ваши песни, пока вы не будете воспевать ее.
   Все это служило личным целям Жанны. Мало-помалу она довела Ричарда до того, что он начал уже смотреть на этот брак как на дело обычное. И вела-то она его к этому крадучись, потому что знала до чего у него развита пугливость. По счастию для ее затеи, королева-мать глубоко доверяла ей, не говорила ничего сама и другим не позволяла говорить.
   Между тем, дела Крестового похода как бы вступили в заговор с Жанной, чтоб помочь ей опять обратить Ричарда к церкви. Если ему пришлось мало получить в Англии, где аббатства были богаты хлебом, но бедны деньгами, а бароны так живо обирали друг друга, что их не мог уж. обобрать король, то в Галлии, заеденной Столетней войной, он добыл еще меньше. Коро. Ричард убедился на деле, что нельзя пускать кровь откормленному борову, а насчет денег в АНГЛИИ было пусто. Воинов у него набралось вдоволь: по ой или другой причине не было в Англии ни одного рыцаря, который не стремился бы воевать на Востоке. И судов у него было достаточно. Но какая ему польза в том, что людей и судов у него много, если корму им нет, и не на что купить его?
   Он пробовал делать займы, пробовал выпрашивать, пробовал делать все, что при менее славной цели называлось бы воровством. Король Ричард не был брезглив: он готов был продать все, что угодно, лишь бы нашелся покупатель, готов был заложить корону или взять чужую, лишь бы добыть денег на жалованье войскам. Пени, отчуждение имений, государственные вспоможения, опеки, браки, – все служило ему для нагромождения кучи сборов, но, по большей части, тут мало было выгоды. Если ум его останавливался на чем-нибудь упорно, он делался неумолимым, ненасытным, беззастенчивым. Если ему удавалось заполучить что-нибудь, это лишь обостряло его желанье поживиться еще больше. Король Танкред Сицилийский был должен Ричарду еще за приданое его сестре Жанне; и брат поклялся, что выжмет теперь из него все, до последнего гроша. Он предлагал продать свою столицу Лондон, тому, кто даст больше, и жалел, что жидов били, когда так мало было денежников. Признаться, положение было хоть куда! Его англичане кисли себе в городе Соутгемптоне, а суда – на Соутгемптонском рейде, его нормандцы и пуатуйцы были готовы-переготовы; карманы же его были сухи, как выжатый лимон. Опять, к великой своей досаде, видел он, что его честь в опасности и что нет возможности ее спасти. Со слезами в голосе убеждала его Жанна вступить в брачный союз с Наваррским домом, убеждала горячее, чем могла бы требовать женитьбы на себе. Ричард сказал, что подумает об этом.
   – Я уж наполовину его убедила, – говорила Жанна королеве-матери.
   Другую половину доставил изгнанный брат его, Джон.
   Принц Джон, которого вышвырнули из отечества неделю спустя после коронации, отправился в Париж, набив себе карманы всякими злыми умыслами. Королю Филиппу полагалось бы теперь готовиться к путешествию на Восток; но он охотнее слушался таких советов, которые были ему более по вкусу. Так был у него, например, Конрад Монферратский, который объяснял все на столе своими большущими белыми пальцами и изображал свои права на своем белом лице, имевшем вид мышеловки. Его по-итальянски коварный склад ума да эта скрытая способность страстно отдаваться своему делу служили ему орудием. Маркиз знал, что Ричард согласится скорее угодить черту, чем помочь ему добраться до Иерусалима: уже поэтому, не говоря про всякие другие причины, он ненавидел Ричарда. Если б возможно было поссорить обоих вождей Крестового похода: вот было бы самое подходящее дело для него! Тогда он нужен будет королю Филиппу.
   В Париже был также Сен-Поль, кипевший кознями, а позади него, куда бы тот ни шел, шагал Жиль де Герден, носивший в сердце своем убийство. Этот грузный нормандец был прекрасной мишенью для графа: они представляли собой два края ненависти. Герцога Бургундского там не было, но Конрад знал прекрасно, что на него можно рассчитывать. Ведь по его словам Ричард был должен ему сорок фунтов да еще обозвал его губкой, что верно. Наконец, на их стороне был де Бар, этот истый француз, ненавистник всякого не француза и тем более готовый ненавидеть Ричарда, который прервал венчание в Гизаре и, один против всех, покрыл гостей позором.
   Вот компания как раз по душе принцу Джону! Сам он ближайший к английскому престолу, считался отличной скамейкой. И он чувствовал свое щепетильное положение: куда ни повернись, все ему льстило. Маркиз находил его весьма полезным: принц не только был в лучших, чем он, отношениях с Филиппом, но и лучше понимал его.
   Джон знал, что у короля-причудника было два больных места, и знал, которое было ему, pardieu (черт возьми), больнее. И вот Конрад своими толстыми пальцами прикасался к живому мясу самомнения Филиппа, а под ним бередил рану на этом гордом теле. О, нестерпимое оскорбление всему дому Капета, этот высоченный анжуйский разбойник взял, а потом отверг дочь Франции, да еще свистнул тебе идти воевать на Восток. Как видите, принц Джон знал, где и что плохо лежит.
   Буря разразилась, когда король Ричард опять вернулся в Шинон. Король Филипп прислал к нему своих послов: Гильома де Бара, епископа из Бовэ и Стефана из Мо, дабы потребовать от него вассальной присяги за Нормандию и за все французские лены. Пока все шло гладко: король Ричард был вежлив и кроток – насколько это было возможно для такого крутого дельца. Он был согласен присягнуть Франции за Нормандию, за Анжу и за все прочие земли в назначенный им день.
   – Но, – прибавил он спокойно, – я ставлю условием, чтоб это происходило в Везеле, когда я прибуду туда с моими войсками, готовыми к походу на Восток, а он – со своими.
   Послы принялись говорить между собой; а Ричард сидел неподвижно, вытянув руки на коленях, но вот епископ из Бовэ, скорей воин, чем поп, выступил из среды своих товарищей и произнес такую замечательную речь:
   – Прекрасный государь! Наш августейший король весьма обижен, что вы так долго откладываете бракосочетание, торжественно условленное между вашей милостью и его сестрой, мадам Элоизой. А посему…
   Мило, свидетель этой сцены, говорит, что он вдруг заметил, как его господин прищурил глаза, да так, словно их и не было у него, а есть только «глазные впадины и зрачки, как у статуй». Епископ Бовэ, по-видимому, этого не замечал. Он продолжал закруглять:
   – А посему наш король и повелитель желает, чтобы этот брак был совершен прежде, чем он отбудет в Акру [49] и приступит к блаженному делу в тех краях. Но есть еще и другие дела, подлежащие решению, например, права блистательнейшего маркиза Монферратского на священный престол Иерусалимский, в чем мой господин уверен, ваша милость, последуете его желаниям. Таково это дело; но есть еще много других дел.
   Король встал и промолвил:
   – Даже чересчур много, епископ Бовэ, на мой аппетит, который теперь у меня совсем плох. Спорить лам нечего. Скажите вашему господину, что я воздаю каждому должное почтенье. Если же он сам своим поведением докажет, что ему не следует отдавать почтения, не я буду виноват. Что же касается маркиза, то для него я никогда не буду добиваться никакого королевства и удивляюсь, что король Филипп не может остановить свой выбор на ком-нибудь получше, чем на человеке, единственное название которому – сутяжник, я не может найти себе лучшего союзника, чем негодяй, оклеветавший его сестру. Относительно же этой злополучной мадам, я готов поклясться на святом Евангелии, что скорей женюсь на самом короле Филиппе, чем на ней; ему самому это очень хорошо известно. Я готов к отъезду во исполнение своих обетов Богу. Пусть же ваш господин поступает, как ему угодно. Он говорит мне, что он – плохой мореход; но должен ли я думать, что он и плохой воин? А если так, то, ввиду такой священной цели, каким же христианином, каким королем должен я его считать?
   Все дипломатические ухищрения епископа из Бовэ иссякли, он страшно покраснел и больше ничего не мог сказать. За него де Бар счел нужным вставить.
   – Подумайте, прекрасный господин мой: ведь маркиз Монферратский мне сродни!
   – О, я думаю об этом, де Бар, – ответил король. – И мне вас очень жаль. Но я не отвечаю за прегрешения ваших предков.
   Яростно сверкнул кругом де Бар, как бы в надежде найти ответ в стропилах крыши.
   – Господин мой! – начал он опять. – На нас возложена обязанность высказать мнение всей Франции. Наш повелитель весьма расстроен этой историей с его сестрой; да не он один, а и все его союзники. К ним да будет благоугодно вашей милости причислить и моего господина, графа Джона де Мортена.
   Он сделал бы гораздо лучше, если бы оставил Джона в покое. Глаза Ричарда загорелись, а голос стал резать, как ножом:
   Ну, пусть брат мой Джон и берет ее себе: благо он знает, в чем она права и в чем виновата. Что же касается лично вас, де Бар, вы отвезите своему господину ваши пустые разговоры и передайте ему, на придачу, что я никому не позволю предписывать мне браки.
   С этими словами он закончил аудиенцию и не пожелал больше видеть никаких послов. Дня два или три спустя они уехали с тем же, с чем приезжали.
   Немедленным следствием всего этого, как вы, вероятно, уже догадались, было путешествие Ричарда по пути к Наварре. Он был в таком негодовании, что даже сама Жанна не осмеливалась с ним заговорить. Как и всегда в таких случаях, когда сердце его перевешивало рассудок, он действовал теперь один и живо. Мы в сердце своем скапливаем всякие чувства, как самые возвышенные, так и самые низкие, как самые пылкие, так и самые холодные. Это зависит от дел. Вот и нашему королю приспели тогда разные дела в Гаскоии. Его вассал, Гильом де Кизи, ограбил богомольцев; Гильома необходимо было вздернуть на виселицу. Ричард скорым шагом отправился в Кагор, повесил Гильома прямо перед его собственным замком, а затем написал письмо в Пампелуну к королю Санхо, приглашая его на совещание «по поводу многих дел, касающихся Всемогущего Бога и нас самих». Так он написал, а король Санхо не нуждался, чтоб ему ставили точку над i. Мудрец тотчас же с большой пышностью двинулся в путь, не забыв прихватить с собой и свою девственницу
   В тот день, когда ожидалось его прибытие, король Ричард слушал обедню в самом нехристианском настроении. Для него не существовали никакие Sursum Corda. Он стоял коленопреклоненный, но словно каменное из ваяние, весь косный, холодный, он не двигался, не говорил. Как различно стоят у порога скорби женщины и мужчины! Неподалеку от него опустилась на колени графиня Жанна, снова, так сказать, на руках своих вознося к Богу свое истекающее кровью сердце. Величие этой странной жертвы придавало ей блеск огненного опала. Она была в полном упоении; губы ее были раскрыты, глаза полузакрыты; она прерывисто дышала; сердце ее трепетало. Мудрствовать над такими вещами не приходится: любовь прожорлива; она одинаково рождается и во дни воздержания, как и во дни излишеств. Пост влечет за собой видения, трепет, обмороки и все такое – эти сладкие извращения чувств. Но знаете, у Жанны упоение вообще проистекало из иного источника. У нее была своя твердая, верная надежда, и она одна знала, что знала, а другие и не подозревали. Она могла высоко держать голову, тая в себе эту ношу. Ни одна женщина в мире не завидует похитившей ее место, пока она носит свое звание у себя под сердцем. Но об этом скажем подробнее потом.
   Еще добрых часа два оставалось до полудня в этот ясный октябрьский день, когда из-за темных холмов появилась толпа рыцарей на белых конях. То были гости из Наварры, их рыцарские значки развевались в воздухе, а поверх брони были надеты белые плащи. Их встретили на лугу картезианского монастыря и проводили в отведенные для них места, находившиеся справа от королевской ставки. Эта ставка была вся шелковая, пурпурная, вся затканная золотыми леопардами в естественную величину. У входа стояли два знамени – с английским драконом и с анжуйскими леопардами. Ставка короля Санхо была зеленая, шелковая, с серебряными знамениями сердца, замка и оленя, с ликами святых Георгия, Михаила, Иакова и Мартына в его разодранной одежде. Ставка сияла. А у входа стояли двадцать дам, все в белом, с распущенными волосами: они приготовились встретить мадам Беранжеру и прислуживать ей. Главной из них была графиня Жанна. Короля Ричарда не было в его шатре: он должен был приветствовать своего брата, короля, в зале замка.
   Итак, в назначенное время, после троекратного привета серебряных труб, после многих любопытных обрядов с хлебом-солью, появился, наконец, сам дон Санхо Премудрый с целым отрядом своих пэров, щеголяя благородной посадкой на караковом жеребце. Его дочь, дама Беранжера, следовала в носилках цвета красного вина, вокруг нее – ее дамы на иноходцах цвета выжженной травы. Когда эту крошку-принцессу вынули из ее шелковой клетки, первое, что ей хотелось видеть и что она действительно увидела, – это была Жанна Сен-Поль, которая весьма любезно встретила ее.
   Жанна всегда носила пышные платья, конечно, зная, что красота ее оправдывала такую роскошь. На этот раз она нарядилась в серебряное парчовое платье с вырезом на груди, заложив свои тугие золотые косы на свой любимый лад. На голове у нее был венок из серебряных листьев, на шее – синее драгоценное ожерелье. Весь цвет ее красоты отразился на нежно-румяных щечках, на золотистых, как хлеб под солнцем, волосах, в ее зеленых глазах, на ее ярко-красных губках. Высокий рост, роскошный стан, свободные линии всего тела выделяли ее из целой стаи красавиц, блиставших более южными оттенками. Ей пришлось слишком низко нагибаться, чтобы поцеловать руку Беранжере: это заставило крошку-испаночку прикусить губку.
   Сама же Беранжера была словно колокольчик из растопыренного кумача, прошитого крупными жемчугами в виде листьев и свертков; а все, что шло выше пояса, походило на ручку колокольчика. Такое преизобилие народа, страх, от которого она вся дрожала и едва держалась на ногах, – все это чрезвычайно было ей не к лицу. Хотя, бесспорно, миленькая, но бледная, как полотно, с торжественно блестящими, как стекло, ничего не выражавшими черными глазками, с маленькими, кукольно торчащими по бокам ручками, она вся казалась игрушкой рядом с видной Жанной, которая легко могла бы покачать ее на коленях. Эта куколка не говорила ни на каком языке, кроме своего собственного, а этот собственный был даже не «язык Лангедока», а какой-то своеобразно исковерканный, грубее даже, чем гасконский. При таких условиях говорить было очень затруднительно. Сперва принцесса оробела; затем, когда ее затронуло любопытство, и она позабыла про свои пытки, Жанна начала робеть. Беранжера вертела в своих пальчиках драгоценность на шее у графини Анжуйской и допытывалась чей это подарок, откуда он и т. п. Жанна покраснела, отвечая, что это – подарок ее друга; а принцесса, услыша эти слова, оглядела ее с ног до головы так, что та вся запылала.
   Но, когда наступил час встречи с королем Ричардом, нервный страх снова охватил Беранжеру, и бедное созданьице принялось дрожать, прижимаясь к Жанне.