– Помилуй тебя Боже!
   – Господь с тобой, братец! – тихо ответила она.
   А он все тыкал в нее пальцем и проговорил так, что все слышали:
   – Берегись графской шапочки и графского ложа! Как верно то, что тебе придется побывать в том и в другом, так же верно, что ты будешь женой убитого и его убийцы!
   Жанна пошатнулась. Ричард поддержал ее.
   Убирайся, негодяй! – заорал он. – Не то я не пощажу тебя.
   Но прокаженный уже сам бежал вприпрыжку по утесам, подскакивая и размахивая руками, как старый ворон. На таком расстоянии, где он был уже в полной безопасности, он присел на корточки и облокотился на свои голые колени.
   Это до того перепугало Жанну, что потом, сидя в трапезной монастыря, где они остановились ночевать, она не могла подавить слез, которые мешали ей видеть, что она кладет в рот: до того ее душила грусть. Она изнемогала от усердной мольбы. Аббат Мило говорит, что по ночам слышно было, как она, рыдая, заклинала Ричарда и Богом, и Христом на кресте, и Марией у креста не обращать любовь в смертоносный нож. Но все напрасно. Он только ласкал, успокаивал ее, удваивал почести и заставлял отдаваться ему. И чем больше отчаивалась она, тем более возрастала его уверенность, что он воздает ей должное.
   Весьма обдуманно и с беспримерной щедростью озаботился он устроить ей целый штат и хозяйство как только очутился дома. В числе ее почетных дам были если не королевны, то, по крайней мере, дочери графов, виконтов и кастелланов. Таковы: мадам Сэлла де Вантадорн, мадам Элиса де Монфор, мадам Тибор, мадам Мэнт, мадам Беатриса – все совершенно такие же высокородные, как она сама, а две из них даже бесспорно более красивые. Мадам Сэлла и мадам Элиса были самые очаровательные женщины во всей Аквитании: у Сэллы лицо, как полымем, рделось румянцем, у Элисы оно было ясно и холодно, как вешние воды на вершинах скал. Ричард приставил к Жанне особого канцлера ее личной печати, особого дворецкого для ее личного хозяйства, особого епископа в качестве духовника. Виконт де Вантадорн был ее почетным телохранителем, а Бертран де Борн (как скоро узнаете, натворивший помаленьку много зла на юге) – тот самый Бертран де Борн, поверите ли! – получил прощенье и был пожалован в ее трубадуры.
   Бертран явился туда на Двор Любви [36] в Замок Амура, который Ричард устроил в садах за окраиной города Пуатье. Тут-то он получил прощение за свое великое искусство в пении.
   Перед этим замком на белом шелковом помосте восседала Жанна в красном платье; на золотистых волосах ее лежал толстый серебряный обруч с листьями и шипами, которые изображали графскую корону. Ричард приказал трубить в серебряные трубы; и его глашатай, поочередно обращаясь на север, на восток и на юг, троекратно возвестил, что «мадам Жанна – самая могущественная и несравненная принцесса, Божией милостью графиня Пуату, герцогиня Аквитании, супруга нашего славного и грозного государя Ричарда, графа и герцога тех же вышеназванных владений».
   Сам же Ричард, роскошно разодетый в блио [37] из белого бархата с золотой оторочкой, с пурпуровой мантией на одно плечо, вел тенцон с главными трубадурами Лангедока. Он воспевал Жанну как «прелестнейшую даму в мире, не сравнимую ни с кем со времен мадам Дидоны Карфагенской и мадам Клеопатры, императрицы Вавилонской». Некоторые из присутствующих подумали при этом, что сравнения выбраны не особенно удачно.
   С ним состязались величайшие менестрели [38] и поэты: певцом Сэллы был Гильом де Кабестен, Элисы – Жиро Борнейль, дофин Овернский воспевал мадам Тайборс, а Пейр Видал – мадам Мэнт. Под конец явилась боковыми ходами эта косматая рыжая лиса, которую никто не в состоянии был пристыдить, – Бертран де Борн, сам собственной особой. Он взглядом просил разрешения
   Ричарда и, надув щеки, чтобы придать себе более уверенный вид, начал воспевать Жанну в таких выражениях, что вызвал у графа Пуату слезы на глазах. Бертран дал ей прозвище, под которым она потом прославилась по всему Пуату и дальше на юг – Бельведер (Прелестный вид).
   Певец умолк. Ричард крепко сжал его в своих объятиях и, еще держа его одной рукой за злодейскую шею, подвел прямо к помосту где сидела зардевшаяся Жанна.
   – Будьте к нему благосклонны, мадам Бельведер! – молвил он. – Каково бы ни было его сердце, язык – золото.
   Жанна нагнулась и подставила ему свою щечку, а Бертран чудесно поцеловал ту самую, которую всячески силился погубить. Затем, обернувшись, он снова огласил небеса своим резким голосом, воспевая красавицу, воcпламенившую его своей милостью.
   Как я уже сказал, за эти-то подвиги Бертран и был причислен к ее домашнему штату. Он не скрывал своей любви к Жанне: он воспевал ее и днем и ночью и приводил Ричарда в восторг до глубины его великодушной души. Впрочем, Жанна во всех вообще вызывала к себе благосклонность. Если она и не была так хороша собой, как мадам Сэлла, зато она была любезнее, приветливее ее; если она не была так набожна, как мадам Элиса, зато была более женственна. Многие ошибочно считали ее сердитой, судя по ее надутым губкам и пристальному взгляду, этим людям не нравилась ее молчаливость. Они думали, что она холодна, как лед: такова она и была во всем, кроме одного. Но их глаза могли бы им сказать, что она была для него, до чего пылко сливались их души воедино, когда они сходились, чтобы прильнуть друг к другу в поцелуях. Если Жанна была сладка, как любовница, то и в будущем она обещала быть графиней на редкость. Ее суждение всегда было верно. Она была полна благородства, и это подтверждалось се степенностью. Она была неразговорчива и отлично владела собой.
   Но теперь она была бледнее обыкновенного, а глаза ее ярко горели. Дело в том, что она была вечно в лихорадочной тревоге, не имела покоя, считала себя несчастной, приговоренной. Она сгорала от любви и боялась быть любимой. В таком-то состоянии, видимо все более и более страдая, прошла она весь предназначенный ей торжественный путь, приближавший ее к Троицыну дню.
   «В тот день, – говоря словами медоточивого аббата Мило, – когда дух Божий в виде огненных языков почил на глазах святых апостолов и дал разумение грамоты безграмотным и дар слова бессловесным, – в тот день граф Ричард сочетался браком с дамой Жанной, а затем собственными руками венчал ее графским достоинством. С горькими слезами повиновалась она, когда ее укладывали на графское ложе в замке Пуатье в тот же вечер после брачного пиршества. В один из последующих дней я был свидетелем, как ее, опять-таки всю в слезах, венчали в Анжере шапочкой графов Анжуйских. Таким-то образом, желая ей и самому себе также воздать должное, граф Ричард сделал величайшее в мире зло!»
   Еще более пышные празднества совершались после венца. Я могу только восхищаться рассказом аббата Мило.
   "После того Ричард устроил турнир, в котором он сам и все общество замка билось со всеми, кто ни появлялся. Шесть дней длилось великое ломание копий. Верно вам говорю, ведь я сам все это видел своими глазами. Не было там ни одного английского рыцаря, ни одного анжуйского, лишь несколько французов, да и то без соизволения короля Филиппа. Зато было много гасконцев, тулузцев и лимузенцев, некоторые прибыли из-за гор, из Наварры, из Сант-Яго и даже из Кастилии. Явился также граф Шампанский со своими друзьями. Король Санхо Наваррский был чрезвычайно любезен и привел в дар даме Жанне шесть белых жеребцов, уже объезженных. И никто не мог в ту пору догадаться, зачем и почему он это сделал, – никто, кроме Бертрана де Борна. О, нераскаянный грешник!
   Графиню Жанну вместе с ее дамами усадили на большой балкон из красных и белых роз; на ней самой был розовый шелковый наряд с венком из пурпурных цветов. Туда же явился в первый день сам граф Ричард в зеленом вооружении и в таком же кафтане с вышитым на нем голышем, на шлеме красовался желтый дрок. В тот день никто не мог выдержать поединка с ним, герцог Бургундский упал с лошади и сломал себе шейный позвонок.
   На второй день молодой граф неожиданно бросился в самую свалку на копьях. Он был весь в красном, с пылающим солнцем на груди; ехал он на чистокровном испанском жеребце караковой масти и в алом чепраке. Вот когда нам пришлось всласть налюбоваться на рыцарей, как они верхом на своих горячих конях бьются каждый за свою любовь! На третий день с графом бился Педро де Вакейрас, рыцарь из Сант-Яго. Ричард был весь в серебряных латах, на своем белом коне, – белом, как святой Дух. Случайным ударом испанцу удалось повалить его на крестец. Вырвался общий громкий крик:
   – Граф упал! Смотрите за своим замком, пуатуйцы! Жанна побледнела. Ей вспомнилось пророчество прокаженного: она знала, что де Вакейрас ее любит. Но Ричард быстро оправился и вскричал:
   – Давай опять, дон Педро!
   Действительно, принесли свежие копья, и де Вакейрас упал на спину, а конь – на него. Ни Гектор, с яростными воплями преследующий Ахиллеса, ни молниеносный Ахиллес, по пятам выслеживающий Гектора, ни Ганнибал при Каннах, ни Роланд [39] в лесном ущелье Ронсеваля, ни чудесный Ланселот, ни грозный Тристан [40] Корнуэльса – словом, никто из героев не был так могуч, не стяжал себе такой славы, как Ричард Анжуйский. Как боевой конь Иова (пророка и страдальца), топал он ногой и покрикивал на военачальников: «Эй!.. Эй!..» Его обоняние издали чуяло дуновение битвы. Он напрягался, как тетива, и, как стрела, летел вперед, черпая в своем порыве еще больше сил, и, как галера на галеру, нападал он на врага. При всем том он был ласков, и смех его звучал мягко. Приятно быть побитым таким человеком – конечно, если это вообще может быть приятно. Всякое сопротивление Ричард побеждал точно так же, как рыцарей на турнирах".
   Если хоть половина этого была правда, если ни один мужчина в железе не мог устоять перед ним, как могли противиться ему обстоятельства и эта хрупкая запуганная девушка? Обезумев от гордости и любви, совершенно не помня себя, она забыла на минуту свой страх и свои муки. В последний день турниров она пала к нему на грудь, задыхаясь от волнения, а он, величайший из любовников, перед всеми, не стесняясь, расцеловал ее и, высоко подняв на могучих руках своих, крикнул своим могучим голосом:
   Эй, государи мои! Аль не красавицу избрал я в жены?
   Приветственные крики были ответом ему.
   После того Ричард взял с собой Жанну в путешествие по своим владениям. Из Пуатье они поехали в Лимож, оттуда – на запад, в Ангулем, и к югу, до Перигэ, Базаса, Кагора, Ажена и даже до Дакса, который тесно прилегал к землям короля Наваррского. Куда бы ни привез он графиню, всюду ее приветствовали с восторгом. Молодые девушки встречали ее с цветами в руках; старейшины становились перед ней на колени и вручали ключи от городских ворот; юноши распевали у нее под балконом; почтенные дамы оказывали ей большое внимание и обращались к ней с пытливыми расспросами. В лице ее все они видели прекрасную и величавую герцогиню Жанну Чудный Пояс, эту Бельведер, ныне воспеваемую на нежном аквитанском наречии.
   Во время их пребывания в Даксе, король Наваррский прислал туда своих послов с просьбой посетить графа в его столице, Пампелуне, но Ричард не пожелал ехать туда. Тогда они вернулись в Пуатье.
   Одновременно пришла туда страшная весть: король Генрих английский, престарелый лев, «почил во грехах своих», говорит аббат Мило.

Глава XII
КАК ЗАТРАВИЛИ ПРЕСТАРЕЛОГО ЛЬВА

   Теперь я должен рассказать вам, что случилось с королем английским, когда, как сокол, сраженный в своем полете, он увидел, что его нагнали и одолели в болоте. Его низвергли те, которых он хотел захлопнуть в западню; его самого затравил тот самый барсук, которого он надеялся выгнать из берлоги. Старик погнался за тем, от чего он сам не мог бы никогда уйти, – за смертью, и лишился того, что плохо хранил, – своего собственного дыхания. Чтобы покончить со всем этим витийством, скажу просто, что он схватил лихорадку, 'а лихорадка, развиваясь в теле, уже подточенном злобой и дурной жизнью, медленно грызла ему кости, испепеляла, скрючивала его.
   Уже в когтях у подкрадывающейся болезни, он соединил свои войска с войсками Маршала и пошел освобождать город Ле-Манс, где преспокойно расположился себе король французский. Как только до Филиппа дошли слухи о его приближении, он предал город огню, и Генрих пришел только взглянуть, как освещалось красными языками небо, а над полымем стояло облако дыма, более мрачное, чем даже отчаяние, охватившее его. Говорят, с ним сделалась страшная истерика, когда он увидел эту ужасную картину. Он не допустил свою рать приблизиться к пылавшему городу, а сам слег в постель, повернулся лицом к стене палатки и отказывался как от святого Причастия, так и от пищи. А тут подоспели вести и, вдобавок, самые дурные. Французы уже в Шатодэне; воины графини Бретонской угрожают с севера герцогству Анжуйскому; вся Турень с Сомюром и целая цепь пограничных замков подчинились его сыну Ричарду. Все это старик слушал, не вставая с постели не открывая глаз.
   Прошла целая неделя таких страданий. Тогда подступили к его ложу двое из его вельмож, а именно Маршал и епископ Гюг Дургэмский. Они сказали ему:
   – Государь! Вот прибыли от Франции послы с переговорами о мире. Как тут быть?
   – А как хотите! – вымолвил король. – Дайте мне только спать!
   Он говорил, как сонный, но полагают, что он только не хотел дать заметить свое бодрствование.
   Состоялось наскоро совещание между Джеффри, его побочным сыном, Маршалом, епископом – с одной стороны и французскими послами – с другой. Для самого короля Джеффри просил только одного – дозволить перевезти больного в замок Шинон, чтобы не умереть ему на большой дороге, как старой гончей. Это было дозволено. Но больной не обращал внимания, что бы с ним ни делали: он проспал всю дорогу до самого Шинона.
   К нему принесли пергаменты, припечатанные его собственной большой печатью. А он, совершенно разбитый, прикладывал к ним руку, не изрыгнув ни одного проклятия за разграбление его королевства. Но вот, когда лица, принесшие эти бумаги, уже удалились из комнаты, осторожно ступая на цыпочках, он вдруг вскочил с постели.
   – Гюг! – пробурчал он. – Епископ Гюг! Поди-ка ты сюда.
   Епископ поспешил вернуться и подойти к королю: они оба, каждый по-своему, любили друг друга. Владыка подошел и опустился на колени у кровати.
   – Читай мне подписи на этих проклятых штуках! – проговорил король,
   Гюг порадовался, думая, что королю полегчало, но в то же время он боялся, как бы потом не сделалось ему хуже.
   – О, дорогой государь мой! – начал он. Но старый король прервал его, стуча ногами под одеялом:
   – Читай, говорят тебе!
   И епископ Гюг принялся читать подписи все по порядку с самого начала. Больной слушал, не переставая трясти головой: очень уж донимала его лихорадка.
   – Филипп-Август, король франков, – произносит епископ.
   – Собачья кличка! – бормочет сквозь зубы старый король.
   – Санхес, король Наваррский, король католиков, – говорит Гюг.
   – Старый сыч! – бормочет король Генрих. Такой же второй воспел он всех одинаково – и достославного герцога Бургундского, и Генриха, графа Шампанского, и прочих представителей французской стороны. На том и покончил бы епископ, если б король не потребовал, чтобы ему читали непременно все.
   – Нет, Гюг! – говорил он, и зубы его стучали в лихорадке, как в жесточайший холод. – Ну, читай же имя моего возлюбленного сына! Вот ты и увидишь, какие у меня в доме творятся приятные развлечения!
   Епископ прочел вслух имя Ричарда, графа Пуату, а король прорычал свое любимое словечко:
   – От чрева матери – изменник!
   – А после Ричарда кто еще идет? – спросил он.
   – О, Владычица Небесная! Неужели вам все еще мало, государь? – спросил епископ боязливо.
   Но старый король сел прямо и подпер голову рукой.
   – Читай! – сказал он еще раз.
   – Не могу читать! – застонал Гюг.
   – Болван! – проговорил король. – Подай сюда пергамент!
   Он нагнулся и мутными глазами, которые уже едва повиновались ему, с ужасными усилиями начал разбирать имена наверху листа. И он нашел то, чего больше всего боялся – имя Джона, графа де Мартена.
   Страшно задрожал старик и давай тыкать в стену, словно видел на ней того самого, чье имя навело на него такой ужас.
   – Иисусе Христе!.. Я же сам сделал его графом, королем и вот Иудой! Ну, Божинька! Как Ты мне удружил, так и я удружу Тебе! Ты отнял у меня всех моих сыновей, так пусть же дьяволу достанется моя душа! Тебе не получить ее!..
   В горле у него послышалась предсмертная хрипота, Гюг подбежал ему помочь. Король все еще сидел прямо, вытянувшись, и мутными глазами глядел в стену, тщетно пытаясь облечь в слова свою нечестивую гордыню. Слова не повиновались ему, челюсть отвисла на могучую старческую грудь. Ему принесли святые Дары, но его нутро отвергло эту святую пищу, слишком чистую для него. Гюг и остальные присутствующие наконец усмирили его, сами обливаясь потом. Его помазали миром, наскоро прочли над ним несколько молитв, приходилось отчаянно спешить, когда начались предсмертные судороги.
   Была уж почти полночь, когда умер Генрих, король английский. И в этот час (с ужасом говорили в народе) ветер так бушевал, так рвался вокруг башен Шинона, словно весь ад кромешный гнался за обещанной ему душой. Впрочем, сказать правду, Генрих никогда не держал своего слова; и нет никакого повода предполагать, что он на этот раз изменил своему правилу.
   Мило прибавляет:
   "Так умер этот великий, могущественный, грозный король, проклиная детей своих, проклятых в нем, как и он в них. В сущности, он сам был более рабом, чем холопы, эти gleboe ascriptitit [41], которыми он управлял в своей стране издали: он был раб своих худших свойств. Он постоянно воевал с Господом Богом и с избранниками Божьими. Что поделаешь с блаженным Фомой? Пусть он сам держит за себя ответ в Судный день. Я не отрицаю никаких его качеств: он был прямодушен, откровенен и смел, как лев. Но его заели собственные пороки. Мир его праху! Он был великий король, но, умирая, оставил супругу, заточенную в темнице, двоих сыновей, поднявших оружие против него, и, вдобавок, множество побочных детей",
   Не успел Генрих испустить дух, как его подданные налетели на него, словно мухи, и разграбили замок Шинон. Они ободрали постель, на которой лежал покойник со злой усмешкой на губах, как будто смерть сделала его циником; с тела его сорвали кольца, золотое ожерелье и Распятие, висевшее на шее. Такое злодейство подвергало виновных смертной казни, но она была нипочем в те времена. Да и не было при короле никого, кто мог бы крикнуть: «Уважайте память вашего покойного владыки, нашего отца!»
   Маршал Уильям уехал в Руан со страху, чтоб не встретиться с графом Ричардом. Джеффри уж был на полдороге в Анжер, где хранились сокровища. Епископ Дургемский (не без основания) поспешил в Пуатье, чтобы первому приветствовать нового короля. Только и осталось верных людей в этой берлоге, что две бедные девушки, с которыми, перед смертью, путался старый греховодник. Видя, что он лежит голый на постели, одна из них, по имени Николета из Гарфлера, дотронулась до плеча другой, которую звали Кентской Секирой, и сказала:
   – Нашего господина до того обобрали, что не оставили на нем даже рубахи, чтоб его положить в гроб. Что же нам теперь делать?
   Секира отвечала:
   – Если нас застанут здесь, подле него, нас наверно повесят. А ведь старик любил меня.
   – И меня также любил. Бог свидетель! – подхватила Николета.
   Они молча посмотрели одна на другую.
   – Н-ну? – спросила Николета.
   – Чего ты хочешь от меня? – промолвила Секира.
   Они поцеловались, зная, что тут дело касается каторги, и пошли вместе к его трупу. Нежно омыли они его и помазали ароматными маслами, сложили ему руки, закрыли ему его страшные, неподвижные глаза, наконец надели на него коротенькую рубаху, которая была не с мужчины, а с мальчика. Потом явился канцлер Стефен Туронский, вызванный впопыхах с веселой пирушки, а с ним еще один или два гостя. Они водворили хоть немного порядок.
   Канцлеру было прекрасно известно, что король Генрих желал, чтоб его похоронили в церкви женского монастыря в Фонтевро. Когда-то кто-то предсказал ему, что он будет лежать посреди женщин в покрывале, сам под покрывалом. Ему очень понравилось такое предсказание, хоть частенько случалось, что он подсмеивался над ним. Но никто не решался перевезти тело покойного без разрешения нового короля, кто бы он ни был. И в самом деле, мог ли кто знать наверно, когда именно анжуец заявит свои права на английскую корону? Поэтому посланы были гонцы и к графу Ричарду в Пуатье и к графу Джону, про которого думали, что он находится в Париже. Между тем, этот последний был в это время в Type вместе с французским королем и первый получил эту весть.
   Она настигла его, так сказать, на лету. Ален, каноник города Тура, предстал перед ним, преклонил колена и сказал, в чем дело.
   – Господи, Иисусе Христе! Что мы будем делать? – воскликнул Джон, вдруг сделавшись белее полотна.
   Оба принялись толковать о том да о сем, что можно или чего нельзя было сделать, как вдруг ворвались к ним король Филипп, Сен-Поль, де Бар и багроволицый герцог Бургундский. Король Филипп подбежал к Джону и похлопал его по спине:
   – Король Джон! Король Джон английский! – кричал молодой человек, вещая, словно летучая ведьма. Затем герцог Бургундский заревел своим басом:
   – Богом клянусь, я за вас, за вас, приятель!
   – Государь, заступись за меня – и я твой слуга! – вторил де Бар.
   Граф Джон оглянулся вокруг и всплеснул руками.
   – Ах, господа! Что мне теперь делать? Он размяк совершенно: страх и желание совсем разводянили его сердце.
   Все они подняли гвалт, заговорили разом, – все, кроме самого предмета спора. Он только кусал ногти, посматривая в окно. К ним, крадучись, подошла Элоиза французская, бледная, как смерть, в своем сером монашеском одеянии. Уже не знаю, как она сюда попала: знаю только, что все перед ней расступились. Так она добралась до кресла Джона и рукой коснулась его плеча.
   – Ну, что же дальше? Говори, изменник! – хриплым голосом промолвила она. – За кого примешься теперь? Ты изменил сестре и своему отцу, теперь очередь за твоим королем и братом?
   Джон задрожал.
   – Нет, Элоиза! Нет! – шепотом ответил он. – Поди, ложись! Нам и в голову этого не приходит.
   Но она все стояла перед ним с кислой улыбкой на лице, изможденном от горя и состарившимся не по летам.
   Сен-Поль топнул ногой.
   – Кому мы можем довериться в Анжу? – спросил он де Бара.
   Де Бар передернул плечами. Герцог Бургундский пробурчал что-то такое, очень похожее на «Проклятое бабье!». А король Филипп приказал сестре идти и ложиться спать.
   Молодцы выпроводили ее вон из комнаты, но не без тяжелой сцены, и принялись снова всячески изворачиваться, наседая на бедного принца так, чтобы его руками жар загребать. Утром, часов около восьми, на дворе послышался конский топот, от которого графа Джона всего передернуло. Часовые возвестили прибытие глашатая.
   Тот явился. Шатаясь от усталости, обливаясь потом, он остановился, не обнажая головы перед высокими особами.
   – Говорите, сударь! – произнес король Филипп.
   – Шапку долой в присутствии короля Франции, собака! – крикнул юный Сен-Поль.
   Но глашатай остался стоять в шапке.
   – Я вещаю от лица Англии всем англичанам. Таково веление моего господина, Ричарда, короля английского, герцога Нормандского, графа Анжуйского: просить брата нашего, пресветлого графа де Мортена, со всевозможной поспешностью прибыть к нам в Фонтевро, дабы присутствовать на погребении короля, отца нашего. Пусть и все те, кто обязан ему повиновением, немедля явятся туда.
   Тихий ропот пробежал по всему собранию. Он шел, разрастаясь, покуда наконец герцог Бургундский не прогремел:
   – Вот Англия… Рубить его.
   Но глашатай стоял, как вкопанный; никто не брался за меч. Джон отпустил его, сказав ему на прощанье несколько успокоительных слов, но от друзей своих ему было не так легко отделаться. Впрочем, они и сами не могли ничего от него добиться. Если бы еще был с ними маркиз Монферратский, они, пожалуй, могли бы взвинтить его до крайней решимости. Но у Монферрата была прямая дорога впереди: кто бы ни вызвался помочь ему добраться до Иерусалимского престола, ему было все равно: того он и готов признать королем Англии, тому готов был служить!