Закончив реконструкцию альтернативной истории Крыма, Роман, усталый, но довольный потянулся, хрустнул костями и потер покрасневшие глаза. Затем вернулся к началу файла и отпечатал название статьи: «Гибель богов и теней». Удовлетворенно полюбовался на гордый заголовок. Нормально. Капкан будет работать — ни один обыватель в здравом уме и трезвой памяти не пропустит материал с таким названием. «Гибель» — слово-гипнотизер, тянет, как магнит. Уж чего современной публике не хватает, так это не какой-то там эфемерной свободы, а вполне конкретной, воображаемой гибели. И чем больше масштабы оной, тем выше планка коммерческого успеха проекта.
   Перечитывая творение, автор скромно гордился собой и упивался властью над миром. Мир менял очертания, перекраивался, переодевался и оснащал собственную физиономию новыми, блистательными подробностями, послушный прихотям его фантазии. Может, это и есть настоящая свобода?

15. Власть имущая персона

   Роман забавлялся. Вот уже десять минут он делал вид, что глубокомысленно рассматривает настенную живопись. На самом же деле со школьной непосредственностью наблюдал за бухгалтершей, попавшей в интересную ситуацию.
   Анна Михайловна вела себя странно. Было похоже, что, взявшись за ручку закрытой двери, она вдруг забыла, чего хотела, и теперь стояла в большой задумчивости, граничащей с изумленностью. Она легонько подергивала рукой, будто пытаясь отклеиться от злополучной двери, но не решалась на более активные действия.
   К ручке ее бессовестным образом приклеил Роман, стоявший неподалеку.
   Клеем было слово, мысленно произнесенное. Его оказалось достаточно, чтобы намертво припаять Анну Михайловну к двери бухгалтерии и его же хватило, чтобы отпустить жертву. Рука бухгалтерши соскользнула, и бедная женщина, еще более изумленная, поспешила унести ноги от заколдованной двери.
   Роман закончил любование живописью и покинул пустынный коридор. Забавы, подобные этой, отцветали одна за другой вот уже несколько дней. Художественное слово обретало силу. Акции искусства росли не по дням, а по часам, зашкаливая все мыслимые пределы. В один прекрасный летний день Роман понял, что стал настоящим творцом, которому не нужны перо, чернила и бумага. Что отпала всякая необходимость писать задуманную книгу — эта сладкая мечта начала сама по себе воплощаться в жизнь. Лелеемый в мыслях роман принялся сам себя писать.
   Полоскин поэтично окрестил это Сладким ужасом. Бухгалтерша подвернулась под руку случайно, как и все остальные, начиная с Марго. И не хотел глумиться — а получалось само собой. Застуканный в трамвае контролерами без билета, он смело смотрел им в глаза, выслушивал извинения за беспокойство и выпроваживал настырных на улицу. Почуяв силу, он и вовсе перестал платить за проезд. Суета сует. Мелочи жизни против искусства. В магазинах он еще расплачивался по-честному, но на деньги уже посматривал как на излишнюю условность, материализованную пустоту. Однако от обильных гонораров не отказывался. Мало ли что. Судьба переменчива.
   Только однажды старушка-побирушка в дверях гастронома спровоцировала его на дерзость. Затащив в припадке воодушевления внутрь магазина бабульку, протягивающую руку, Роман быстро накидал в тележку разнообразной снеди. И так же стремительно отправил не успевшую опомниться старушку мимо кассы обратно к дверям, прицепив к ней переполненную едой металлическую авоську на колесах. С кассиршей и охранником, засвидетельствовавшими разбой среди бела дня, он разобрался по-свойски, велев им радушно помахать рукой вослед бабушке. А та в изумленном беспамятстве умыкнула вместе со снедью и казенную тележку.
   С развившейся вдруг клептоманией вообще справляться было трудно. Держать себя в руках не позволял неодолимый соблазн ненаказуемости. Ну кто, в самом деле, мог поймать его за руку с поличным, если кража принимала форму добровольного дара или случайностей, не предусмотренных уголовным кодексом? Акты передачи имущества носили добродушный характер и целью имели скорее забаву, нежели холодную корысть. Или, к примеру, интеллектуальный интерес.
   Собственно, Роман занимался не воровством, а скорее самопознанием, исследованием дара. И сладость в нем была, и ужас, это точно. А ужас был оттого, что замешалось в этом деле нечто, чего умом объять нельзя. Мистика, одним словом. Откуда взялась эта власть его над человеками, творящая произвол? Кто наделил его способностью управлять чужой волей? И нет ли в этом подвоха, зловредности какой-нибудь, от которой самому в конце концов сильно непоздоровится?…
   Роман стоял на горбатом мостике, выгнувшемся над мутной городской речкой, совершенно бездвижной и чем-то даже пахнущей. Он плевал в воду и созерцал разбегавшиеся от плевков круги — занятие весьма философское, требующее сосредоточенности и повышающее способность к рассудительности.
   Под аккомпанемент легчайших водяных шлепков повеса рассуждал о превратностях судьбы. Вот жил-был человек. А потом пришел на мост, залез на парапет, прыгнул в воду и утонул. И кто ему вбил в голову, что непременно надо прыгнуть? Сам додумался или кто подсказал, под зад толкнул? А если, к примеру, вот этой гражданке велеть вниз головой булькнуться?
   Роман впился взглядом в гражданку. Та замедлила шаг. Растерянно осмотрелась по сторонам. Крепче прижала к себе сумочку. Вот дуреха — зачем ей на том свете сумочка? Утопленницам ни к чему лишнее барахло. Женщина остановилась и боязливо заглянула за парапет, в черную жижу. Роман смотрел на ее побелевшие пальцы, крепко вцепившиеся в сумочку, словно та была спасательным канатом. Далась ей эта сумка, вся жизнь ее, что ли, в этой черной коже свернулась клубком?! Роман разозлился и в раздражении погнал несознательную гражданку прочь с моста. Чего доброго, и впрямь искупал бы ее сейчас в экспериментаторском раже.
   Новый плевок полетел в черную непроглядную муть, звонко шлепнулся. Кто виноват? Палач или жертва? Почему они все делают то, что он хочет? Кто он им — мамка, нянька, дядька? Мы в ответе за тех, кого приручили. Но ведь он не приручал их…
   Роман сорвался с места, чуть не бегом отправившись на поиски многолюдья. Он докажет им, что не несет за них никакой ответственности.
   Городское оживление обнаружилось сразу за углом дома старинной постройки. Народ сновал туда-сюда, захаживал в магазины, толпился на автобусной остановке, ожидал зеленого света, гулял, торопился, скучал, хмурился и радовался жизни. Ярко-желтая кишка автобуса, мучительно скрипя, подрулила к тротуару. Фыркнув, растворила двери. Роману кишка была не нужна, но невидимые пружинки уже вовлекли его в сферу влияния желтой каракатицы. Его чуть не сбил с ног толстый дядька, увешанный магазинными упаковками. Он вылетел из дверей булочной и враскоряку, взмахивая свертками, заторопился к автобусу. Роман в задумчивости смотрел ему вслед. Серьезно и с грустью в взоре. Этот взгляд посылал вдогонку толстяку три слова. Две короткие фразы, одинаково настойчивые: «Стоять!» — «Беги, опоздаешь!» Дядька, точно врезавшись в невидимую стену, дернулся и застыл на месте. Сделал глупое лицо, разинул рот и принялся вытанцовывать: шаг вперед и два назад, раз-два-три, раз-два-три. Танцплощадка была маловата — три квадратных метра, но расширить танцевальное пространство он и не пытался. Сбитый с толку, он лишь скривил жалостно физиономию.
   Роман мысленно пнул объект к закрывшемуся автобусу. Помилованный бросился вдогонку, замахав всеми авоськами. Но кишка издевательски не приняла опоздавшего, изрыгнув на прощанье сиплый рев и длинный клок вонючего дыма.
   — Что и требовалось, — пробормотал естествоиспытатель, пряча руки в карманы и покидая место триумфа.
   Из двух предоставленных возможностей олух не выбрал ни одной. Почему? Опять же — кто виноват? Роман дал ему свободу выбора — тот запихнул эту свободу в три квадратных метра. Площадь двух отечественных сортиров.
   И тут его осенило.
   А кто сказал, что сам он не обретается в том же «сортире»? Что кто-нибудь другой не дергает его за веревочки, ставя в рамки чужого жесткого произвола?
   Очередная порция острых ощущений. Симптомы: холодок в груди, сердце в животе. И с непривычки к философствованию тянет по малой нужде. Общественную уборную пришлось искать не меньше получаса.
   Интерьер первейшего блага цивилизации поразил его своей неординарностью. На дверцах пяти кабинок был наляпан один и тот же плакат. Роман неспешно принялся мыть руки, рассматривая плакаты в зеркале. С картинок сиротливо глядел пятикратно продублированный подросток из неблагополучной семьи — недоверчивый взгляд, вязаная шапка до бровей, детская куртка. А в углу снизу притулился вопрос, от которого сразу становилось как-то нехорошо. «КТО ТЫ?». Вопрос был чрезвычайно паскудным, ибо вгонял в тоску, одаривал оголтелыми угрызениями совести и вдобавок ставил на повестку дня в зубах навязшую тему тщеты и суеты сует. Да, странный был плакат. Очень странный. Хоть и являлся заурядным продуктом тинейджерской недокультуры. И подросток вовсе не был таким уж затравленным, каким сперва казался. Опасливость в глазах вполне можно квалифицировать как затаенное нахальство и прыщеватую угрюмость. Но паскудность ощущений тем не умалялась. И тот факт, что плакаты висели в учреждении столь же интимном, сколь и общественном, позволял строить малоприятные умозаключения. Состояли они в том, что плакаты развесили здесь с умыслом. И не каким-нибудь, а глумливо-зловещим. От плакатов явно веяло душком зомбирования. Роман почуял в себе ту же самую сиротскую бесправность, что читалась в темных глазах мальчишки.
   «В этом мире бесправна надежда…» — пели когда-то гладиаторы из группы «Стенобитный кодекс».
   От внезапной досады Роман начал в третий раз намыливать руки. Мальчишка исподлобья наблюдал за ним. «КТО ТЫ?» Кто я? Обитатель трех квадратных метров, сортирный жилец, на дуде игрец. Правда, обладающий и кое-какой дарованной властью.
   Зашелестела спускаемая вода, из кабинки выскочил мальчишка, примерно такого же вида, что и плакатный. Роман почувствовал себя коршуном, завидевшим цыпленка. Добыча расхлябанно двинулась к выходу, но охотник не дал ей уйти. Из недр широких тинейджерских штанов явился огрызок карандаша. В течение следующих нескольких минут юный бездельник славно поработал над всеми пятью вывесками: его плакатный сверстник украсился пышными усами, рогами, фингалами, пластырными нашлепками, клыками, недельной небритостью — все это в сопровождении нецензурщины. После чего бездельник был отпущен на свободу, а на смену ему Роман, покидая учреждение, погнал уборщицу — срывать испохабленную пропаганду.
   Поднявшись на улицу, он отправился вперед, не разбирая дороги. И тут же, желая избавиться от неприятных мыслей, совершил ошибку. Поддался гипнозу слов, принявшись уговаривать себя: «Я не зомби, я свободен. Свободен. Свободен я!»
   Сзади его догонял детский смех.
   — А про ежика и медведя знаете?
   Роман прервал медитацию.
   — Ну, значит, сидит ежик на горке, глаза зажмурил и шепчет: «Я сильный, я сильный, я сильный». Медведь подходит и спрашивает: «Ты чего, ежик?» А ежик: «Я сильный, сильный». Ну, медведь за ухом почесал, дал ежику под зад и дальше пошел. Ежик приземлился, вылез из кустов, сел и опять: «Я сильный. Я сильный. Только легкий».
   Малышня, обгоняя Романа, звонко рассыпалась в хохоте.
   Искатель свободы споткнулся на ровном месте. Оказалось — наступил на шнурок. «Устами младенца», — грустно констатировал он факт.
   — Нет, я так просто не сдамся, — сказал Роман, сделав свирепое лицо.
   Но, видимо, удача в этот день была не на его стороне. Через сотню метров он увидел рекламный щит. Рассматривать его можно было, лишь запрокинув затылок на спину — так высоко он вознесся на своих дорических подпорках. Или с большого расстояния.
   В верхнем левом углу рекламы торчала кислая физиономия мужика, предположительно испившего уксуса. Физиономия была исполосована толстыми продольными и поперечными штрихами, означающими тюремную решетку. Об этом говорила надпись под картинкой:
 
    Сижу за решеткой в темнице сырой
    И жажду свободы глоток всей душой.
   Центр рекламы занимала двадцатилитровая бутыль с газированным напитком «Свобода», установленная на пьедестале слогана:
    Утоли «Свободой» жажду —
    Достоянием всех и каждого!
   Нижний правый угол был отдан все той же физиономии, только уже не уксусной, а напротив, счастливой и без решетки:
    Я выбрал «Свободу»!
   Реклама казалась настолько убедительной, что Роман тотчас же почувствовал сухость во рту. К торговой палатке рядом с щитом он подошел с намерением взять чего-нибудь жаждоутоляющего, но не испоганенного рекламой. Отстояв короткую очередь в задумчивости и печали, он пододвинулся к окошку, на миг запнулся, открыл рот и брякнул:
   — «Свободу» дайте.
   Протянутая купюра уползла из руки и оборотилась пластиковой полулитровой емкостью.
   Паскудная пропаганда заморочила-таки ему мозги. Паскудство же состояло в том — это было вдвойне обидным, — что автором рекламных стишков был сам Полоскин. Сочинил в шутку, когда «Свобода» только-только появилась в продаже. Теплая шумная компания отмечала какой-то успех какого-то знакомого. Поди теперь вспомни — какого, где, когда, при каких обстоятельствах и кто там пил. Видно, пьянка удалась на славу — ничего кроме этих туго срифмованных строчек, случайно встреченных и внезапно узнанных, память не зафиксировала. А стихов своих Роман не забывал никогда. Но память, тем более избирательная — не доказательство. Для подтверждения авторских прав она не годилась, для изъятия у рекламодателя честно заработанной доли — тем паче.
 
   «Призрачно все в этом мире бушующем».
   Вот и чаемая свобода вновь подверглась осмеянию.
   Грустная история.
   И все-таки она не шла ни в какое сравнение с историей, которую поведала вечером того же дня Марго.

16. Неисповедимые пути маньяков

   В городе орудовал маньяк.
   Казалось бы — ну каким боком неведомый маньяк может затесаться в душу преуспевающего литератора, мозги ему набекрень посворачивать? Оказалось, может. Роман маньяком был повергнут в глубокую депрессию с очень нехорошими мыслями.
   Внешне все выглядело обычно. Заурядные убийства, трупы исключительно женские — а иные большинству маньяков не требуются. О первых трех Роман узнал от Марго. Она провела весь день в парикмахерской, а под вечер, изнемогая от переосведомленности в городских делах, приехала к возлюбленному на разгрузку — огорченная, в суетливой тревоге, переполненная восторженным ужасом. И сразу потребовала кофе.
   — Ты представляешь! — начала она, сделав большие глаза. — Что сейчас! Творится в парикмахерских!
   — А что там творится? — наивно спросил Роман.
   — Жуть! Очередь километровая. Все бросились стричься. И чем короче, тем лучше. А еще лучше — совсем налысо.
   — Э… Новая мода?
   — Да какая мода! — возмутилась Рита, едва не подавившись кофе. — Маньяк же!
   — Кто маньяк?
   — Не кто, а где. Ты что, не знаешь? У нас тут! В городе! Объявился свой! Собственный! Маньяк! — слова, отпечатанные Ритой в воздухе, Роман углядел почти что воочию. Но пока еще он не видел причин для беспокойства — Марго были свойственны восторженные преувеличения.
   — Сексуальный? — уточнил он.
   — А какой еще? Конечно, сексуальный. Уже три трупа оставил. На глухих улицах по ночам промышляет.
   — Тогда что ты волнуешься? Ты ведь ночами не бродишь по глухим улицам?
   — Кто волнуется? Я? Сделай мне еще кофе. Я там такого наслушалась!
   — Где?
   — Да в парикмахерской.
   — Надеюсь, ты не собираешься стричься налысо? — встревожился Роман. Если пойдет такая мода — лысыми ходить, это будет пострашнее чумы или холеры, или иного какого заразного поветрия.
   — Чтоб живой остаться, не жалко и налысо, — вздохнула Марго.
   — Не вижу связи, — осторожно заметил Роман.
   — Ну как же! Маньяк, он же сначала ножиком по горлу чикает, а потом — фу, какая мерзость! — с головы скальп снимает! Можешь ты себе это представить! — Для убедительности Рита резким движением провела ладонью по шее и пальчиком очертила голову по краю волос — все это она проделала, не уменьшая испуганной округлости глаз.
   — Действительно, мерзость, — согласился Роман. — А зачем ему скальпы?
   — Вот! Это самое интересное. Он им стихи пишет!
   — Кому?
   — Ну, жертвам своим. И оставляет их вот здесь, на груди, где сердце. — Марго положила руку себе на грудь. — Булавкой к одежде прикалывает. Говорят даже, стихи неплохие, выразительные. Хотя все равно гадость.
   — Стихи, конечно, о любви? — предположил Роман.
   — Конечно! О чем еще может думать маньяк, как не о своей неудовлетворенности?
   — Ну да.
   — Ну, о любви-то они о любви. Только уж очень однообразные. Не отражают всего разнообразия этой сферы. — В Маргоше заговорили профессиональные педагогические чувства.
   — А ты откуда знаешь? В очереди и стихи маньячные зачитывали?
   — Нет, но… — Рита замялась. — Так говорили. Почему бы им и не быть однообразными? Маньяк же, что с него взять! На одном зациклился, на волосах женских.
   — А-а! Драгоценная оправа женской красоты. Почему же сразу — «однообразные»? Это же неисчерпаемая тема! — Роман воодушевился, почуяв родное и близкое. Поднялся с табуретки, принялся мерить шагами кухню, заложив руки за спину.
   — Что, нашел в этом маньяке родственную душу? — подцепила его Марго.
   — Волосы, женские волосы, кто вас только выдумал! — Роман заметно взволновался. — Ароматные, пьянящие, косы и завитушки, прямые и кудлатые, темные, как ночь, и светлые, как серебро луны, дурманящие и дразнящие, нежные, как шелк, и упругие, на шлем похожие. Ласковые и жестокие. Всепобеждающее воинство любви!
   — Ты случайно не знаком с этим маньяком? — обалдела Рита.
   — Не знаком, — быстро и нервно открестился Роман.
   — Я шучу, милый, — нежным голосом сказала Марго и опять громко вздохнула. — Только в стихах не как в жизни. В жизни это воинство побеждается психованным мясником А в парикмахерских аншлаг потому, что предпочитает длинноволосых. Представляешь? У первой жертвы была длинная русая коса. Вторая носила роскошный рыжий «конский хвост». Третья…
   — Коса? Ты сказала — коса? Точно? Может, две косы? В этих очередях вечно все напутают.
   — Да одна была коса. Ну, вообще-то можно и две заплести. Ты чего так взъерошился? Тебе нравятся косы?…
   — Нет! — в испуге отрекся Роман. — Не нравятся. Мне нравятся короткие стрижки. Или как у тебя.
   Марго носила средней длины каре.
   — Спасибо. А знаешь, как прозвали этого маньяка-стихописца твои соратники?
   — Какие соратники?
   — Журналисты. Разнузданные циники. В один голос зовут его не иначе, как Дамским угодником. В газетах местных.
   — Кровопийцы, — согласился Роман, убредая от подруги в комнату. Он испытывал острую потребность в сиюминутном одиночестве.
   Выйдя на балкон, он сначала схватился в панике за голову, потом принялся щипать себя за разные места, сильно, до боли, проверяя — спит ли он, видит ли сон или же его эротические кошмары впрямь шагнули в жизнь.
   С косами был связан самый главный и самый страшный кошмар, давно преследующий его, повторяющийся, неотступный, постылый. Роман не чаял от него избавления, и вот — реальность превзошла своей изощренностью все его надежды и тайные помыслы. Во сне он погибал, удушаемый двумя женскими косами. Они принадлежали женщине, лежащей с ним в постели. Любовь всякий раз кончалась предсмертным хрипом. Две змеи, свисавшие с ее головы, подползали к его горлу, обвивали толстыми кольцами и душили, душили, душили…
   Просыпался он, конечно, живой, но страшно испуганный, бледный, как настоящий покойник. Отомстить коварным косам за надругательства не было возможности. Хотя бы частично расквитаться с ними он мог лишь в стихах:
 
Твои отрубленные косы держу в руках.
Они — как две змеи, исчадья той,
Что яблоками Еву соблазняла
И в райских кущах искушала.
Исчадья Смерти…
 
   Надо ли говорить, что женщины с длинными волосами вызывали у него мысленное содрогание и тайное отвращение? Фобия росла и крепла с каждым новым старым кошмаром. И могла в любой момент разразиться громом, бурей, ураганом.
   И тут подвернулся под руку маньяк. Роман решил, что час его пробил и что он, сам того не подозревая, принялся мстить.
   О! Месть была страшна. С его новообретенными способностями режиссера судеб, талантом воплощать любой задуманный сюжет в реальность не составило большого труда сотворить маньяка и отправить его крушить чужие жизни, отбирать орудия преступления — косы и незаплетенное простоволосье. Маньяк был всего лишь инструментом, карой, обрушиваемой на женские головы живым трупом. Это было сильнее всех доводов разума и морали, всех заповедей цивилизации. И не потому ли месть оказалась тайной, сокрытой даже от него самого, бессознательной и неуправляемой? Он узнал о ней от Марго, но это не снимало с него подозрений в совершении убийств чужими руками. Он был заказчиком, диктовавшим кому-то свою волю, а этот кто-то по его милости сделался маньяком. Ужас был в том, что эта воля диктовалась сама по себе, отдельно от сознания, Роман ничего не знал о ее самоуправстве.
   Вот и доигрался, думал он, мрачным взором окидывая с балкона окрестности дома. В глазах маячили кровавые лысые женщины с перерезанным горлом. Сладкий ужас во всей красе. Страшная, мучительная реальность, нависшая над ним топором-приговором.
   Ох. Роман вспомнил про приговор, зачитанный ему недавно во сне. Но там было другое, там Джек… Кстати, Джек о косах-убийцах знал. Как-то раз по пьянке Роман разоткровенничался, выложил наболевшее, в страхах сознался и кажется, стих тот прочел, об исчадьях костлявой.
   Не за это ли самое он убил во сне Джека?…
   Случайная мысль похолодила сердце. Да нет, не может быть. Роман вытер со лба проступивший холодный пот.
   Ладно. Не Джек это. А кто? И может быть, этот маньяк — только часть правды, случайно узнанная? Может быть, он не один! И город КИШИТ маньяками?!
   …Господи милостивый, не дай погрязнуть в маньячестве, спаси от напасти, Ты ведь все можешь!..
   …И все эти маньяки — на его совести?! Вот где настоящий-то Ужас. Волосы дыбом. И как после этого можно спокойно спать? Да ни в одном глазу сна не будет.
   Сон все-таки пришел. Под утро. Кто-то гладил его по голове и убаюкивающе ворчал: «Эх, маньяк, маньяк. Не много ль ты на себя берешь?» Это был такой Голос, такой… словом, необыкновенный. От него стало теплее внутри и спалось по-младенчески.
   В голове между тем в последнее время творились дела еще более чудные. Как в кипящем котелке там булькало, пузырилось и пенилось пикантное варево. Чтобы не обжечься деликатесом, тайнописец поспешил выплеснуть варево из котелка на клавиши.
   Из каждого абзаца «Гибели богов и теней» глазела хитрая мордочка Русской идеи, искушая своей доступностью. Незамедлительно овладеть соблазнительницей Роману не составило труда.
   Отправная точка русского сюжета лежала в славянском фольклоре. Если греческий Ахеронт для греческого же сознания был рекой далекой и неведомой, полумифической, несущей свои воды где-то там, за семью морями, то для славян дорога мертвых была чуть ли не рядовой повседневностью. Тихий Дон — облюбованный русским фольклором географический объект. Художественный образ быстрой и широкой реки Дон, часто попросту именуемой морем, за которым обретается царство мертвых, славянский Аид-пекло, охраняемый трехголовым Змеем Горынычем, — этот ласковый и нежный образ кочевал из песни в песню, из сказки в сказку. И страна мертвых там разительно схожа с греческим Аидом…
   Но дело, конечно, не в сходстве. А в том, что русская культура изначально формировалась под мощным воздействием языческих представлений о царстве смерти — близком соседе славянских земель. Славяне, а затем и русские жили со смертью-Мораной бок о бок, почти что породнились с ней, свободно плавали по дороге мертвых Дону-Ахеронту, слагали о том задушевные песни и любимые всеми — от младенцев до ветхих бабушек — сказки.
   Так зародилось в русском характере одно из его главных, всеми признанных, философией оприходованных и наукой встроенных в понятие «русская ментальность» качеств — а именно широта отечественной души. Ибо ничто так не способствует развитию широты души, как постоянно, вседневно реализуемый в ней, в душе, принцип memento mori, помни о смерти, живи так, будто живешь последний день. Раздай все нищим, закати пир на весь мир, раззудись рука, разгуляйся душенька, ходи колесом, смотри соколом, море по колено, горы по плечу, гулять так гулять, а того, кто будет тому мешать, соплей перешибем.