Рюрик Ивнев
(Михаил Александрович Ковалев)
Богема

Часть I

Москва-столица

   Двенадцатого марта 1918 года Совет народных комиссаров переехал из Петрограда в Москву. Профессор Сакулин был разочарован, наблюдая, с какой простотой произошло это чрезвычайно важное историческое событие.
   – Дорогой друг, – говорил он поэту Вячеславу Иванову, – мог ли думать Петр, что Санкт-Петербург как столица просуществует два столетия.
   – Двести двадцать четыре года, – поправил, улыбаясь, Иванов.
   – Константин Дмитриевич Бальмонт воскликнул бы: «Господни пути неисповедимы».
   – Исторические события похожи на фантастические сказки. Екатерина, преклоняясь перед Петром, на полтора столетия раньше большевиков собиралась перенести столицу, но не в Москву, а в Царьград.
   – Вспоминаю исторический эпизод, – сказал профессор Сакулин, поглаживая бороду. – Когда в английском парламенте произошли бурные заседания, во время которых многие депутаты требовали посылки английской эскадры в Кронштадт, Екатерина вызвала британского посла и сказала: «Я слышала, ваше правительство собирается изгнать меня из Петербурга. Передайте ему, что тогда мне придется перенести столицу в Царьград».
   – Москва – это Россия! Россия – это Москва! Петр не должен был переносить столицу в Петербург. Совершив это, он сделал грубую ошибку, – воскликнул Иванов.
   – Вы думаете?
   – Я уверен. Это измена русскому духу. Из европейского цейхгауза надо взять самое нужное, а он вместе с необходимым загреб и зарубежный хлам. И вот получилось то, что с такой изумительной точностью подметил Андрей Белый в своем гениальном романе «Петербург».
   – Мне вчера рассказывал Балтрушайтис, до какой наглости дошло английское правительство. По его поручению Нокс явился к Ленину в Смольный и потребовал немедленно передать власть бывшему Временному правительству.
   – Это анекдот.
   – Вы забываете, Юргис теперь дипломат, он не будет выдумывать.
   – Если не анекдот, то невероятная наглость! Что же ответил Ленин?
   – Юргис говорит, что Нокс и вел себя нагло. Вошел в кабинет и, не здороваясь, выпалил требование. Ленин обескуражил Нокса тем, что попросил его сесть. Принесли чай.
   – Откуда подробности?
   – Подождите, все объясню. После разговора с Лениным Нокс ушел сконфуженный. Находившийся в кабинете дежурный, молодой большевик, спросил Ленина после ухода Нокса: «Владимир Ильич! Как же это: к вам приходит враг, нагло ведет себя, а вы его поите чаем, да еще с сахаром, которого у нас нет». Ленин ответил: «Дорогой товарищ! Вопрос, который вы задали, интересует не только вас, но и многих, да и меня самого. Так вот: вам в будущем придется вести переговоры с врагами. Надо быть вежливым, корректным, но всеми силами добиваться своего».
   – Очень интересный эпизод. Может быть, что здесь и приукрашено, но Ленин показан замечательно. Теперь понял, почему столица перенесена в Москву без всякой помпы. У Ленина редкое совпадение твердости со скромностью.

В бывшем лицее

   Медленно поднимаюсь по широкой лестнице бывшего катковского лицея, в котором сейчас разместился Наркомпрос. Только что приехал из Петрограда с письмом Луначарского к Надежде Константиновне Крупской.
   Она меня приняла сейчас же и, заметив усталое лицо, спросила:
   – Вы прямо с вокзала?
   – Да.
   Нажала на кнопку звонка. Вошла секретарша.
   – Ольга Ивановна! Вот товарищ… Он от Анатолия Васильевича. Прямо с поезда. Попросите, пожалуйста, из нашей столовой принести ему завтрак.
   Протестующе поднимаю руки:
   – Но я уже завтракал.
   – Где?
   – В поезде.
   Надежда Константиновна улыбнулась. Секретарша тоже улыбнулась и вышла из кабинета. Я посмотрел в большие умные глаза Надежды Константиновны и почувствовал себя спокойнее. Крупская тем временем читала письмо Луначарского.
   – Так, значит, вы московский секретарь-корреспондент Анатолия Васильевича? Прежде всего – квартирный вопрос. Вы один?
   Утвердительно киваю.
   – Значит, в управлении домами вам это сделают быстро. Свой мандат вы зарегистрируете у начальника канцелярии Константина Александровича Федина. У вас усталый вид, и я не буду утомлять вас делами сегодня.
   В это время в кабинет вошла курьерша, неся на деревянном подносе завтрак, который состоял из трех вареных картофелин, куска конины и стакана компота.
   Пробую отказаться, но Надежда Константиновна замахала руками и стала похожа в эту минуту на гостеприимную хозяйку.
   – На меня не обращайте внимания, я занимаюсь своими делами и не буду на вас смотреть. Подкрепитесь. А потом уже решим, что будем делать дальше.
   Я сижу у окна перед круглым столиком, на котором дымится картофель. Поездка в набитом людьми вагоне, усталость и волнения убили аппетит. Стараюсь съесть хотя бы часть завтрака.
   Из окна виден Крымский мост.
   Весна в этом году выдалась ранняя. Солнце играет лучами на островках белого снега, среди бурых луж, начинающего оттаивать тротуара, по которому проходят люди с сумками и авоськами. Мальчишки вяло играют в снежки, должно быть, вспоминая недавние пышные сугробы.
   Время будто остановилось. Словно не было бурных месяцев Октября 1917 года.
   Тихий кабинет. Тихие разговоры. Я сижу в углу комнаты, как в давнишней студенческой столовой.
   – Что же вы не завтракаете?
   Голос Крупской вернул меня к действительности. Встаю и подхожу к ее столу.
   – Не могу, Надежда Константиновна, просто не могу. От волнения, должно быть, потерял аппетит.
   Видя мое смущение, Надежда Константиновна не стала уговаривать.
   – Вам нужно прежде всего отдохнуть.
   В этот момент в кабинет вошел управляющий делами.
   – Иван Никифорович, хорошо, что вы пришли, а то я собиралась вам звонить, – сказала Крупская. – Надо срочно устроить товарища Ивнева, срочно. И познакомьтесь – это наш новый сотрудник.
   Высокий полный мужчина, напоминающий деревенского священника, заулыбался мягко и ласково, однако без малейшей угодливости.
   – Это мы организуем, не беспокойтесь, Надежда Константиновна. Вот эти бумаги подпишите, пожалуйста. Это насчет топлива, освещения и продовольствия.
   Пока Крупская подписывала, он подошел ко мне, взял под руку и сказал так же мягко и приветливо:
   – Здесь есть свободная комната. Отдохните, а там… Утро вечера мудренее.
   Я простился с Надеждой Константиновной и вышел из кабинета вслед за управляющим. В коридоре он нагнулся к моему уху и спросил почти шепотом:
   – Как вам понравилась Надежда Константиновна?
   – То есть – как понравилась?
   – Ну, какое впечатление она на вас произвела?
   – Хорошее. А главное, сразу видно, что деловая.
   – А вы знаете, кто она?
   – Конечно, – удивился я.
   Управляющий улыбнулся.
   – Так вот, Надежда Константиновна – жена Ленина!
   Теперь-то я его понял и рассмеялся:
   – Вот те на. Я, столичный житель, оказался глубоким провинциалом.
   Управляющий изумился:
   – Как? Вы этого не знали?
   – Признаюсь, что когда я слушал Ленина в Петрограде – а слушал я его довольно часто, – так был очарован его речами, что в голову не приходила мысль о его семейной жизни.
   – Так ведь Надежда Константиновна сама старый член партии и большой помощник Владимира Ильича.
   – В этом деле я новичок, и к тому же беспартийный. А узнал я о существовании партии большевиков только после Февральской революции и сразу стал на сторону Ленина.
   – Я тоже раньше ничего не понимал, а в партию всего лишь месяц назад вступил, но, работая управляющим, одним из первых узнал, что Надежда Константиновна – жена Ленина. И с тех пор мне начало казаться, что об этом должен знать весь мир.
   Мы вышли во двор и, обойдя лужу, добрались до маленького флигеля. Дверь открыла молодая женщина в синем фартуке.
   – Вот вам, Аграфена Петровна, и жилец. Вы как-то меня просили. Скромный и приятный молодой человек. Он с дороги, из Питера. Столкуетесь – будет постоянно, а нет – так другого подыщем.
   Аграфена Петровна сконфуженно заулыбалась.
   – Да у нас по-простецки все, и комната маленькая. Не погнушаетесь, так и располагайтесь на все время.
   Она провела нас в небольшую каморку, окно которой выходило в угол двора, но солнце сюда все же заглядывало. Управляющий простился и ушел. Аграфена Петровна вышла вслед за ним. Я остался один, разделся, лег на узенькую койку с чистой простыней и заснул как убитый, решив, когда проснусь, побродить по Москве и получше узнать, что же представляет собой новоиспеченная и древняя столица российского государства.

Карты и люди

   – Ва-банк!
   Все затаили дыхание. Мне казалось, что эта страшная тишина наступила после выстрела.
   «Только бы не дрожали руки, – мелькнула молнией мысль. – Самое неприятное – если будут дрожать руки, точно у школьника, у молокососа. Или еще хуже – если на лбу выступят капли пота». Но случилось худшее. Руки почти одеревенели. «Надо быть мужественным, готовым на все, надо… Что еще надо? Одно усилие». Одеревеневшая рука снова ожила. Пальцы банкомета сняли шелковую розовую карту с колоды, пахнувшей свежей краской. «Какие странные крапинки…» Я только сейчас обратил на них внимание: крестики и точки, крестики и точки. От крапинок рябит в глазах. Розовый цвет карты похож на полоску заходящего солнца.
   – Девятка?
   – Жир!
   – Бита!
   Чьи-то цепкие руки сгребли бумажную горку денег. На том месте, где она возвышалась, было пусто.
   – Следующий!
   – В банке тысяча.
   – На двести!
   – Ваша!
   – В банке восемьсот.
   – Ва-банк!
   Я незаметно ощупал свои карманы. Поломанные папиросы. Платок. Откуда-то взявшаяся пуговица. Гребешок. Кошелек пуст, и незачем его исследовать. В жилетном кармане какая-то бумажка. Может быть, завалявшаяся керенка? Вот было бы хорошо! Она меня спасет, надо отыграться, сорвать банк. Рука вынула ее и уже хотела положить перед собой, как вдруг я заметил, что вместо ожидаемой керенки держу маленький, вчетверо сложенный листок. Разворачиваю: записочка. Откуда она взялась? Ах да, я получил ее здесь, в клубе, и не успел ознакомиться. Стараясь, чтобы никто не заметил, читаю: «Вечером заходите ко мне. Если даже поздно ночью, все равно. Очень важно. Если проиграетесь, все равно приходите. Стучите в окно. Я не буду спать. Если вы не придете, будет очень плохо. Я вас жду. Мне необходимо, или… или… Нет, я знаю, что вы придете. Вы хороший. Вы пожалеете меня. С. К.»
   Поднимаюсь. На меня никто не обращает внимания. Все заняты игрой. Смотрю на продолговатый зеленый стол. Хрустальная люстра, покрытая слоем пыли, освещает выцветшее, потертое, кое-где порванное сукно, на котором, точно картонные трупы, лежат карты. На середине стола, будто крепость, на приступ которой они шли, когда были живы, возвышается куча замусоленных, потрепанных и сальных денежных знаков. К ним протягиваются пальцы – длинные, короткие, прямые, хрупкие, толстые, нежные, грубые, кривые, объединенные одним алчным желанием: схватить, сжать, унести. Я не могу оторвать взгляда от этого душного, пыльного и в то же время таинственно влекущего зеленого поля. Сколько денег… Целая гора денег. И все это может принадлежать мне. Надо отыграться… Надо выиграть. Поехать к Соне, взять денег и… снова сюда. Только надо достать на извозчика. До Чистых прудов от Смоленского рынка тащиться пешком не так уж соблазнительно, особенно в такую погоду.
   Словно для того, чтобы внушить себе, что идти пешком невозможно, подхожу к окну: белые хлопья снега падают сверху, кружась в воздухе, облепляя деревья, крыши и редких прохожих, ныряющих среди громадных пышных сугробов. Фонарный столб, длинный, тощий, точно вытянувшийся от холода и тоски, еще освещается собственным светом, тусклым и беспомощным. Вздрагиваю, точно от прикосновения к чему-то мокрому и холодному.
   После снега, ветра, этого тусклого фонаря внутренность безвкусного грязного клуба кажется уютной. Отхожу от окна и начинаю бессмысленно толкаться от одного столика к другому. Золоченые стулья испуганно пятятся к стенкам. Темно-красные портьеры, несмотря на то что они хорошо сохранились, походят на клочья грязных тряпок. Особенно нелепым выглядит здесь большой книжный шкаф со стеклянной дверцей, запертый на замок, как бы отгородившийся от внешнего мира. Сквозь пыльное и, очевидно, не видевшее долгое время губки стекло выглядывают тисненные золотом переплеты толстых книг, в неуловимых морщинах которых таится откровенная грусть. На стенах висят картины в тяжелых рамах и среди них громадный портрет когда-то знаменитого обер-прокурора Святейшего Синода Константина Петровича Победоносцева.
   Выхожу в соседнюю комнату. Там тоже стоят продолговатые зеленые столы и так же душно и пыльно: табачный дым облаками висит над мягкой мебелью с ободранной бахромой, загрязненной и запачканной, залитой вином и ликером. Прежде здесь была квартира известного в Москве купца, уехавшего вскоре после Февральской революции за границу и оставившего ее племяннику, который, недолго думая, открыл в ней тайный игорный притон. Я знаю, что здесь душно, грязно, отвратительно и нудно, и все же иду сюда «попытать счастья». Сейчас я ничего не хочу, кроме одного: во что бы то ни стало отыграться. Эта мысль засела в голове прочно, вытеснив все остальное. Еще раз окидываю взглядом комнату, ища приятеля или знакомого, у которого можно было бы занять на извозчика. Как назло, сегодня ни одного знакомого лица. Все какие-то чужие, вероятно приезжие.
   Сколько здесь этих приезжих! Со всех концов взбаламученной России, подобно стае хищных птиц, тянутся в Москву любители легкой наживы. Я совсем не думаю, что сам только что сидел среди этих людей, тучные шеи и алчные глаза которых кажутся мне омерзительными. Неужели и мои глаза были хотя бы немного похожи на глаза вот, например, этого человека с лошадиными зубами, который вдобавок, если я не ошибаюсь, делает попытку мне улыбнуться…
   Он смотрит мне прямо в лицо, в этом нет никакого сомнения. Кто это чудовище? Откуда он знает меня?
   – Товарищ Ивнев, вы тоже здесь?
   Я сухо улыбаюсь.
   – Как видите.
   Лошадиные зубы обнажаются до десен.
   – Идите к нашему столу… Поэт, вы можете принести счастье… По вашему лицу я вижу, вы меня не узнаете. Ай, ай, ай, а еще друзья! Я всегда говорил, что поэты – самый непостоянный народ. Садитесь рядом. Вот так. Хотите играть? Послушайте, со мной нечего стесняться.
   Наклонившись к моему уху, он шепчет:
   – Если у вас нет свободной наличности, я могу ссудить.
   Густо краснея, почему-то отвечаю тоже шепотом:
   – Мне неудобно брать у вас… Я вас почти не знаю.
   – Неважно! Если вы припомните Петербург, Знаменскую улицу, девятьсот десятый год, то вспомните меня. Ваш сосед по комнате Амфилов.
   – Теперь вспомнил, – киваю я.
   Точно внезапно вспыхнувший свет озаряет кусочек прошлого: большой пятиэтажный дом, не то коричневого, не то красного цвета, широкая парадная лестница, швейцар, похожий на премьер-министра, квартирная хозяйка с губой, точно приколотой к деснам английской булавкой, узенькая студенческая каморка и сосед по комнате – толстяк с лошадиными зубами, всегда веселый и оживленный, живущий неизвестно на какие средства.
   В другое время и в другом месте я, может быть, и не решился бы взять у него денег, но в этом притоне и после проигрыша делаю это спокойно, будто вынимаю ассигнации из своего собственного кармана. И вдруг произошло невероятное: мне начало бешено везти. Удачно срываю несколько банков, выдерживаю два раза подряд свой собственный банк. Передо мной растет куча денег, карманы оттопырились от купюр, а кошель туго набит керенками. Амфилов к этому времени закончил крупную игру, много выиграл и был очень доволен.
   – Поэзия – святое дело, – приговаривает он, приветствуя каждую мою удачную карту.
   В этот момент дверь распахнулась, и на пороге появился молодой человек лет двадцати четырех, красивый, хорошо сложенный, безупречно одетый. По тому, как он щурил серые лукавые глаза и как держался на ногах, было видно, что он если не пьян, то, во всяком случае, и не трезв.
   Увидев меня, кинулся в мою сторону:
   – Рюрик! Голубчик! Роднуля! Здорово!
   Не слишком церемонясь с ногами, руками и головами играющих, заключает меня в крепкие объятия и кричит на всю комнату:
   – К черту эту сволочь! Едем к цыганам!
   В ту же секунду в него полетела жестяная коробка от папирос. Какой-то взлохмаченный человек в потертом френче поднялся во весь свой гигантский рост.
   – Ты кого это сволочью величаешь, а?
   Вошедший преобразился. Лицо его просветлело, глаза зажглись делано-добродушным огоньком:
   – Друг мой! Не тебя, ей-богу, не тебя! Я говорю отвлеченно, разумею сволочь, так сказать, фигурально. Ты – хороший парень, наш, свой. Послушай, давай выпьем. Я – поэт. Небось слышал обо мне – Сергей Есенин. Не шути, сам Есенин перед тобой, а вот это – Рюрик Ивнев, поэт и друг, мой друг, мой брат. Едем к цыганам, будем пить. Э-эх, Россия! Вы думаете, я пришел сюда, чтобы играть? – воскликнул он после небольшой паузы. – Ничего подобного. Мне сегодня не надо играть. Вот, смотрите! – С этими словами он вынул из кармана пачку тысячерублевок. Хитро улыбаясь, подмигнул мне:
   – Что, брат, это ведь больше, чем ты здесь наскреб?
   – Есенин! Сам Есенин! – закричал Амфилов. – Какая честь, какое счастье! Пока не требует поэта… как это говорится у великого мастера, у гения земли русской…
   – К черту гениев. К черту мастеров. Я – соль земли. Кто держит банк? Я иду ва-банк… Сорвал! Недурно! Закладываю новый банк. Пять тысяч в банке.
   – Сергей! Ты же не хотел играть, – пытаюсь его остановить.
   – А тебе что, завидно? Хочу и играю!
   – Поэзия, поэзия, святое дело, – шепчет Амфилов, рассовывая выигранные деньги по всем карманам.
   Я поднимаюсь:
   – Не хочу больше играть.
   – Что, струсил? – кричит Есенин.
   – Сережа, брось дурака валять.
   – Ну слушай, Рюрик, голубчик, сыграй со мной шутки ради… Чья возьмет! А потом – к цыганам. Кто выиграет, тот угощает.
   – По рукам!
   – Я выиграл. Я угощаю, – перебил Амфилов. – Едем сейчас, только не к цыганам, ну их, они выдохлись, они уже не то, что прежде. Едем со мной, я вам покажу такое место, что вы пальчики оближете.
   Едва Амфилов кончил фразу, как к нему вплотную подскочил Есенин:
   – Голубчик, скажи откровенно, ты фармацевт?
   – Фармацевт? – удивился Амфилов.
   – Значит, не фармацевт? – перебил его Есенин. – А я, брат, думал… Ну, черт с тобой, кто бы ты ни был, едем. Рюрик, ты с нами. Я тебя не отпущу!
   – Нет, я не с вами. Мне надо на Чистые пруды.
   – И мы туда же, – вскричал Амфилов.
   – Но я… к моей знакомой.
   – А мы к нашим знакомым. Ну, вот и соединим их.
   – Нет, погодите, – сказал вдруг Есенин, – сначала я все же промечу один банк.
   Но едва он успел произнести это слово, как дверь, ведущая в коридор, распахнулась, и перед изумленными игроками предстала фигура повара в белом фартуке и таком же колпаке. Все уставились на него с испугом и изумлением. Несколько секунд он стоял молча, наконец заплетающимся языком пролепетал:
   – Об… ла… ва…
   Это слово, не очень длинное, круглое и мягкое, произвело действие разорвавшейся бомбы. Все мгновенно смешалось в одну кучу: столы, стулья, люди, карты рассыпались пестрым испуганным узором по побледневшему зеленому сукну, ставшему сразу вдруг скучным и утомленным.
   Не помня себя, выскакиваю через черный ход во двор, прямо в сугроб. Перебравшись через забор, очутился в соседнем дворе. К счастью, он оказался безлюдным. И через поломанные ворота вышел на боковую улицу, где столкнулся с Амфиловым и Есениным.
   – Вот здорово! И ты здесь? – воскликнул Сергей.
   – Тише… А как остальные?
   – Влопались, брат, как кур во щи.
   – Скорее отсюда.
   – А вот и извозчик.
   – На Чистые пруды.
   – Троих?
   – Ну конечно, дедушка, троих, а не четверых.
   – За троих две сороковки.
   – Ну, живей!
   Втискиваюсь между Амфиловым и Есениным, и сани, ныряя в сугробах, понеслись по Дурносовскому переулку. Одни сугробы сменялись другими. Пухлые снежинки безостановочно падали с неба, уже начинавшего светлеть. Пахло морозом, лошадиным потом, махоркой и старой, потертой кожей. Голева моя невольно опустилась на грудь. Я находился в каком-то странном состоянии полудремоты-полузабытья. Один – почти незнакомый, другой – почти родной, но оба такие далекие… Мне захотелось сжать чью-то руку, но я удержался. Когда проезжали мимо какого-то трактира, дверь с визгом приоткрылась, и оттуда вылетела вместе с густым паром, похожим на облако, грязная ругань. Странно, она не показалась мне в этот момент ни оскорбительной, ни грубой.
   Амфилов, отяжелевший, но не уставший, шептал время от времени:
   – Поэзия – святое дело!
   А Есенин сверлил упорным взглядом спину извозчика.
   Навстречу неслись дома, окутанные предрассветным туманом, снегом и морозом. Из пригородов и деревень съезжались дроги, наполненные дровами, жбанами с молоком, покрытыми рогожами. Медленно просыпалась тяжелая каменная Москва.

Поиски удовольствий

   Деревянные створки ширмы, обтянутые вышитым красным шелком, упали с грохотом на пол, открывая смятую постель.
   Соня открыла глаза.
   Что случилось? Неужели ширма опрокинулась во сне? А где же та процессия, которая только что проходила по улице, – жуткая и пьяная? Соня смотрела на нее из окна расширенными от ужаса глазами. Или это приснилось? Она протерла глаза. Ну конечно сон.
   В это время раздался стук в окно. Жалобно задребезжало стекло. Девушка подошла ближе. Сквозь двойные стекла она различила знакомые черты. Это Рюрик, а за ним кто-то еще, и даже не один, а двое. Соня рассердилась. Ведь она просила приехать его одного, а не везти с собой целую ораву. Поставив на место ширму, она подошла к зеркалу.
   Громадное трюмо отразило маленькую худенькую девушку с большими глазами, обведенными синевой. Взяв со стола пуховку, слегка припудрила лицо, потом расправила помятое платье – ожидая Рюрика, заснула одетой. Перед самыми дверьми остановилась и, достав из сумки какую-то баночку, нюхнула через трубку белый порошок…
   – Рюрик, это ты?
   – Конечно, я.
   – Ты не один?
   – Нет.
   – Почему ты не один?
   – Ко мне привязался Сережа.
   – Есенин?
   – Есенин. И с ним еще один знакомый.
   – А если я их не пущу?
   За дверью кто-то засмеялся.
   – Тогда мы выломаем дверь, – раздался голос Есенина.
   – Мма-дам, мма-дам… Среди членов поэтической семьи не может быть такого неблагородства, – гудел Амфилов, – тем более что мы приехали за вами, чтобы повезти вас в один с-с-семейный дом,
   – Какой семейный дом? Я никуда не хочу ехать. Мне нужен Рюрик по делу, а больше я никого не приму.
   – Красавица, родная, открывай, или я разобью окно, – кричал Есенин.
   – Ну хорошо, я открою, только на минуточку.
   Дверь распахнулась, и все трое ввалились в коридор, внося с собой ветер, снег и мороз.
   – Скорей закрывайте, – сердилась Соня.
   – Знакомьтесь, это Амфилов, меценат, с Сережей вы знакомы, – говорю я и целую ей руку.
   – Рюрик, зачем ты их привез? – шепчет Соня. – У меня к тебе серьезное дело.
   – Нельзя от них отвязаться. В клубе была облава. Мы вместе выкатились оттуда.
   – Облава? Боже мой, вот удовольствие… Может быть, все это к лучшему. У меня голова кругом идет. Хочется чего-нибудь небывалого. Рюрик, не знаю, поймешь ли ты меня, но мне хочется выйти на улицу и лечь на мостовую, чтобы по мне проскакала конница.
   – Во всяком случае, – смеюсь я, – это желание хорошо тем, что его можно осуществить только один раз.
   – Что вы там шепчетесь? – закричал Есенин. – Рюрик, я тебя сегодня прибью, чует мое сердце… Соня, у тебя есть выпивка?
   – Зачем, у меня есть с собой, – засуетился Амфилов, вытягивая из кармана огромной дохи бутылку вина.
   – Друг, – кинулся к нему Есенин, – дай я тебя расцелую. Русская душа! Широкая натура. Фармацевт! Меценат!
   – Послушайте, бросьте вы это фармацевство! – рассердился Амфилов.
   – Не буду, не буду, не сердись, ведь я – любя…
   Тем временем Соня шмыгнула за ширму и через минуту вышла снова, лихорадочно возбужденная, с расширенными зрачками глаз, казавшихся благодаря этому еще громаднее.
   – Вина, дайте вина! Я вам расскажу свой сон!
   – К черту сны! – закричал Есенин. – Да здравствует явь, черт возьми! Я реалист. Я противник мистики. Мистика… это… это чертовщина. Разум – новое начало. Кажется, так говорится? Рюрик, ты что смеешься? Ты мне не веришь, да? Не веришь, скажи?
   Он подошел вплотную и посмотрел прямо в лицо своими смеющимися лукавыми глазами.
   – Люблю тебя, – после долгой паузы произнес он. – Люблю за то, что ты понимаешь очень многое, и то, что я сам не хочу понимать.
   Глаза его вдруг потускнели, лицо сделалось задумчивым, но не грустно-задумчивым, а каким-то задумчиво-алым.
   – Но ты мне на дороге не становись, – сказал он, резко отстраняясь. Затем подошел к столу, за которым хозяйствовал Амфилов, расставляя стаканы, уже наполненные вином, залпом опустошил один, потом другой, опустился в кресло и сжал руками упавшую на грудь голову.
   В это время раздался голос Сони:
   – Слушайте, я расскажу вам свой сон!
   Став посреди комнаты и обведя всех громадными глазами, она начала прерывающимся, взволнованным голосом: