VI.
   РАБОТА ЮНОСТЬ
   1. МЕЖДУ ДВУХ КОНТИНЕНТОВ
   Вот так нам впервые выкрутили рученьки. Начинался медленный процесс, незаметный глазу. Помню, как, впервые в жизни голосуя против совести, я в замешательстве повторяла: "Ни товарищества, ни дружбы?" Юрка Шведов, стоявший тогда, на той линейке, ко мне всех ближе, непосредственно в затылок, пробовал меня утешить: "Я тебе потом все объясню". Он и попытался все это мне объяснить. Провожал меня как-то из школы домой и всю дорогу толковал: нельзя идти напролом, прямотой ничего не добьешься, тактика нужна, дипломатия. Приспосабливаться нужно, милая... Я слушала это все с отвращением: к чему приспосабливаться - к тому, что твое навеки, что сама ты и есть? Приблизительно так я и возражала Юрке, не такими, конечно, словами, попроще, - такими словами я еще изъясняться не умела. По Юркиному мнению, все мои возражения были недомыслием, глупостью, нежеланием видеть мир таким, каков он есть. - И Клавдия Васильевна тогда выступала, помнишь? Дескать, Филиппову в школе не место... - Ужас! - Никакой не ужас! Идет на тебя, предположим, машина, так? Ты в сторону отскочишь, дорогу уступишь, правильно я говорю? А потом пойдешь спокойненько дальше, своим путем... Он в одном был прав: Филипп продолжал спокойно учиться. Несмотря на все Клавдюшины речи, а может, действительно благодаря им. Вместе со всеми благополучно перешел в девятый класс, даже ударником учебы числился - была тогда такая категория. По-прежнему вел дополнительные по математике. Пионерами девятиклассники уже не были, галстуков не носили, - Филипп ничем не отличался, внешне, во всяком случае, от других ребят. Может, и в самом деле прав был Юрка? Я, как могла, гнала от себя эту мысль. Согласиться с нею - значило чему-то важному в себе изменить. Что до Юрки Шведова - он считал себя выдающимся специалистом в области так называемой тактики. Человек, независимо и свободно сформировавший свои взгляды, имел право на известную самоуверенность, - так он все это толковал, - все-таки мыслящая личность, не безмозглая божья коровка. Личность, раз и навсегда освободившая общество от необходимости заниматься собою. Отец и мать Юрки расстались в свое время из-за несходства взглядов. Уважающие себя люди не расстаются спроста, из-за мещанских неурядиц. Отец встретил женщину, которая понимала его лучше, чем Юркина мать. У женщины этой была девочка, потом появилась еще одна, - обе, как и Юрка, были простодушно-самоуверенны и курносы. Юрка легко привык к тому, что в центре Москвы у него есть другой дом, более устроенный и несравнимо более богатый, чем собственный, - с тяжелыми шторами и дорогими коврами, с накрахмаленной скатертью в столовой и сверкающей сервировкой. Тетя Аля, вторая жена отца, создала вокруг отца атмосферу слепого обожания, атмосферу, которую (Юрка это понимал отлично) мама с ее независимым характером и подчеркнутым пренебрежением к быту создать, конечно, была не в силах. Отец всю жизнь был занят полезными ископаемыми, время его делилось между множеством научных учреждений, он что-то обобщал и систематизировал в огромной рукописи, загромождавшей его стол, переписывался с Америкой и Европой, кремлевская "эмка" время от времени заезжала за ним и везла на ответственные совещания в Совнаркоме. В свободное от всех этих занятий время отец был капризным деспотом, домашним божеством, малейшая прихоть которого была законом. Отец любил усадить сына в глубокое кресло, в котором не далее как вчера сидел какой-то знаменитый немец, специально ради отца приехавший из Берлина, и на равных толковать с ним о будущей его специальности: о мутациях и модификациях, изменчивости и наследственности, - обо всем этом Юрка уже сейчас знал едва ли не больше отца. Он многим был обязан отцу: самым выбором будущей специальности (отец непременно избрал бы генетику, доведись ему все начинать сначала), систематичностью чтения, серьезностью интересов. Взрослая беседа, кофе, бесшумно поданный в кабинет, стеллажи с книгами, обступающие со всех сторон, бюстик Вольтера на полке. Окантованные фотографии на стенах: отец в экспедиционном снаряжении, верхом - в дальневосточной тайге, в прикаспийских степях, на отрогах Тянь-Шаня, фотографии эти снимали начисто налет буржуазности со всего домашнего уклада отца, сообщали всему, что его окружало, печать необходимой сосредоточенности и заслуженного комфорта. Что-нибудь в этом роде будет когда-нибудь и в Юркиной жизни. И к людям он будет относиться так же: с плохо скрытой иронией независимого и незаурядного человека. Юрка с удовольствием слушал отца: неосведомленность нынешних, с позволения сказать, руководителей приводила отца в веселое расположение духа, ошибки забавляли, затруднения лишь подтверждали давние его прогнозы. Юрка превосходно понимал, что эта беззаботная ирония отца должна была раздражать мать неимоверно. Он удивлялся не тому, что его родители в конце концов разошлись, но тому, как они могли сойтись в свое время. Мать и тетка вышли из старой народовольческой семьи. Тетка и сейчас носила пенсне и блузки с высоким воротом, была убежденной толстовкой, и, очевидно, поэтому ей было запрещено пребывание в столице. Приезжала она редко, всегда ночью, всегда нагруженная ворохом новостей, которые и вытряхивала, не дожидаясь наступления утра и не стесняясь присутствия племянника. Разорение и грабеж, именуемые коллективизацией, "раскулачивание" неимущих, голод в провинции и вызванное ими повсеместное недовольство, - мать и тетка шептались об этом ночи напролет, озираясь на тонкую стенку, за которой сонно дышала соседская семья. Если поверить тетке, скромная городская жизнь, которую вели Юрка с матерью, была каким-то Валтасаровым пиром среди народных слез и страданий. Что мог вынести из всего этого подросток, то тревожимый скользящей улыбкой бронзового Вольтера, то заклинаемый непокорной тенью яснополянского старца? Честолюбивое стремление достичь высот в избранной науке и оттуда, как и отец, комфортабельно поплевывать на всех и вся боролось в нем с не менее честолюбивой мечтой сыграть решающую роль в каких-то неведомых, но, если верить матери и тетке, неминуемых общественных катаклизмах. Что он должен был из всего этого вынести? Стремление помалкивать и слушать и до поры до времени со всем соглашаться? Именно это умение Юрка и называл "тактикой". При всем этом он был упрям, своеволен, вовсе не боялся обострять отношения с людьми, - недурная, как он сам считал, заквасочка для будущего протестанта. Еще в четвертом классе Юрку пришлось отставить от заведования живым уголком: он все брал на себя, никого не подпускал ни к террариуму с лягушками, ни к рыбьему корму. То, что сделала это любимая Юркой учительница Нина Константиновна, только усугубило разлад Юрки с миром. Ничего и никому не желая объяснять, Юрка упросил мать забрать его документы: мать не возражала, так как дорожила этой рано проявившейся самобытностью. Вот так когда-то Юрка ушел из Первой опытной, из которой никто еще без крайней необходимости не уходил. Ушел несмышленым поросенком - именно так любил он себя не без удовольствия поругивать, - вернулся взрослым человеком: вот он я, Георгий Шведов, смотрите! Вернулся, да, ничего не попишешь: в Первой опытной открылся едва ли не единственный восьмой класс в районе. Весь первый день, помню, мы, девочки, вели вокруг него хороводы: "Юрастик вернулся! Да здравствует Юрастик!" Кто-то из нас нашел, что Юрка похож на Печорина, - тоже на первый случай неплохо. Важно было скрыть ликование, но именно это ему как раз и не удавалось. Юрка сидел на уроках, небрежно привалившись к стене, кому-то ребячливо строил рожи, кому-то улыбался от уха до уха - потому что при всех этих своих недоступных одноклассникам сложностях, он был всего-навсего неперебродившим мальчишкой, - с удовольствием смотрел на раздавшуюся в плечах и груди улыбчивую Маришку, на толстую ее косу, скользящую по полосатой маечке, и всем своим существом, впервые за эти годы, ощущал блаженное: наконец-то дома!
   2. СЕРЕЖА САЖИН
   Юрка примкнул к небольшой компании, группировавшейся вокруг Сергея Сажина. То, что объединяло "фетил-ментилкомпанию" - так они весело себя называли, - корректность и некоторая отчужденность, нежелание вмешиваться в личные дела друг друга, легкий налет прагматизма - все это устраивало Юрку как нельзя больше. Собственно, это не слишком точно: "вокруг Сергея Сажина", - не такой человек был Сережа Сажин, чтоб кого бы то ни было вокруг себя "группировать". Просто серьезные люди, объединявшиеся в "фетил-ментилкомпанию", в свободное от занятий время признавали только спорт: лодки летом и лыжи зимой, - а на лыжах Сажица не знал себе равных. Отличавшие Сергея сухость и отчетливость движений, несколько странные, вызывающие у товарищей невольную улыбку, - на лыжах они были как нельзя более кстати; легко и щеголевато проделывал он безукоризненные виражи и головокружительные спуски. Знал все интересные для лыжников места Подмосковья, охотно брал с собой желающих, даже заведомо слабых, с готовностью отвечал за всех, - на лыжах он был человек, Сажица! В остальное время он оставался, как и раньше, удивительно непритертым к окружающим: добросовестно делал не то, что надо, и не тогда, когда надо, обижал, когда вовсе не хотел обидеть, обижался, когда никто решительно и не собирался его задевать, замолкал, когда уместны были какие-то слова. И когда кто-нибудь смеялся с ним рядом, особенно девочки, он не сомневался, что смеются над ним, и когда рядом перешептывались, а взглядывали невзначай не него, он твердо знал, что говорили о нем, и говорили плохо. Все это было очень непросто. Я очень любила своих товарищей, - может, он почувствовал это? Во всяком случае, единственную меня он, кажется, почтил своим доверием. "Во мне дух отрицания, - говорил он мне как-то во время дежурства, когда мы с ним остались вдвоем во всей школе, - мне никто не нужен, я не люблю никого..." В этом роде он говорил довольно долго, тем более что слушала я сочувственно и терпеливо. Потом сказала: "По-моему, ты только не обижайся, - по-моему, такой человек несчастен." Это Сергей-то несчастен? Ого!.. Весь его вид выражал только одно: глубину моих заблуждений. Он тогда сказал заветное: "Дорога вверх мне обеспечена". Меня, помнится, даже перекосило от этих слов: "Дорога вверх". "Ох и пожалеешь ты обо всем этом когда-нибудь!" - "Не пожалею никогда". Люди боятся слов, вот что. А Сергей никаких слов не боялся. Люди говорят "приносить пользу обществу", "трудиться на благо родины", а больше всех приносит пользы тот, кто и не скрывает, что стремится "вверх". В прошлом году в восьмом классе исключили из пионеров Филиппа. Сергей Сажин вместе во всеми проголосовал за исключение - в отличие от многих, совершенно равнодушно. Идиотизм! Пользы обществу от Филиппа побольше, чем от того же Бориса Панченкова, чем от всех этих зряшных слов: "бдительность", "организационные принципы", "чистота рядов"... Когда математик Евгений Львович на уроке протягивал Филиппу мел, он даже не говорил свое обычное: "Пройдемте с вами". Это был жест завершающий, триумфальный: "Филиппов, вы!" - так сказать, конец дискуссиям, подведение итоговой черты. Филиппов шел к доске, сутулясь и потирая руки, неровным, спотыкающимся шагом, с обвисшими на заду подштопанными штанами; Евгений Львович, следя за его объяснениями, то и дело с торжеством оглядывал класс. И Сережка торжествовал тоже и тоже оглядывался на класс - так увлекало его это движение вверх и вверх, по крутым ступеням не каждому доступной мысли. Вот это и есть настоящее, это и есть главное в жизни, остальное - суета. Остальное только тем и нужно, кто не способен на большее, - такому, как Митрий, например. Сажин и с ним сблизился как-то, стремясь почерпнуть у него какой-то уверенности в себе, - и отошел почти тут же: все равно не получится - ни мужская Митькина самоуверенность, ни агрессивный напор. Пусть уж Митьке свое, а ему, Сажице, свое: никого он не любит, не нужен ему никто. Вот так. И комсомол ему, между прочим, не нужен: в тот день, когда заводская ячейка не приняла его в комсомол, Сергей был, очевидно, оскорблен и травмирован гораздо сильней, чем самому себе решался в этом признаться. То ли дело на лыжах: чистота, простор! Или вот еще где: в кабинете физики, у Колокольникова за шкафами! Вот и здесь Сережка кое-что значил. Это ему говорил Дмитрий Назарович: "Сажин, мне бы к пятнице нужна модель атома", мы только-только подбирались к атомной физике. Или: "Как бы нам с вами понагляднее объяснить диффузию?" Нам - с вами!.. Или: "Как бы нам создать - подумайте с товарищами! - собственную паровую машину?" Очень хотелось все знать. Постичь эйнштейновское соотношение между энергией и массой каждого тела; вместе с другими учеными раскрепостить, выявить эти неисчерпаемые энергетические запасы; почему не каждое тело электропроводно, если из электронов состоит каждое; составить шкалу электромагнитных волн - если ее, конечно, возможно составить, - найти недостающие звенья, заполнить зияющие пустоты. Все это была мужественность совсем особого рода, немногословное сообщество людей, занятых единственно необходимым делом. Это и была та самая высота, с которой можно было откровенно презирать девчонок, ранивших Сережу своими беззлобными насмешками гораздо больней, чем ему самому казалось; отринуть так называемую общественную жизнь, в которой ты, такой, как есть, - ничто, жалчайшее существо, лишенное индивидуальной ценности и самого элементарного человеческого достоинства. Единственная высота, убежище, призванное его защитить, - то самое, что Сережка не умел назвать иначе чем "дорога вверх", глядя мне в лицо испуганными и одновременно торжествующими глазами. Милый Сережка, если бы знать, что будет с тобою потом! Если бы знать, что вас всех ждет дальше, мальчики!
   3. СЕДИНА В БОРОДУ
   Мальчишки наши между тем, каждый по-своему, вступали в период, о котором взрослые люди, приверженные, так сказать, к духовности, вспоминать, как правило, не любят, а те, что помельче и попошлей, едва ли не с него начинают свою биографию. Так не хочется обо всем этом писать! Так хочется скорее в своем повествовании проскочить этот рубеж, а что делать? Из песни, как говорится, слова не выкинешь. Первые неуверенные откровения, прощупывание с оглядочкой - что-то в этом роде было у Игоря Остоженского и Володи Гайковича, когда они составляли список приглашенных на первую в нашей жизни вечеринку - встречу Нового, тридцать четвертого года. Этот - подойдет, этот - не помешает, этого - не надо. Надюшку Драченову Игорь, немного помедлив, из списка вычеркнул, и Володька отнесся к этому с молчаливым сочувствием: по его мнению, пора было ставить все точки над "и". Родители обещали уйти, но замучили намеками; Игорь помалкивал, решил терпеть до конца. Мама не выдержала, зашла перед уходом на кухню, где Маришка и Женька чистили картошку для салата, критически оглядела девочек, видимо, успокоилась. Женьке сказала: - Разве так чистят? Дай-ка сюда. Ушли наконец. И сразу же, словно на улице караулили, пришли ребята: Володька, Филипп, Жорка, Флоренция. Привели хорошенькую Наташу Ливерович из восьмого класса - на этом настоял Флорентинов, изнемогавший от безнадежной влюбленности. Шумно ввалился окруженный девочками Ленчик Московкин. Потом пришел Митька Мытищин; улыбаясь ненавистной Игорю чувственной, самолюбивой улыбкой, пропустил вперед очень красивую тоненькую девочку с полными по-женски руками, со смуглым румянцем на щеках и со сросшимися у переносья легкими, как крылья, бровями. Игорь мысленно ахнул. На эту девочку, Юлю Мякину из шестого класса, он и сам поглядывал, думал: развернется когда-нибудь на мужскую погибель... Не то что на подобный вечер - в обычную киношку не решился бы пригласить: малявка, ребенок!.. - Митрий, ты что? - не выдержал он. Митька ответил: - Спокойно! Я, понимаешь, комиссару Мякину слово дал... Это Юлькин отец был комиссар Мякин - Игорю случалось его видеть, когда тот заходил к Клавдюше, - видный военный с ромбами, с такими же, как у дочери, сросшимися у переносья бровями. Митька был отчаянный парень, надо прямо сказать! Он и сейчас задал тон: снял с Юльки старенькую ее шубку, словно бог знает какие редкие, драгоценные меха. И другие мальчишки спохватились: кинулись наперебой ухаживать, снимать с девочек пальто, даже расшаркивались в переизбытке чувств. И за стол садились, как в воду кидались: мальчик, девочка, мальчик, девочка... И Володя Гайкович, поднявшись во весь свой внушительный рост, сказал - не слишком уверенно, словно ногой воду щупал: - Ребята, за дам!.. Не "за девочек", а именно "за дам" - знай наших! Выпил, поперхнулся. Женька с другого конца стола испуганно воскликнула: - Нам до Нового года вина не хватит! Но мальчишки, не слушая ее, пили и пили - для того хотя бы, чтобы что-то такое в себе переломить. Это впервые они так собрались: вино, девочки... Правила игры были объявлены, оставалось, хочешь не хочешь, в эту игру включаться. Володька уже снова поднимался, неловко роняя стакан, вилку: на парадной скатерти Остоженских зловеще расплывалось пятно. Таня Ширяева, молчаливая девочка с искушенными не по возрасту глазами - Игорь и Володька именно поэтому бог знает чего от нее на этом вечере ждали, - Таня неверными движениями засыпала это пятно солью. Володька мешал ей, хватал за руку, кричал: - Играть в "бутылочку"!.. Этот разлагался, как дело делал, - целеустремленно и споро. Предупреждая Володьку, зашипел патефон: "Утомленное солнце нежно с морем прощалось..." Все задвигали стульями, кое-как разобрались по двое, томно задвигались в тесноте. Тягучее танго, ко всеобщему облегчению, сменилось бойким фокстротом: "Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк..." Ребята вели себя, как дикари, каждый был занят собой. Игорь, который и сам умел немногое, чувствовал на себе тем не менее ответственность: каждому в его доме должно быть весело и хорошо. Пригласил прильнувшую было к патефону Маришку. Маришка двигалась тяжело, неумело, но Игорь многое готов был ей простить за то чувство душевной раскрепощенности, которое завладевало им все более отчетливо. Словно впервые увидел нежный, очаровательный Маришкин профиль. Столько хороших девчат на свете, а он до сих пор только на Надьку и смотрел!.. - Коса мешается, - радостно засмеялся он: толстая Маришкина коса, в которую с прошлого года Маришка переплела девчоночьи свои косички, тяжелая коса щекотала его напряженную руку. - Остричь надо, - равнодушно сказала Маришка. - Не смей стричь, поняла? Я не велю... Маришка удивленно взмахнула ресницами, ответила не сразу: - Какие вы сегодня... - Какие? - Не такие какие-то. Не принимала Маришка правил игры: своя, привычная школьная девочка, начисто лишенная малейших признаков кокетства. Только и было: измененное подробным разглядыванием лицо - неожиданный профиль, загнутые кверху ресницы. Игорь, с трудом сдерживая непроизвольную улыбку, чопорно отвел ее на прежнее место, в уголок к патефону. Где там Таня Ширяева? С удовольствием почувствовал, как талия Татьяны прогнулась под его рукой, блеклое обычно лицо самолюбиво вспыхнуло. Принимает правила игры, умница! Потом заинтересовался: а как там Женька, хорошо ли ей? Женька танцевала с Ленчиком Московкиным, оживилась, похорошела, глаза блестели. "Сейчас приглашу", - решил Игорь. Патефон опять затянул тягучее танго. Нет, не принимает правил игры. Игорь только это и проверял, - талия Женьки, как и у Маришки, была напряжена и неподатлива. - Что это вы сегодня? - спросила она. - А что? - неискренне удивился Игорь. - Подумаешь, взрослые! - Игорь в тесноте наступил ей на ногу, она сморщилась, засмеялась. - Никакие вы не взрослые, не воображайте, пожалуйста... - Скоро семнадцать. - Семнадцать - взрослые? - Иди ты, Женька, - с неудовольствием сказал Игорь. - Танцуешь - танцуй... - Пожалуйста! Это она называла танцевать - ногами двигала! Игорь все с той же подчеркнутой любезностью проводил ее на место. Пригласил Наташу Ливерович. Все понимает, высокий класс! Стройная, гибкая: смотрит внимательно, словно он бог весть что говорит, - под таким взглядом сразу чувствуешь себя значительней и умнее. А дальше шла банальнейшая вечеринка - шипел патефон, крутилась бутылка, кто-то кого-то целовал или только пытался целовать, и Игорь уже не очень понимал, кого целовал он, не очень различал лица, вовсе не замечал времени. И вдруг среди всего этого хаоса - неожиданное и отрезвляющее впечатление: Женька. Игорь не сразу ее узнал. Только что была весела и самоуверенна, а сейчас в глазах ее только страдание, только ужас. Игорь невольно оглянулся по направлению ее взгляда. Володька Гайкович, опершись одной рукой о дверной косяк и склонившись всем своим большим телом, целовал смеющуюся, пьяненькую Валю Величко, а та, слабо отталкивая его, отвечала ему легкими, быстрыми поцелуями. - Уходи, - смеялась она и снова тянулась к нему лицом. - К своей Женечке... Игорь подошел к Женьке, еще не зная, что скажет, и далеко не все до конца понимая. - Воображаете из себя неизвестно что... - непримиримо сказала Женька, не отрывая от двери страдающих глаз. Не нужно ей было его сочувствия! - Тоже мне взрослые... Скучно!.. - А что же нам,"в "алое-белое" играть? Женька насмешку его словно вовсе не заметила, рассеянно ответила: - Не знаю. Большинство уже поддержало ее: скучно, скучно! Хватит строить из себя... Для первого раза впечатлений было явно достаточно. - Ребята! - отчаянно завопил вдруг Московкин. - Новый год!.. Из приемника донеслось отдаленное пение кремлевских курантов: "Вставай, проклятьем заклейменный..." Володька у стола поспешно передвигал, смотрел на свет бутылки: пусто! - Встретили Новый год! - с досадой сказал он. - Юленька, пошли! - решительно поднялся Мытищин.- Все, все, ребята! Я комиссару Мякину слово дал...
   4. ЖЕНЬКА, ДРУЖОК!..
   "Пошлость, пошлость! - в отчаянии твердила Женька. - Господи, какая пошлость!.." Потом сгладилась неожиданность, острота всего, что произошло на вечеринке. Женька думала: "Ах, чистюлюшка, тебе не нравится пошлость? Оскорбляет, да? Глупости все это. А что было бы, если бы Володька не к Вале подошел, а к тебе, - ты тоже сказала бы "пошлость"? Если бы он тебя целовал, а не ее?.." Даже представить себе это было немыслимо, ноги слабели. "Вовсе не в пошлости дело, а в том, что ты любишь - как никого, никогда..." В семнадцать неполных лет слова "никого", "никогда" звучат так же серьезно, как и в более поздние, через многое перешагнувшие годы. Между тем Володька в Женькину сторону почти не смотрел. Он не мог не видеть, что с Женькой что-то происходит: притихла, погасла. Смотрела значительно, медлила после уроков. Но добрее не становился, наоборот! Женькин затаенный взгляд взывал к состраданию, напоминал. О чем напоминал? Ничего между ними не было. Они все сдурели, ребята. Сами понимали, что сдурели, даже посмеивались над собой, потому что были они ребята неглупые, но посмеивались беззлобно, заранее снисходя к своим большим и маленьким слабостям. Все вместе они вышли в Большой Поиск, - целый мир, казалось, обращал на них влюбленные, исполненные обещания взгляды. Чуть особняком держался Костя Филиппов. Никому и в голову бы не пришло отнестись пренебрежительно к его нейтралитету: вид у Филиппа был такой, словно весь этот суетный поиск у него давно уж остался позади. При нем можно было говорить и делать что угодно - он никому не мешал, лучистые его глаза глядели понимающе и бесстрастно. В стороне остались Сажица, Юрка Шведов, другие "фетил-ментилы". Далеко позади замешкался вечный ребенок Ленчик Московкин. В стороне держался Митька Мытищин со своей неожиданной влюбленностью в шестиклассницу Юлю; Митька носил цвета своей дамы подчеркнуто целомудренно и смиренно. Общество Взаимных Амнистий, если можно так его условно назвать, пребывало в толчее и сумятице заполняющих целиком и в то же время неустойчивых чувств. Свои девчата были привычны, пресны, связаны круговой порукой. Пусть их "фетил-ментилкомпания" катает на лыжах! Даже Валя Величко и Таня Ширяева утрачивали всякую загадочность с первым же учительским вызовом к классной доске. Мальчишки повернулись к восьмому классу, где равнодушно царила Наташа Ливерович, которая умела так внимательно и серьезно слушать весь тот вздор, который они возбужденно несли. Флорентинов стоически сносил неблагородное соперничество друзей соперничество, незаметно самовозгорающееся в нешуточную влюбленность. Он многим мог поступиться, Флоренция, даже преимуществами первооткрывателя, лишь бы чувствовать себя равным среди равных - невзирая на сатиновую косоворотку и тяжелые сапоги; никто, кроме самого Флорентинова, ни сапог этих, ни косоворотки не замечал. За холодными, не пускающими внутрь глазами Флорентинова и за его холодноватым, не слишком веселым оживлением далеко не каждый умел угадать зависимость от случайных мнений и обостренную, болезненную боязнь одиночества. Когда им было присматриваться! Как на той новогодней вечеринке, каждый был занят собой, тянул в свою сторону, каждому нужно было из бегущего, навсегда исчезающего дня унести в собственную копилку мужского опыта как можно больше девичьих взглядов, улыбок, нечаянных касаний, недосказанных слов. Каждый, оставшись наедине с собой, вновь и вновь раскладывал один и тот же пасьянс, исчерпывавший на первых порах все душевные силы, - пасьянс тем более сложный, что рядом с Наташей понемногу выявлялись и более кокетливые, чем она, и более охочие до романов ее подруги. Во всей этой толчее пальму первенства ребята все же склонны были отдать Володьке: он был несдержаннее и активнее всех и попросту всех виднее - с этим своим внушительным ростом и ярким юношеским лицом. Он был козырной картой в их игре или, точнее, прущим напролом танком, под прикрытием которого пехота разворачивала свои маневры. Самолюбивый, упоенный возможностями, оглохший от собственного токования, что он там услышал, Володька, когда Женька сказала ему однажды: "Давай поговорим". Он ответил рассеянно и добродушно: "Поговорим, конечно". Было это во время выпуска очередной стенгазеты. Володька сбегал к концу собрания в восьмом классе к Наташе, заручился ее согласием пойти на каток именно с ним, а не с кем-нибудь еще, даже изловчился особенно значительно задержать ее руку. Потом вернулся в пионерскую комнату, потоптался над расстеленной на столе стенгазетой - не лежала у него к стенгазете душа! - Женечка, - сказал он, - доведешь до конца? - Женька кивнула. - Ты хотела поговорить со мной? Вышли на лестницу, спустились на один пролет, потом еще на один, - Женька ужасной напустила тайны. Долго мялась, мучилась. Взяла с Володьки слово, что он никогда никому ничего не скажет. Ни одним словом не намекнет. Виду не подаст. Забудет. - Я спросить хочу, - сказала она наконец. - Тебе что - скучно со мною? Володька, ко всему в общем-то приготовившийся, твердо решивший резать по живому, кивнул головой: скучно. Не было ему с ней скучно, тут - другое, но разве это "другое" объяснишь? А Женька уже шла навстречу, уже помогала. - Я знаю, - запинаясь сказала она. - тебе сейчас "человек" не нужен, правда? Тебе "девчонка" нужна? Ну, ты понимаешь... Володька всю эту терминологию понимал отлично. Именно это ему и было нужно: "девчонка". - А разве... - Женька решилась не сразу, потом решилась все-таки, подняла на Володьку глаза. - А разве я не могу быть "девчонкой"? Всякая решимость резать по живому у Володьки пропала: слишком она сейчас была незащищена - с этой неправдоподобной, чудовищной прямотой. Он медленно, нерешительно покачал головой. - Почему? - Володька молчал. - Почему, Володя? Капельки пота выступили на затененной Володькиной губе. Хорошенький вопрос! Как объяснить этой дурочке, что не хочет он, вот не хочет - и все! - ее обижать... - Не знаю, - с напряжением сказал он. - Ну, считай так: я слишком тебя уважаю... Драгоценное приобретение в копилку мужского опыта: говорить об уважении, когда речь идет о любви! Впрочем, Володька был искренен: он потрясен был ее душевной отвагой... - Я тебе очень благодарен, - с усилием продолжал Володька: не привык он подобные вещи говорить в глаза. - Ты этого не знаешь: ты очень на меня повлияла... - В какую сторону? - едва шевельнула губами Женька. - В хорошую - в какую же еще! Лицо Женьки, которое обычно красило только оживление. только чувство доброго согласия с миром, - лицо это сейчас было откровенно некрасиво. Володька сделал невольное движение: бессмысленный разговор, ничем из своего он все равно не поступится. - Что же ты плачешь? - Не понимаю... - голос Женьки пресекся коротким рыданием, она с усилием подавила его. - Не понимаю! "Благодарен", "повлияла" - и... - Женька сделала короткий, обрубающий жест и опять обреченно взглянула на Володьку. - И все? - И все, - с облегчением повторил Володька. Женька была, ей-богу, молодцом, шла вперед, сама подсказывала нужные слова... - Уходи, Володя, - сказала она. - Я так тебе... Так тебя... Я не могу больше. Что же оставалось делать? Володька пошел, чувствуя себя убийцей. Спустился пролета на два, приветственно поднял руку. Женька смотрела так, словно они не до завтрашнего дня, словно навсегда расстаются... ...Со странным чувством читаю я эти забытые, размытые слезами страницы собственного юношеского дневника. Да не знаю же я эту девочку!.. Господи, так бесстрашно, так заведомо обреченно, так глупо: "Разве не могу я?.." Хорошо, как подумаешь, нам, взрослым! Взрослые все оставили сзади, переболели, забыли. Научились мало-помалу себя защищать. Люди не сумели бы выдержать все, что приходится им выдерживать, если б не покидала их, если б не притуплялась со временем эта юношеская острота страдания, этот ужас перед ним, равный ужасу влекомого на казнь: "Не могу! Не хочу!..." - это пронзительное ощущение обреченности. У взрослых этого нет. Взрослые знают свое, умудренное: все было, все будет. И хуже будет. Бедные взрослые, разучившиеся страдать...